К числу распространенных принадлежит обобщение зеленого[4] цвета в смысле свежего, юного, сильного, ясного: viridis senectus ‹лат. – зеленая, свежая старость (Вергилий)›, sonus… viridior vegetiorque ‹лат. – звук более зеленый и крепкий (Геллий)›: ‹…› graenes Fleisch ‹нем. – зеленое мясо›, grtiene Fische ‹нем. – зеленые рыбы›: сырое мясо, непосоленные рыбы; Grun ist des Lebens goldener Baum ‹нем. – зелено золотое древо жизни (Гёте)›; у Пушкина наоборот: мертвая зелень. Если в сербской поэзии зеленый является эпитетом коня, сокола, меча, реки, озера, то, очевидно, не под влиянием этимологии (зелен и желт, золото), а по указанному обобщению понятия, что не исключает в иных случаях (конь зеленко серб., сив-зеленъ болг.) оттенок цветового порядка, как в отмеченном нами выше употреблении xvâveoè, blâr. Наоборот: Гёте говорит о серых слезах:
Vermagert bleich sind meine Wangen
Und meine Herzenstränen grau
(Divan, Nachklang)[5]
Этих серых слез и золотых полян не изобразить в живописи: эпитеты суггестивны в смысле тона, яркости ощущения, нематериальной качественности предмета. Греческие боги не всегда так писались, как описывались; розоперстая Эос принадлежит поэзии, не живописи, как шекспировский образ занимающегося утра, шествующего в рыже-буром плаще по восточным покрытым росою холмам (‹«Гамлет»›, 1,1).
Внешнее развитие эпитета, например, в старофранцузском и греческом эпосе, очевидно, не принадлежит доисторической лирико-эпической череде, а стоит по сю сторону «постоянства»: постоянные эпитеты сгладились, не вызывают более образного впечатления и не удовлетворяют его требованиям; в их границах творятся новые, эпитеты накопляются, определения разнообразятся описаниями, заимствованными из материала саги или легенды. Говоря о накоплении эпитетов, я разумею не те случаи, когда при одном слове стоит несколько определений, дополняющих друг друга (cл. рус. удалый добрый молодец, перелетные серые малые уточки, болг. мила стара майка и т. д.), а накопление эпитетов однозначащих или близких по значению, когда, например, в греческом эпосе о муже говорится: ηύς τε μεγάς τε ‹доблестный и великий›; о Пенелопе: άσιτος, άπαστος εδητύος‹не поевшая, не отведавшая пищи› (‹«Одиссея»›, IV, 788), αιστος απυστος ‹невидимый, неведомый›; cл. рус: сыт – питанен (έν δια δυοτν). Сюда относятся парные эпитеты старофранцузского и немецкого эпосов: ‹бодрый и радостный, бурный и веселый, храбрый и смелый, печальный и унылый, истинный и верный, глупый и безумный; битва удивительная и тяжкая (или большая); хороший и дорогой, быстрый и легкий; тихо и мягко, стремительный и проворный (о коне); славный и могучий, смелый и сильный, темный и мрачный…›; малорус, чудный пречудный, болг. ситни дребни пилци, силенъ буенъ вѣтръ. Если я отнес эти эпитеты-дублеты к развитию и разложению постоянного эпитета, то потому лишь, что на почве писаного эпоса, немецкого и французского, они нередко являются в качестве cheville ‹фр. – лишнего слова, вставки›, вызванной требованием стиха. Но, быть может, подобные дублеты – древние, простейшее выражение плеоназма: накопление должно было поднять тон, подчеркнуть настроение; cл. гомеровское «хитроумный», «стародревний» наших причитаний; Ай-же ты ведь старый старик («Вольга и Микула»); черным черно (был.) то же, что bataille merveilleuse (см. merveilleusement) et pesant ‹фр. битва удивительная (вместо удивительно) и тяжкая›. Так многорукие истуканы индусов и многоочитый Аргус выражали понятие силы, могущества, бдительности[7].
Отметим, вне эпитета, подобные ли парные формулы эпоса: ψαμαθος τε κονις τε, ου δέμας ουδέ φοήν; έπος φάτο φώνησεν τε ‹…› ‹гр. – песок и пыль; ни фигурой, ни станом; слово сказал и молвил›, (причем могли еще ощущаться и оттенки значения);‹…› был. биться-ратиться, ст. – фр. ost ostesir ‹войско воевать›, ‹…› pâlir et taindre ‹бледнеть и гаснуть›, ‹…› провещиться-проязычиться; (о реке Смородине) Широким ты не широкая, Глубоким ты не глубокая; Широким широкая, А глубоким глубокая; пир-беседа; за беду стало, за великое горе показалося; ‹укр› думы: плаче-рыдае, грае-выгравае, тяжко-важко, ст. – сакс. hugi endi herta, egan endi erbi ‹мысли и сердце, владение и наследие› и др. Насколько это явление связано с явлением синтаксического параллелизма, отмеченного в изложении старогерманского, французского, славянского и финского эпосов – этого вопроса я здесь не коснусь.