– О, муссю Фернанд! о! как хорошо быть женатым в наши с вами годы! как хорошо быть женатым!
Этот чудаковатый малый в последнее время заметно и как бы умышленно отбился от нашего общества, проводя время одиноко – то на челноке в море, то на охоте или рубке дров в лесу. Он завалил наши кладовые рыбою, дичью и плодами, которые он находил в лесистой глубине острова. В лесу – по большей части – он пил и ел, возвращаясь в шалаш только ночевать. Даже на вечернюю молитву, единение на которой строго соблюдалось у нас зимою, перестал ходить, – и, когда я сделал ему замечание, Томас, в извинение своё, откровенно привёл причину, полную дикой наивности:
– Видите ли, муссю Фернанд: когда молишься, то надо становиться на колени. А, когда я становлюсь на колени, то – прямо против своего носа – я вижу затылок мамзель Люси, и он в таких хорошеньких золотых завитках, что, вместо «Отче наш» и «Богородицы», мне лезет в голову, чёрт знает что…
Должен признаться: почин грехопадения в нашей общине свершился не чрез чёрных полудикарей, – виноватым оказался я, белый, образованный человек. Люси услала Целию в лес пошарить по птичьим гнёздам яиц на ужин, и я, возвращаясь с охоты, встретил негритянку вдали от наших шалашей, в роще цветущих каштанов. Она окликнула меня с высоты. Подняв глаза, я увидел Целию прямо надо мною, – повисшую, точно акробатка, на толстой лиане, цепко перекинутой между двумя мощными ветвями орешника. Я крикнул, чтобы она прекратила свою опасную шалость, но глупая женщина, с визгом раскачавшись на руках, вскочила на лиану обеими ногами и стала прыгать на упругой лозе, с хохотом выкрикивая негритянскую песню. Полунагая, позолоченная солнечным лучом, пробившимся сквозь темень дремучей листвы, с своими дикими движениями, пламенным взором и сверкающими зубами, она казалась какой-то чёрною нимфою – демоном этой тропической чащи. Дождь благоуханных лепестков сыпался из-под ног её, а вокруг головы – увенчанной белою шапкою цветка магнолии – с криками метались, встопорщив хохлы, белые какаду и зелёные попугаи.
– Довольно, сумасшедшая! Ты сломаешь себе шею! сойди! сойди же! – повторял я… и, когда Целия сошла, она упала прямо в мои объятия…
Я умолял Целию скрыть наш проступок от Люси и Томаса, но у беспечного существа не хватило для того ни хитрости, ни охоты, ни просто женской скромности, – и, едва мы возвратились к шалашам, как она – только что дав мне строжайшее обещание молчать о происшедшем – позабыла все мои просьбы и предостережения и, как ребёнок, – прежде, чем я успел зажать ей рот, – закричала во всё горло Томасу, вышедшему к нам навстречу:
– О! о! Томас! Знаешь ли, какую новость скажу я тебе. Муссю Фернанд на мне женился!
Томас, придя в необычайный восторг, хохотал, кривлялся, кувыркался и уверял, будто это мистический танец, которым всенепременно должна быть освящена всякая порядочная негритянская свадьба. Он нарвал огромный, как веник, букет из белого шиповника и, с ужимками, поднёс его Целии, будто новобрачной. С тех пор, – если по близости не было Люси, он называл Целию не иначе, как «мадам Фернанд», и оба хохотали от радости, как бешеные. Люси делала вид, будто ничего не замечает, и лишь время от времени глубокие синие глаза её обдавали меня мимолётным взглядом холодного презрения, жалившим меня в самую глубину сердца… Кроме того, она попросила меня – в первый же раз, что мы остались наедине – выстроить для неё отдельный шалаш, так как – гордо прибавила она, не глядя на меня – по причинам, которых она не желает объяснять, она не находит более согласным с своим достоинством ночевать в одном помещении с «этою негритянкой».
Впоследствии Целия и Люси стали и прожили век добрыми приятельницами, но до того многой воде надо было утечь.
Неделею позже этих происшествий, Люси ранним утром позвала меня в свой шалаш, когда я проходил мимо, из лесу, после охоты, и, с искажённым злобою лицом, сказала мне голосом, хриплым от стыда и гнева:
– Вот достойные плоды нашего развратного поведения! Полюбуйтесь: негодяй-негр смеет объясняться в любви вашей сестре и предлагает мне последовать примеру вашего нечестия.
Клянусь, никогда в мире ни один влюблённый не посылал даме своего сердца более увесистого письма, чем этот дурак Томас адресовал бедной Люси. Он воспользовался белым плоским камнем, торчавшим из земли неподалёку от её шалаша, и на поверхности плиты намазал красною глиною – печатными буквами и с страшными ошибками в правописании – следующие чувствительные слова:
– Мамзель Люси, я вас люблю; пожалуйста, выйдите за меня замуж, потому что муссю Фернанд женился на Целии, и вы теперь одни, а я всегда буду вам преданный Томас.
Я был взбешён. Кровь де Куси бросилась мне в голову. Наглость негра пробудила во мне фамильную гордость – до тех пор немую, мёртвую и забвенную в тяжких обстоятельствах, что переживали мы, четверо, со дня кораблекрушения – в непрестанной борьбе за существование, не зная поутру, будем ли мы живы вечером. Я вспомнил свою тысячелетнюю родословную, свой гордый герб, царственные дома, считавшие честью родниться с фамилией де Куси. Ружьё было у меня за плечами. Попадись Томас мне под горячую руку, – ему не быть бы живому. К счастью, он в тот день с утра ушёл в бухту на рыбную ловлю, заночевал в море, и мы встретились лишь назавтра и без оружия.
Негр сидел у моря, верхом на плоском жёлтом камне, и чинил сеть из пальмового лыка, которою он так искусно ловил для нас толстых тунцов. Я, в гневных выражениях, высказал ему своё негодование. Он положил сеть в сторону, встал, засмеялся, протянул мне свою огромную, чёрную пятерню и сказал:
– Не будем ссориться из-за баб. Это глупо.
Я с сердцем оттолкнул его руку и закричал:
– Грязный негр! Подлая чёрная скотина! Как только могла взбрести в твою глупую башку такая гнусная блажь?!
Он смотрел на меня круглыми, жёлтыми глазами и повторял:
– О? о? о-о?.. Но мы же друзья, Фернанд, мы же друзья…
Невежество и добродушие Томаса могли бы обезоружить даже инквизитора. Гнев мой стал утихать; природная весёлость, вступая в обычные права над моим нравом, осветила мне комические стороны неприятной истории, – я вспомнил его глупый камень, – и дело кончилось бы миром и смехом, но проклятого негра угораздило снова взбесить меня глупым замечанием.
– Я вовсе не хотел оскорбить сестры твоей, Фернанд, – сказал он. – Я только хотел жениться на ней, как ты женился на Целии…
– Целия! Целия! – сердито перебил я его, – дурак! Вспомни, что такое Целия: негритянка, которых на рынках Кубы и Нового Орлеана продают сотнями по сто долларов за штуку. А на девицах де Куси женились короли и владетельные герцоги.
Он серьёзно посмотрел мне в глаза и возразил:
– Но здесь нет королей и владетельных герцогов.
Я продолжал кричать:
– Хоть бы то сообразил ты, животное, что – будь мы в Америке – тебя линчевали бы за одну любовную мысль о белой женщине!
– Но мы не в Америке, – спокойно остановил он меня.
Затем он заговорил холодно, веско и с большим достоинством:
– Ты много кричал на меня, дай теперь сказать и мне. Когда буря загнала нас на этот остров, ты заставил меня присягнуть, что я буду стоять с тобою во всём заодно, окажусь тебе верным другом и помощником. При этом ты произнёс прекрасные слова; они покорили меня тебе на веки. Помни, – говорил ты, – здесь нет ни белых, ни чёрных, ни господ, ни рабов; есть только два сильных и бодрых мужчины, которым приходится – кроме себя самих – кормить и защищать ещё двух слабых женщин. Теперь ты бранишь меня грязным негром и хвастаешься высоким происхождением твоей сестры. Но её родословная. осталась за океаном, в стране, куда мы никогда не попадём, потому что – я уверен – нам суждено скончать свой век на нашем острове: Бог бросил нас сюда, чтобы мы заселили этот маленький рай. Поэтому не говори мне о королях, герцогах и знатных дамах твоей родни: это выходит глупо. Здесь мы четверо, – все без предков и без потомков; мы, все здесь – первые люди, живём равною жизнью и, значит, равны между собою. И прав ты был, Фернанд де Куси: между нами, действительно, нет ни знатных, ни ничтожных, ни господ, ни слуг, ни белых, ни чёрных, – есть лишь два мужчины и две женщины, осуждённые прожить вместе до конца дней своих. Мужчины должны кормить и опекать женщин, а женщины должны принадлежать им, как жёны, и рождать им детей. И, если ты – белый человек, Фернанд де Куси – взял себе негритянку Целию, то я, чёрный человек, имею право требовать и требую себе белую Люси.
На проклятую логику негра мне нечего было ответить, – я мог лишь разразиться новым потоком ругательств. Томас выслушал их, пожимая плечами, и, когда я кончил, возразил с искусственным и злорадным спокойствием:
– Хорошо, я оставлю в покое барышню Люси. Но, в таком случае, уступи мне Целию. Она негритянка, как я, и у неё нет знаменитых предков; мы – с нею пара. Но, – прибавил он с жестокою улыбкой, – тогда тебе самому останется один выбор: или жить и умереть монахом, или взять женою опять-таки всё ту же барышню Люси… других женщин на острове нету!
– Негодяй! – грозно прервал я его, – не забывай, что ты говоришь о брате и сестре! Христиане мы или нет?
Томас засмеялся и сказал:
– Ага! Но, если ты помнишь родство и намерен уважать его, – то кто же будет мужем барышни Люси? Мне отдать ты не хочешь, а себе взять не можешь.
– Пусть лучше она увянет в бесплодном девстве, – с яростью воскликнул я, – чем достаться тебе!
Мы, белые, когда в гневе, краснеем, бледнеем, – негры сереют. Несмотря на всё наружное спокойствие Томаса, я видел, что чёрная рожа его начинает выцветать, – и в голосе его стали прорываться медные, свирепо ревущие звуки.
– Прекрасно, – сказал он. – Это твоё и её дело. Пусть барышня Люси останется старою девою, а ты вечным холостяком. Но я к монашеству не чувствую ни малейшей охоты, – и, раз ты не позволяешь мне даже думать о Люси, я сегодня же уведу в свой шалаш Целию.
– Попробуй! – с угрозою отвечал я.
Тогда он, в негодовании, всплеснул руками и запрыгал на месте, как бык на привязи, обожжённый раскалённым клеймом.
– Видишь, видишь, какая ты дрянь! – кричал он, исступлённо колотя себя в грудь кулаками, – как ты лгал, когда клялся, что между нами не будет ни слуги, ни господина. Ты хочешь преудобно устроиться, чёрт возьми! – не хуже любого белого богача на материке. Твой остров, твои женщины, и есть ещё в распоряжении каналья-негр, который даром работает на тебя, как вол, рубит лес, ловит рыбу, стреляет птицу и зверя, готовит обед и ужин… Так – нет же, убей Бог мою душу! Если небеса спасли меня от рабства, то не для того, чтобы я закабалил себя здесь. Провались ты, Фернанд де Куси, и с гордячкою сестрою своею, и с толстою потаскушкою Целией! Я ухожу от вас! Перенесу свой шалаш в западную бухту и заживу один, сам себе господином… А вы здесь – хоть с голоду поколейте, мне всё равно! Я согласен умереть на работе, трудясь для жены своей и её брата, но пальцем о палец не ударю, чтобы прокармливать чужих, презирающих меня, белого барина и белую барышню.
– Поступай, как знаешь, – сказал я с притворным спокойствием, хотя сердце моё сжалось от этой угрозы, отнимавшей у нас главную опору нашего существования, обрекавшей нас на новые бездны труда и лишений.
– И, чёрт вас побери, уж коли быть врозь, так – врозь! – продолжал он орать, как рассвирепелый горилла. – Даю тебе честное слово, Фернанд де Куси: если кто из вас покажет нос в западную бухту, я влеплю тебе пулю в лоб и изнасилую твоих женщин!
Выкрикнув эти безумные слова, Томас вдруг – склонив по-бычьи свою курчавую башку – стремглав, широкими скачками, помчался от меня к морю и бухнул с разбега в кипучий прибой. Изумлённый неожиданностью, я смотрел в недоумении, как он, добрых пять минут, плавал в серебряной, искристой пене, между скользкими, блестящими камнями, вращая выпученными белками, отдуваясь и фыркая, словно огромный тюлень. Наконец, он возвратился ко мне, весь мокрый, лоснясь от воды, как чёрный атлас.
– Отлично, – промолвил он, отряхаясь, – а то меня непременно хватил бы паралич. Останемся друзьями, Фернанд де Куси! Подумай: ведь нас, людей, только четверо на острове.
– Оставь свои гнусные притязания, – ответил я, – и дружба наша пойдёт по-прежнему.
Он задрожал от нового гнева, но сдержал себя и сказал глухим и тихим голосом:
– Стало быть, мы будем врагами? Хорошо. Будь по-твоему. Враги – так враги. Но вспомни: я вдесятеро сильнее тебя, ловчее и быстрее.
И, схватив с земли огромный, круглый камень, стал играть им, как мячиком, продолжая:
– Вот – я разобью тебе череп этим камнем, зарою тебя на кладбище кораблекрушения и останусь один хозяином острова. Тогда мне достанутся обе женщины – и белая, и чёрная. Ты видишь, что мне выгодно убить тебя. И, будь я, действительно, развратным и грязным негром, как ты меня назвал, я, конечно, отделался бы от тебя ещё зимою. Но этого не было, и не дай Бог, чтобы оно было!
Он швырнул камень оземь с такою силою, что тот до половины ушёл в песок, вызывающе посмотрел мне в лицо, закинул руки за спину и удалился, насвистывая свой любимый Блюхеров марш.
Я вернулся в шалаш в ярости и – в то же время с странным, смутным сознанием где-то, в глубоком уголке души, что, быть может, негр менее неправ по отношению ко мне, чем я думаю и – главное – хочу о нём думать. В самом деле – не он ли спас меня, после кораблекрушения, когда я, бесчувственный, лежал, как труп, на базальтовой плите, медленно убиваемый тяжкими волнами прибоя? Ведь – стоило ему не подать мне помощи, и – он прав: всё было бы здесь – его и повиновалось бы ему одному. Теперь – чтобы устранить меня – он должен совершить преступление, которого совестится и страшится, но тогда не спасти меня даже не было преступлением. Он вылавливал меня из бурунов, считая за труп, и вновь рисковал собственною, только что и едва-едва спасённою из тех же самых бурунов, жизнью. Зачем? Чтобы доставить сестре Люси – девушке ему чужой, безвестной – хоть одно печальное утешение – похоронить моё тело в земле, а не видеть его расклёванным коршунами и чайками. Всю зиму он работал на нас, не покладая рук, оставляя мне самому едва ли треть того труда, который, по справедливости, должен бы выпасть – вровень с ним – на мою долю. Ни разу не слыхали мы от него грубого слова, воркотни, попрёка своею работою, не видали неприятного лица или недовольного взгляда. Что он, как говорится, «врезался» в Люси, – мы все знали давно, и, в зимние вечера, это обожание доставляло нам не мало поводов для смеха и шуток, – особенно Целия: усердно острила над влюблённостью своего чернокожего одноплеменника. И опять-таки он не позволил себе обратить к предмету своей страсти ни слова, ни намёка, – больше того: стал избегать Люси, когда заметил, что в чистоту его поклонения начал вкрадываться чувственный оттенок. Он решился заговорить о своей любви – лишь после того, как я своею связью с Целией разрушил незримую преграду между белыми и чёрными на острове и – против своей воли – дал понять ему, что призыв природы не сообразуется с условиями ни расы, ни общественного равенства. Да и в том заставлял меня сознаться голос справедливости, что – если сравнить мои отношения к Целии и объяснение, сделанное Томасом Люси – то перевес нежности чувств, деликатности, уважения к достоинству женщины окажется не на моей стороне… Но – стоило мне вообразить себе Люси женою проклятого чёрного облома, и все эти снисходительные рассуждения разлетались прахом, и я бесновался, как полоумный, и мне казалось, что лишь кровь мерзавца может смыть позор, затеянный им для моей фамильной чести. Сестра, когда я передал ей нашу схватку с Томасом, краснела и бледнела, глаза её метали молнии, ноздри раздувались, гордая верхняя губка гневно дрожала над гневным оскалом стиснутых зубов… Она была прекрасна в эти минуты, я невольно залюбовался ею, – и, как дьявольским молотком, стукнули у меня в мозгу слова, недавно брошенные мне Томасом и за которые я излил на него столько негодующей и нравоучительной брани: