– Что? умирать через трое суток? с какой стати? от каких-то там легких? Ни за что! Не может быть, чтобы не было средства…
Это не легкие мои виноваты, что я умираю, а виноват Иван Иваныч – зачем он не знает средства, как бы удержать меня в живых, хотя и без легких. Везите меня к Боткину, к Остроумову, к Захарьину: они-то уж, наверное, такое средство знают… должны знать! иначе – зачем же они знаменитости?
На предельных высотах своих медицина – с пациентской точки зрения – обращается в то же, чем встречаем мы ее на низших ступенях ее развития: в знахарство. Как мужик, иссыхая в щепку от уверенности, что его испортила какая-нибудь Перфильевна, ищет колдуна-кудесника со словом посильнее ейного, чтобы снять порчу, – так и интеллигент мечется по великим медицинским людям мира сего: кто же, наконец, из них знает настоящее научное слово на его болезнь? Что верят не в науку медицинскую, а в личность врача, в его таинственную силу, в значение какого-то особого, припрятанного от других врачей, разряда, – по-моему, лучшее доказательство в том, что, разочаровавшись в чудодействе Захарьиных, больной обыкновенно снимает с себя маску напускного доверия к науке и уже откровенно бросается в поиски чуда: идут в ход гомеопатия, внушение, сумская бабка, Кузьмич, Wunderfrau[2], знахарки, шептуны, наговоры… А – в заключение, когда истощается надежда на силу темную и таинственную, – больной рыдает и просит себе телесной милости от Господа в Иверской часовне либо за молебном о. Иоанна Кронштадтского.