bannerbannerbanner
Музыка в подтаявшем льду

Александр Товбин
Музыка в подтаявшем льду

зимне-весеннее
приложение

С заслонённого оконной рамой карниза свисали переливчатой бахромой сосульки, у помятой водосточной трубы они срастались в ледяную, с пиками, глыбу.

Однажды такая глыба с грохотом обвалилась.

Витьку Шмуца отвезли в больницу, но спасти не смогли. А Соснина три дня не выпускали во двор.

радостный
мёртвый
час,
озвученный
сценами
из
жизни
злого
двора

Чтобы поддержать детский организм, ослабленный чрезмерной для второклассника школьной нагрузкой и весенним авитаминозом, мать по совету профессора Соркина насильственно укладывала Соснина поспать после обеда. Как-то повезло, был канун майских праздников, только что вымытое окно, благо выдался тёплый денёк, осталось открытым; мать теряла бдительность, её мысли уносились в Крым, к морю.

Он притворялся, что спал, лежал с закрытыми глазами и слушал.

Море волнуется – раз, море волнуется – два, море волнуется…

Потом смех, тишина, подозрительно-долгая тишина.

И вдруг:

– Штандер! – срываясь, выкрикивал звонкий голос, и мяч упруго ударял об асфальт, раздавался визг, топот быстрых и лёгких ног… брызгало разбитое стекло.

Слушал и – видел.

Расколошматили снова подвальное окошко – оно почти касалось некрашеной рамой вздувшейся плитной отмостки с пучками свежих травинок в швах; в чёрном, будто пробоина от снаряда, зиянии угадывались очертания кабинета, в нём, оклеенном сиреневыми обоями с тощенькими букетиками, осенённом вырезанным из «Огонька» Сталиным в белом победном кителе, корпел над пухлыми конторскими книгами и вощёными жировками управдом Мирон Изральевич, прозванный синим языком за привычку слюнявить химический карандаш… Чтобы сберечь свою последнюю хрупкую защиту, Мирон Изральевич под звон стекла срывал очки и, близоруко щурясь, выбегал из подвала. Длинный, как каланча, качал носатой головой, рассеянно внимал виноватым охам и ахам дворничихи, которая шуршаще сметала в совок осколки. И мать с сочувственным любопытством высовывалась в окно по пояс, вздыхала, локоны, округлые плечи оглаживал солнечный блеск… а внизу, по пористому цоколю к разбитому окну неукротимо устремлялась меловая стрелка, над стрелкой было выведено старательным детским почерком: жид. Мирон Изральевич срывал очки ещё и для того, чтобы не замечать подлой стрелки и надписи? Жалея несчастного управдома, Соснин радовался, что притворился спящим, что никто ему не смог помешать увидеть всё, чем жил двор.

И вот уже обмозговывал задачу старичок-стекольщик, заморыш с плоским фанерным ящиком на брезентовом ремне, алмазным резцом, который выглядывал из нагрудного кармана мятой спецовки, карандашом за ухом, а – впервые подмеченная параллельность сюжетов? – на древний полосатый матрас с торчками прорвавших обивку спиральных пружин – едва пригревало, подростки выволакивали матрас из сарая с граблями и лопатами на огороженный грубым штакетником клочок подсохшей земли – усаживался по-турецки, перевернув козырьком на затылок кепку, старший сын дворничихи Олег.

Приход весны он имел обыкновение встречать громким и долгим – до закатных сумерек – концертом; Соснин предвкушал превращение жёлтой стены в оранжевую, мысленно смотрел на неё сквозь красное стёклышко.

Толкотня на матрасе, не поместившиеся восседают на куче шлака.

Острый запах немытых тел.

– Стар-р-р-рушка не спеша дор-р-рожку пер-р-решла, её остановил милица-а-анер-р, – с блатною хрипотцою распевался Олег.

– По улице ходила большая крокодила, она, она беременна была, – пытался перехватить вокальную инициативу, выскочив из-за мусорных бачков, безголосый Вовка, но Олег трескал брата по спине, цыкал.

Раздосадованная мать закрывала окно.

дворовый
Орфей
на
фоне
сермяжной родни
и младшего брата,
с
кулачищами, мелкими слабостями, проблесками запоздалого благородства
и
неожиданно
проклюнувшимися
математическими способностями

Два брата-дегенерата?

Нет, братья-то были сводные, от разных и безвестных отцов, а Олег, или Олежек, как его с ласковым подобострастием называли вассалы, не только статью отличался от озверелого уродца Вовки, прославившегося немотивированной жестокостью. Недаром тот быстро переквалифицировался из малолетнего сорви-головы в дворового хулигана, затем – в бандита, наводившего ужас на всю округу Кузнечного рынка; даже краткое обучение в ремеслухе Вовка посвятил исключительно отливке кастетов, вытачиванию ножей из напильников, не удивительно, что и сам плохо кончил, тогда как Олег… Соснин выносил в сумерках мусорное ведро, из-за помойки долетали приглушённые голоса, добродушные вполне переругивания, Соснин прижался к бачку:

– Накинь ещё, не жидься.

– Сколько? Пятак?

– Десятку.

– Х… на!

– Жуй два!

– Три соси!

– Четвёртый откуси!

– Сам пятым подавишься!

– Мандавошек захотел? Шестым отравишься!…

* * *

Азартная считалка затягивалась. О чём базарили?

Вдруг зажглось окно в первом этаже, блеснули разложенные на мятой промасленной тряпке лезвия: Вовка сбывал братве готовую продукцию, торговался. Ну а Олег… Олег Никитич, гордость показательной школы, переросшая в гордость отечественной науки, часто прикладывался кулаком к физиономии никчемного братца… Соснин опять выносил ведро на помойку. В освещённой дворницкой обедали, что-то выскребали ложками из алюминиевых мисок, Вовка внезапно вскочил, разорался, симулируя начало припадка, Олег так врезал…

Если бы зверёныш-Вовка с внешне благостным Олегом-Олежеком вообще не существовали, их бы стоило выдумать… Они словно были слеплены из материи будущих романов-воспоминаний, такая странность – продукты не столько своего времени, сколько памяти о нём.

Безответная дворничиха Уля, мать-одиночка, не разгибаясь, мела, скребла, мыла лестницы, а братья воспитывались в притоне вечно закутанной в цветастый байковый халат и оренбургский платок сестры дворничихи, истеричной алкоголички Виолетты, в просторечии – Вилы, остроумно кем-то переименованной позднее, когда Вила потеряла последние зубы, а в гастрономе на углу Большой Московской объявилась белозубая блондинка, соблазнительно улыбавшаяся с круглых пластмассовых крышечек на стограммовых баночках плавленого финского сыра, в Виолу. Когда-то, до того как погрязла в запоях с дебошами, Вила-Виола служила санитаркой в родильном доме, том, что напротив Кузнечного рынка, затем её там же разжаловали в посудомойки, но она катилась по наклонной плоскости, и вскоре вовсе её уволили. Подвальную – от кабинетика Мирона Изральевича отделённую лишь отсеком бойлерной – парящую испорченным змеевиком берлогу Вилы-Виолы с цементным полом, большой железной кроватью и объедками на клеёнке шаткого кухонного шкафчика облюбовали неряшливые матершинники-выпивохи. Да, сюда набивалась к вечеру живописнейшая голытьба Кузнечного переулка, вносили на руках, как подарок, и короля рыночных нищих, безногого синюшно-распухшего инвалида Пашу по кличке Шишка, того, что так пугал сиплыми окриками мамаш с младенцами, грохоча день-деньской по окрестным тротуарам на своей дощатой площадочке с четырьмя подшипниками на углах, – из-под колёсиков вылетали искры; сюда же на душераздирающие вопли – ночные пиры перетекали в кровавые битвы – деловито спускался, предупредительно топоча подкованными сапогами по кривым разновысоким ступенькам, внешне строгий, но добрейший лейтенант-Валька, знакомый всем героям битв участковый… Вовка орал вслед, орал на весь двор – лягавый, лягавый…

– Дно, страшное дно, клоака, чем притягивает тебя тот подвал? – отчитывала Соснина мать. – Подрастёшь, посмотришь в театре или прочтёшь… лучше Клуб Знаменитых Капитанов послушай. – И – подкручивала радио: в шорохе мышином, скрипе половиц, медленно и чинно сходим со страниц… шелестят кафтаны…

Да, начальные университеты у братьев были общие, а пути – разошлись.

Но не сразу, конечно, разошлись, не сразу.

Долго и Олег слыл отменным лоботрясом, драчуном хоть куда – увесистые кулаки и природные повадки удачливого, привыкшего верховодить урки быстро возвысили его над низкопробной шпаной – в отличие от гнусного, с крысиным оскалом, Вовки не унижал слабых, не бил лежачих. Повергнутому коварным ударом в поддых противнику Олег не прочь был продемонстрировать великодушие, свойственное истинным победителям; теперь, Жора, рубай компот, он тоже жирный – с беззлобной ухмылочкой напутствовал Олег, одержав победу, жалкого, скорчившегося, утиравшегося врага и – отталкивал, мол, катись-ка теперь, милый, на все четыре стороны; иногда, правда, обидно пинал под зад. И небрежно поправлял на полной талии флотский ремень с надраенной бляхой, как если бы намекал, что победил честно, без помощи запретных убойных средств. О, от плечистого сероглазого увальня с прямыми золотистыми волосами и белой, в родинках, кожей, от сильных, с рельефными бицепсами, ручищ, даже от подозрительно-неторопливых, дышавших ленивым обаянием движений постоянно исходила угроза, однако при этом Олегу удавалось располагать к себе, по крайней мере его облику, как казалось, на удивление шла былинная фамилия Доброчестнов, которая будто бы в насмешку досталась беспутной семейке. Однако лишний раз не вредно оговориться, что только облику шла, только богатырскому облику.

Иначе как было объяснить жадность и… трусоватость?

Сходил снег, подсыхала земля, и Олег, нагорланившись вволю, открывал сезон игр на деньги – перочинным ножичком на земле выводилась окружность, делались ставки… нож безошибочно прирезал сектор за сектором, обычно Олег загребал все деньги. А до чего метко кидал битку! – проводилась черта, метров с семи-восьми игроки целили в цилиндрическую пирамидку из уложенных одна на другую решками вверх монеток – звонкий щелчок, и – большинство монет покорно переворачивались орлами, с заупрямившимися монетками расправлялся поочерёдно – благоговейно склонялся над каждым пятаком, в сонных серых глазах загорались хищные огоньки, он заносил, словно для боксового удара, руку со своей счастливейшей медной биткой диаметром чуть меньше хоккейной шайбы… А как ловко и прибыльно играл в пристенок! Ритуально стучал ребром монетки по цоколю, наконец, ударял и… монетка удачно падала, растопыренные большой и указательный пальцы огромной лапы доставали от неё до россыпи других монет… Олега побаивались, не решались отказывать, если он, заслоняя небо, тяжело нависал над игравшими, хотя заранее было ясно, что ссыпит-таки в бренчащий карман все деньги, приборматывая под нос: всё по-честному, всё по-честному… Кстати, он только-только бесшумно подошёл к игравшим в пристенок, и тут же, как на зло, сорвалась ледяная глыба с сосульками. О, Олег подкоркой чуял опасность: испуганно отпрыгнул, машинально подтолкнул щупленького Витьку Шмуца, на чью голову и обрушилась… – Олег возвращался с занятий математического кружка и… Да, лоботряс, неотёсанное дитя притона, второгодником был в четвёртом классе – и вдруг математический талант проснулся, да-а-а… безнадёжный двоечник-переросток, которого мечтали отчислить, становился гордостью школы.

 

Облик, фамилия хоть куда! И ещё внезапный талант.

Как не возгордиться таким?

Крупный, пухловатый, светловолосый и сероглазый, с аккуратно пробивавшимися шелковистыми усиками, похожий на молодого Шаляпина…

из
песенного репертуара
юного
Олега
Доброчестнова,
будущего
академика

– Я усики не брею, большой живот имею, – успевал прокричать Вовка, пока Олег набирал воздух в могучие свои лёгкие, но после подзатыльника, обиженно сопя, Вовка присаживался на край матраца…

– Во саду ли, огороде поймали китайца, – пел, разводя руки, словно обнимая мир, Олег, – руки-ноги обрубили, оторвали яйца…

Однажды так развёл руки-крюки, что выбил локтем мальцу, который опасно приблизился к матрацу, верхние молочные зубы… Да-да, в тазу лежат четы-р-р-ре зуба, – орал за помойкой Вовка, когда замолкал, глотая воздух, Олег.

Замолкал Олег, чтобы затем во всю силу лёгких… и почему его песни имели международную окраску?

Издевался над потенциальными противниками?

– Один американец засунул в жопу палец и вытащил оттуда говна четыре пуда…

– Говночист! Американец-говночист! – срывая голос, орал дурень-Вовка, пускался в дикарский танец.

И, наконец, самая загадочная из песен:

– Ё….ты в жопу самурай, землю нашу всю назад отдай! А не то Святой Микадо землю всю до Ленинграда нашу отберёт и будет прав…

Как сие изволите понимать? Если землёй уже владел самурай, и самурай этот не собирался отдавать нашу землю, то как Святой Микадо мог её у нас отобрать повторно… Соснин, взрослея, снова и снова безуспешно пытался понять природу смыслового противоречия… Олег вообще склонен был к абсурдистским формулам, рассказывая что-либо вполне бесхитростное, приговаривал: говна пирога. Или: через жопу веер.

Мать, захлопывая окно, вздыхала: вульгарщина! Будь её воля, выкинула бы все слова из песен Олега! Ещё раз вздохнув, старательно задвинув шпингалет, искренне удивлялась – семья ужасная, а такие математические способности.

омовение
злого
двора
(под занавес)

– Берегитесь, гондон! Гондон! – Вовка вероломно атаковал наполненным водой, будто большущим рыбьим пузырём… Окатывал разомлевших слушателей концерта и исчезал в изрядно истаявшем к весне лабиринте поленниц, из которого через подвал можно было проникнуть в соседний двор… хохот, мол, на хутор отправился ловить бабочек, затем – трёхэтажный мат.

Мать была в панике – закрытое окно не спасало! Как-то даже бросилась к роялю, забренчала бравурный марш.

стук в дверь
(еле расслышали)

– Риточка, как вам это понравится? Мозги набекрень от хулиганья! Спасу нет, новые гопники подрастают! Мирону Изральевичу опять окно в кабинете выбили! Такой трудяга и, пожалуйста, благодарность… – вваливалась в комнату шумная соседка Раиса Исааковна, – давно пора на окошко железную решётку повесить.

Задастая, с кроваво-красным маникюром, ярко намазанная и перепудренная, будто мелом осыпанная, Раиса Исааковна, главный технолог коптильного цеха рыбного комбината, – кирпичная махина с тюремными бойницами возвышалась за Финляндским вокзалом – спешила также сообщить об отправке в магазин на углу Невского и Рубинштейна партии свежекопчёной салаки.

– Ещё горяченькая, объедение! – соблазняла, вращая знойными тёмно-карими блестящими зрачками, Раиса Исааковна и просила, чтобы Илюша… да, она сумела заполучить дополнительные талоны на муку и песок… и обещала к будущей зиме помочь с дровами, привезут машину, сосну с берёзою пополам, разгрузят…

– Только бы не осину, всё тепло в дым уходит…

– А если свежевыловленную рыбку на осиновом дыму закоптить…

урок
не впрок

Раиса Исааковна и раньше, прошлой зимой, брала напрокат Илюшу, хотя неудачно: очередь вползала в обледенелый двор гастронома, раздавали всем, кто приближался к желанному окну, номерки, но подкрался Вовка – его банда, чтобы отвлечь, обстреливала очередь с поленниц снежками – Вовка успел вырвать талоны не только у двух зазевавшихся старушек, но и… говорливая Раиса Исааковна дар речи утратила, а Вовка с разбойным посвистом уже нырял в проходное парадное, выскакивал на Загородный…

что
ещё
могло
заставить
замолчать
Раису Исааковну?

Раиса Исааковна порекомендовала покупать балтийскую кильку пряного посола, ибо в каспийской учуяла запах нефти, на прощание, взявшись за ручку двери, рассыпалась в благодарностях – Риточка, мы с Илюшей быстро управимся, так вам буду обязана, так обязана!… Из коридора вдруг зазвучало танго, Раиса Исааковна, прикусив язык, выразительно округлила глаза.

– Разве Ася уехала? – в свою очередь округлив глаза, прошептала мать.

Раиса Исааковна молча пожала твёрдыми плечиками белой шёлковой блузки, бугристо вздымавшейся на груди, вышла на цыпочках и тихонько притворила за собой дверь.

«Лучше пусть танго играет», – подумал Соснин. Накануне из той же комнаты неслись ожесточённые глухие удары по матрацу, какое-то шмяканье, и – вопли, стоны, будто бы из камеры пыток; Ася мучительно вкушала оргазм.

квартира
(бегло о топографии, главных квартиросъёмщиках)

Когда-то большущая квартира с выходами на парадную и чёрную лестницы служила в качестве аппартаментов шоколадному фабриканту Жоржу Борману, теперь же, в точном соответствии с постреволюционной логикой, в ней бурно сосуществовали аж тринадцать семейств, принадлежавших к разным сословиям, бок-о-бок куховарили и стирали… о, здесь хватало персонажей и перекрёстных сюжетов для толстого семейно-бытового романа с плотной социальной подкладкой… Пролетариев представляли грузчица Дуся и вполне славный патриархальный клан престарелого вислоусого бригадира мойщиков вагонов на Балтийском вокзале Георгия Алексеевича, будто бы навсегда вошедшего в образ положительного потомственного рабочего, хотя… хотя немеркнущий образ этот обладал живой червоточинкой – по воскресеньям, после бани, Георгий Алексеевич в начищенных сапогах и синей косоворотке отправлялся с полуторалитровым бидончиком к серо-голубому, кое-как обшитому фанерой ларьку на углу Кузнечного и Марата за «Жигулёвским» пивом, потом, умиротворённый, раскрасневшийся, почему-то именно на кухне, прилюдно, распивал под шумные прибаутки заветную чекушку водки на своём шкафчике, к полуночи уже во весь голос буянил – когда б имел златые горы и реки полные вина… Наконец, Георгия Алексеевича под руки уводили спать родичи, для чего им самим приходилось слезать с высоких кроватей – в длинных и грубых, привезённых из деревни домотканных ночных рубашках-балахонах, подштанниках с пуговицами или болтавшимися завязками у пяток, они, сонно натыкаясь на затемнённые угловые выступы, эпически-неспешно вели разудалого старикана сквозь вскрики, храпы, скрипы матрацных пружин; если кто-то из соседей заболтался по телефону, ориентиром поводырям могло служить лишь бра у входа в квартиру, над телефонным столиком, с незапамятных времён накрытым потемневшей салфеткой с вышитыми мулине экзотическими цветами… Так вот, пролетариев представляла ещё и незамужняя, то злобная, то ласковая и смешливая до дураковатых прысканий грудастая грузчица Дуся с той самой кондитерской фабрики имени Крупской, которой в проклятом прошлом владел эксплуататор Борман; Дуся, пропитанная удушливым ароматом пота, ванили, корицы, если её не терзал приступ мизантропии, щедро одаривала соседей «Грильяжем», «Белочкой»… Ох, социальный срез не получится, всех соседей не перечислить! Двери, высокие и низкие, с индивидуальными лампочками, свисавшими с невидимого потолка, и опять-таки индивидуальными накладными электрическими выключателями… К ним, крепясь на фаянсовых роликах, спускались толстые сплетённые провода в ворсистых, обросших пылью обёртках, собственными выключателями имели право щёлкать только хозяева комнат, когда отпирали или запирали свои замки, – итак, бессчётные двери тянулись вдоль тёмного коридора с двумя коленами и двумя же, азартно преодолеваемыми на детских велосипедах, порогами; коридора, чуть расширявшегося этаким раструбом перед комнатой доктора Соснина… Если свернуть налево, можно было попасть в перпендикулярный, с прогнившим дощатым полом, освещаемый коллективной, постоянно горевшей лампочкой коридорчик, где у уборной утром и вечером томились страждущие, а в торце белела филёнчатая дверь в комнату Раисы Исааковны, пожалуй, лучшую в квартире, с балконом на Большую Московскую, её Раисе Исааковне чудом удалось сохранить после ареста мужа, директора флагмана рыбной промышленности, где она, жена врага народа, опять-таки чудом получила после войны ответственную должность технолога… Напротив уборной располагался сырой гибрид постирочной с холодильником – вокруг чугунной, с там и сям отбитой эмалью и ржавым затёком под краном ванной, полной навечно замоченного белья, громоздились в цинковых корытах с холодной водой банки солений, кастрюли, благоухавшие вчерашними и позавчерашними борщами и щами. Хотя главным источником запахов, конечно же, была большущая кухня с двумя давным-давно немытыми окнами и выходом на чёрную лестницу – в кухню вёл из другого торца коридорчика проём с заросшей паутиной фрамугой: дверь спалили в блокаду, новую так и не навесили… из-за освобождавшихся конфорок на дровяной плите – на плите в вёдрах кипятилось бельё – враждовали две-три коалиции, состав их менялся по ситуации… готовили обеды и жарили яичницы на примусах и керогазах, отчаянное гудевших, как в горячем цеху.

Однако горячий цех этот неутомимо гудел поодаль, за поворотом, в конце узкого коридорчика, а вот дверь, из-за которой зазвучало вдруг танго, была как раз напротив комнаты Сосниных.

Да, у моложавого, ангельски-голубоглазого, русоволосого и курносого, по-деревенски косноязычного Литьева собрались гости.

Литьев,
как
обычно,
отмечал
вечеринкой
отъезд
жены

Следователя Большого Дома Виктора Всеволодовича Литьева в квартире побаивались, чуть ли не машинально замолкали пред его дверью, не скандалили с ним, как скандалили с другими соседями, если кто-то, как Литьев, для удобства прохода по тёмному коридору включал лампочки у чужих дверей, хотя Соснин не мог понять, что именно вселяло в квартирантов священный страх – Литьев казался вполне благодушным весельчаком, занимая очередь в уборную, мог, пусть и коряво, пошутить, щёлкнуть кого-нибудь из крутившихся под ногами детей по носу, Соснина, правда, передёргивало, когда следователь клал ему на голову большую ладонь и говорил с ласковым удивлением – какой у нас еврейчик подрастает, с умными глазками… И ещё следователь любил обсудить футбольные новости; осведомлённый о положении дел в обеих ленинградских командах, страстно болел за «Динамо», боготворил Бутусова, братьев Фёдоровых, Пеку Дементьева.

У Литьева было много важной работы, очень много, порой даже ночевал на Литейном, в кабинете, шептались мать с Раисой Исааковной, ему ставили раскладушку. Но к весне Литьев, надо полагать, выслуживал передышку; провожал жену, тёмноглазую толстушку Асю с маленькой дочкой в родную деревню под Рязанью и – созывал гостей.

 

Стонал патефон… В приоткрытую дверь виднелся уставленный «Московской» и «Советским Шампанским» задымленный стол, во главе его восседал старший коллега Литьева – черноголовый и скуластый, с чуть приплюснутым носом, дырками больших ноздрей, массивный Фильшин, затянутый в шевиотовую гимнастёрку с накладными карманами, подпоясанный широким кожаным ремнём; суровостью, мрачностью, он резко отличался от светлокудрого, субтильного и дурашливого, внешне – сугубо штатского Литьева.

Стонал патефон, силуэты, обнявшись, качались на свободном пятачке у окна, потом молодые красногубые женщины в пёстрых летучих платьях с просвечивающими лифчиками, неестественно вздёрнутыми острыми плечиками, по одной ли, стайкой, выпархивали в коридорную тьму, задевая висевшее на гвозде за дверью корыто, за ними кидались кавалеры с папиросами в зубах… из пыльных закутков доносились повизгивания, сдавленное дыхание.

от
греха
подальше

Перенаселённая квартира вымирала.

Мать и Илюше запрещала нос высовывать в коридор.

Но вечеринки у Литьева её воодушевляли – весна, весна, скоро уже… Мигрени отступали. Она задумчиво улыбалась и распахивала шкаф, учиняла смотр пляжным нарядам; и Соснин глуповато улыбался, заметив под простынями чёрную полоску таинственного футляра, и листал альбом марок или вертел калейдоскоп, наводил на небо синее стёклышко.

А во дворе всё громче звенели детские голоса: море волнуется – раз, море волнуется – два, море волнуется…

бледная
копия

Когда приезжал из Крыма отец, чтобы помочь собрать вещи, достать билеты на поезд, у Сосниных появлялся повод принять гостей.

Технически приготовить обильное угощение в условиях борьбы за кухонное пространство было непросто. Но помогала постоянная союзница Раиса Исааковна – уступала свой примус, предлагала посуду, сообщала, куда отгрузили бочковую селёдку с молокой, шпроты. И отца отправляли по указанным адресам – матери не терпелось блеснуть, стряхнуть тоску зимних будней.

Вечер. Раздвинут и без того просторный овальный стол на массивных ножках под огромным солнечно-оранжевым абажуром, выставлены закуски… Теснота, не протиснуться между стеной и спинками стульев; кажется, что вырос рояль, освобождённый от суконной накидки.

Терпеть не мог эти сборища!

Сначала играла мать.

– Риточка, потрясающе, если б ещё крышку поднять…

– Что вы! У инструмента и без того дивный звук, а за стеной отдыхают соседи…

Потом маленького Соснина ставили на стул, заставляли читать «Муху-цокотуху». Не иначе как в награду за выступление за ним гнались потом, чтобы сжать до хруста косточек, расцеловать; спасался от мокрых зубастых ртов в душной шторе.

Однажды гости расселись, он незаметно юркнул под стол.

Брюки, чулки, туфли – две вогнутые шеренги ног, переминаясь, вроде бы угрожая, были, чувствовал он, его защитой. Сверху долетали глухие голоса, смех… как вкусно… вы ещё не попробовали… объедение… и как академик Зелинский на кефире девяносто лет прожил… Отодвигался стул, выбивая в шеренге ног брешь, просовывал восковый язык свет. Под бахрому скатерти ныряла чья-то рука, но не цапала Соснина, а, почесав своё колено, возвращалась к прибору, шёлковый подол платья приятно касался щеки прохладной складкой. Сладко уснул в несомкнутых объятиях двуполой сороконожки! Табун тянитолкаев с громким ржанием катался неподалёку на спинах по изумрудной траве, двуглавые животные сучили в воздухе ногами с подкованными копытцами, изображали скачку… хорошо!

Однако Соснина хватились, вытащили из сновидения – с хохотом, шуточками укладывали в постель.

Профессор Соркин гремел тем временем: майн готт, Риточка, облизал пальчики, вы на недосягаемой высоте! Кисло-сладкое мясо из вашего рога изобилия и вовсе – мечта поэта! Но для тех, кто брега Тавриды не посещал, нашепчу по секрету, что это бледная копия пиров, которыми Риточка развращает трудовые массы под южным небом.

первые
сведения
о
рае

Патефон выносили на террасу, стол, стулья сдвигали.

Если всё не так, если всё иначе, если сердце плачет… – начинался вечер.

Клумбы, пирамидальные тополя вдоль набережной, горячий лиман с целебными грязями, санатории для детей, больных костным туберкулёзом. Отец здесь оперировал и консультировал ежегодно – ему с семьёй отводили в двух шагах от моря отдельный дом в абрикосовом саду.

Этот дом с солнечной анфиладой клетушек мать называла виллой.

Неправдоподобно!

Никаких забот об уборке, поскольку доктору выделялась приходящая домработница, не надо париться на кухне, варить супы, каши – четыре раза в день являлась с блестящими многоэтажными судками официантка из санатория.

Рай, форменный рай, – приговаривала всякий раз мать, возвращаясь сюда после мрачной сырой зимы, пробуждаясь от изнурительно-долгой спячки… Отпустив машину, отчитав отца за раскиданные чемоданы, жаловалась, что разбита, шатается от дорожной усталости, которая отдаёт стуком колёс в висках, но вдруг начинала растерянно озираться по сторонам, как если бы не верила, что рай стал отныне её владением. Потом шумно распахивала окна, чтобы выгнать из комнат затхлый нежилой дух, полной грудью вдыхала пьянящую весеннюю свежесть. От избытка нахлынувших чувств прислонялась к косяку террасной двери, мечтательно глядела в небо поверх бело-розового кипения сада, оккупированного пчелиным жужжанием.

И усталости как не бывало.

Ею обуревала внезапная энергия, велела отцу, чтобы не стоял без дела, повесить гамак… Всё стало вокруг голубым и зелёным – неслось через минуту-другую из спальни, где она одевала на плечики крепдешиновые платья, сарафаны из штапеля.

И вот уже отцветали каштаны, приближалось официальное открытие летнего сезона. Скоро съедутся друзья, замелькают в солнечной круговерти дни – до чего же весело отдыхать в большущей пёстрой компании, убивая время на манер пиршеств и развлечений в каком-нибудь дворянском гнезде.

А гости, как повелось, ожидались с громкими именами. Их шумные регулярные набеги ничуть не пугали мать, напротив, обещали долгожданную радостную плату за муки тусклого городского быта. Для дорогих гостей она стряпала с неистощимой фантазией, не желая ронять звание выдающейся кулинарки, терроризировала домашних, знакомых, попадавших под горячую руку в процессе священнодействия, зато к назначенному часу стол сверкал сервировкой, наградой за труды были аплодисменты и возгласы восхищения, встречавшие вереницу блюд.

чуть-чуть
мифологии

У доктора Соснина открытый дом – сообщала новичкам-курортникам жена Грунина, бесцветного ассистента отца, и, поджав губы, добавляла – но учтите, туда приглашают избранных.

Мать гордилась этим – похоже, центральным – тезисом курортной молвы, изо всех сил старалась, собирая за столом знаменитостей, не дать повода злым языкам его опровергнуть. С неизбывным удовольствием, даже спустя много лет, ею исполнялось попурри из баек, острот, рождённых в непринуждённой атмосфере открытого дома, особенно охотно цитировался профессор – впоследствии академик! – Соркин, создатель медицинского направления, изумительный клиницист и педагог, в своё время читавший отцу курс костной патологии, затем регулярно, совмещая приятное с полезным, как выражался сам Соркин, наезжавший по вызовам благодарного ученика для отдыха и платных консилиумов… Так вот, окидывая избранное общество не по годам шаловливым взглядом, Соркин к неописуемой радости матери – знал, сколь высоко ценит она хрупкое искусство заезжих златоустов, хотя вряд ли надеялся, что самые высокопарные и слащавые из его творений ей удастся сберечь для будущего, – произносил с бокалом в руке нечто пышное, например: майн готт, попал с корабля не на бал, а в чарующий, но будто бы бесхозный гарем. Что ж, красота должна принадлежать всем, однако если кто-то полагает, будто мне по возрасту пристала лишь роль воспевателя дивных чар или того хуже – евнуха, то спешу заверить во всеуслышание представительниц прекрасного пола вкупе с юными моими соперниками, что они роковым образом заблуждаются.

а
ещё
раньше

Довоенную жизнь виллы Соснин связно восстановить не смог бы, был слишком мал. Лишь фото спасали от увядания молодых белозубых женщин, молодого, ещё не облысевшего, рассеянно-улыбчивого отца, совсем молодую светловолосую мать в удлинённой юбке, сидевшую за ветхим белым рояльчиком, который удачно дополнял разношёрстную меблировку виллы, вполоборота к слушателям.

Матери очень шла эта поза: откинута в порыве вдохновения голова, растопыренная пятерня взлетела над клавиатурой, будто извлекла из неё пассаж божественного звучания, но не удовлетворена добытым, опять и опять готова сокрушать старенький расстроенный инструмент. Чтобы убедиться в том, что ей и впрямь чертовски шла эта артистичная поза, стоило перевести взгляд на восхищённых почитателей, не устававших хлопать, расточать похвалы; восторженно подался вперёд круглолицый усатый крепыш – мировая звезда, кудесник гавайской гитары, приглашённый после курзального триумфа отужинать: накрывали стол на террасе.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru