bannerbannerbanner
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов

Александр Солженицын
Угодило зёрнышко промеж двух жерновов

Полная версия

Столкновение двух непониманий очень резко проявилось в истории с гонорарами «Архипелага»: когда я из Союза командовал Хеебу отдавать «Архипелаг» безплатно или за минимальный гонорар, чтобы сделать книгу дешевле, доступнее широкому читателю на Западе[107]. Уже того я не понимал, что, по западным понятиям, я этим унижал свою книгу перед читателями: если её дёшево продают – значит, она плохо сбывается, вот и пошла по дешёвке. И уж на что Хееб ничего в издательском деле не понимал, а тут понял, что совсем без гонорара нельзя, даже стыдно. И вместо обычных для автора с известностью 15 %, которые все давали, в тот миг дали бы и больше, Хееб стал ставить условием (в заслугу ему запишем) 5 %. И – всё. Книги отчасти подешевели, да, но и не слишком заметно. Я приехал – спохватился: ведь все доходы от «Архипелага» я назначил в Русский Общественный Фонд, и в первую очередь для помощи зэкам. Стал я теперь к издателям взывать, вдохновлять: я взял с вас 5 % вместо 15, так имейте же совесть, проникнитесь духом этой книги – теперь 5 % пожертвуйте сами от себя, в Фонд помощи заключённым. Некоторые и жертвовали (там из-за духа ли книги или чтоб не утратить моих следующих книг), но почти плакали от трудности: уж лучше б сразу я взял с них 15 %, они бы их списали со своих налогов, и всё, – а жертва в иностранный Фонд не списывается с налогов, и теперь её надо отдирать от основного капитала издательства. А я ведь этого ничего не понимал, когда затевал!.. Директор швейцарского издательства «Шерц» – тот самый высокорослый, героически защищавший меня на цюрихском вокзале от раздава толпой, – он, по бернскому соседству получивший от Хееба договор сразу на все три тома «Архипелага» вперёд, теперь ни от чего не зависел, и безсовестно доказывал мне в глаза, что именно из-за миллионных тиражей он несёт дополнительные неожиданные расходы (де, пришлось арендовать чужие типографии) – и поэтому ничего не может пожертвовать в Фонд.

И ещё первые тома «Архипелага» везде продались сколько-то дешевле обычного, а со второго издатели потянули цены вверх – мол, инфляция, бумага дорожает, – стал и я назначать для Фонда нормальный авторский процент. А уж третий том – Запад мало и читал, устал от русских ужасов. Ото всего моего размаху только то и вышло, что Русский Общественный Фонд потерял несколько миллионов долларов в пользу западных издательств, вот и всё.

Ну разве мог я такое вообразить, живя в Советском Союзе? Ну разве можно этот мир сухой представить – нам там, придавленным: жертва – не списывается с налога и потому невыгодна! Мы, не привыкшие соразмерять жертву с какой-то выгодой, – разве могли этот мир освоить? разве могли принять его в душу?

В СССР, неизносном, мозжащем, все шаги мои были – череда побед. На раздольном свободном Западе все шаги мои (или даже бездействия) оказывались чередой поражений. Не ошибок – я здесь не делал? (На родине – несли меня крылья общественной поддержки, были они первое время и за рубежом, но настоятельнее их вдвигалось ко мне лужистое равнодушие дельцов.)

Однако среди тех издательских знакомств осенью 1974 года я не мог сразу не выделить умных душевных издателей французского, католического по своим истокам, издательства «Сёй» (что значит «Порог») – благородного старого Поля Фламана и молодого талантливого Клода Дюрана, которых вскоре привёз в Цюрих Никита Струве. Почтенный Фламан – интеллектуал с давней усвоенностью и разработанностью культуры, как это бывает особенно у французов, большой знаток издательского дела. Дюран – неутомимый, живо-сообразительный, даже математичный, остромыслый, а к тому же и сам писатель. Ещё в ту первую ознакомительную встречу у меня с ними возникла большая откровенность, они видели мою растерянность, ещё больше её видел (и знал от Али) Никита Струве – и он предложил «Сёю» взять в свои руки ведение моих издательских дел. Фламан и Дюран приехали в Цюрих вторично и согласились взять на своё издательство международную защиту моих авторских прав, всю договорно-распределительную работу с издательствами всего мира. Я предложил Хеебу тут же и передать Дюрану копии всех заключённых (да не им, а агентством Линдера) контрактов. Хееб сперва заявил, что невозможно, это очень длительная работа; потом за четверть часа оскорблённо выложил их все. Только с этого момента, с декабря 1974, мои добрые ангелы Фламан и Дюран постепенно, год от году, разобрали и уладили мои многолетне запутанные издательские дела.

Что Хееб не охватывал моих дел, не успевал почти ни с чем – пусть, это и не вина его. Но зачем скрывал, никогда не признался, носил такой солидный вид и передо мной? Очевидно, адвокатское правило: не показывать своей слабости перед клиентом. (А по-русски: насколько сердечней было б, если б он сразу и признался.) Впрочем, в этих ноябрьских собеседованиях с издателями поняв, что́ ж он натворил, Хееб под Новый, 1975 год с дрожью голоса сделал мне заявление, что он видит: он более мне не нужен, неугоден, и подаёт в отставку. И мне стало его жалко: навалили мы на него проблем и дел не по его опыту и кругозору – а непорядочности он никогда нигде не проявил. И, жалеючи, я просил его остаться.

И он пробыл моим адвокатом ещё и весь 1975 год. И за эти два швейцарских года Хееб – опять безумышленно, но по самоуверенности и по неполному знанию собственных швейцарских законов – нанёс мне ещё самый большой вред изо всех предыдущих. Но об этом – когда настигнет, впереди.

Глава 3
Ещё год перекати

Хотя понятно, что вся Земля едина, а всё-таки – другой континент, первый взгляд на него всегда дивен: каким представится? Я увидел первым – Монреаль, и с воздуха он показался мне ужасен, просто нельзя безобразнее выдумать. Встреча – не обещала сердцу. (И в последующие дни, когда я побродил по нему, – впечатление поддержалось. Весь дрожащий от восьмирядного автомобильного движения, чудовищный, металлический зелёный мост Жака Картье, под который и должен бы я вплыть, если бы пароходом, – и безрадостно задымила бы сразу за ним пивоваренная фабрика с флагами на крыше, и потянулись бы бетонно-промышленные набережные – до того безчеловечные, что на речном острове остатки старого казарменно-тюремного здания радуют глаз, как живые. А глубже в городе – чёрная башня Канадского радио, а затем – нелепая тесная группа небоскрёбных коробок среди обширных городских пространств, центр – комбинат деловых зданий. Там и сям над городом – бетонные автомобильные виадуки, отвратность. Монреаль тянулся за «великими городами» Америки, но неспособно.)

Встретил меня условленный сотрудник аэропорта, русский, – хорошо бы мне от самого начала двигаться инкогнито, чтобы впереди меня не неслось, что я ищу участок в Канаде. Мы миновали стороной общий пассажирский выход, толпу, проверку и, кажется, незамеченными ускользнули в дом при храме Петра и Павла, куда я имел рекомендацию от Н. Струве к епископу Американской православной церкви Сильвестру. Ему я и открыл цель своей поездки, прося совета и помощи. Там я провёл предпасхальные дни.

Незамеченным? – как бы не так! – дня через три в монреальской газете появилось не только сообщение о моём приезде, но даже и несомненная фотография моя в аэропорту. Да откуда же, будьте вы неладны?! Оказывается: студенты! да, предприимчивые студенты узнали меня издали, сфотографировали телеобъективом, а затем два дня – не ленились! да ведь ради денег! заработать за счёт моего покоя, – ходили по редакциям, убеждая принять материал, а им никто не верил. Страшная досада: перед самым началом тайного поиска меня и обнаруживали. Продали писателя – студенты, ну мирок!

А коли уж всё равно раскрыли и нашёл меня украинский радиокорреспондент – записал я на плёнку пасхальное обращение к канадским украинцам[108]. Украинцев в Канаде – большое расселение. Сдружить украинцев с русскими – чувствую задачу на себе всегда. Украинского – много влилось в меня от деда Щербака, он чисто по-русски и не говорил, да сама речь какая тёплая! и бабушка по матери наполовину украинка; и украинские песни известны и внятны мне с детства. И в 1938, когда мы, студенты, на велосипедах дали петлю по всей сельской Украине, – сколько же запечатлелось трогательных мест, стоят сердечным воспоминанием.

Впрочем, не одни студенты меня выдавали в Канаде, потом и более солидные люди. В первые же дни – в одной, другой, третьей газете уже излагался мой план купить землю и переселиться в Канаду. Как это? Позже выяснилось: Сергей Шмеман, журналист, узнав новость от отца, открыл её прессе. В окрестностях Монреаля стали гоняться за мной телекорреспонденты по дорогам, приходилось хитростями от них уходить. И частная встреча с премьером Трюдо тоже разглашалась в газетах.

В чужом мире действуя, я на каждом шагу ошибался, да ведь и языка не хватало везде, сразу переключиться с немецкого на английский мне было трудно, не тем голова занята. Вся эта встреча с Трюдо была совсем не нужна, но казалось мне, что я как фигура проблемная должен предупредить правительство о своих намерениях, чтобы не попадать, как со швейцарской полицией, да и получить благоприятствие иммиграционных властей. Я его и получил, но можно было обойтись без премьер-министра, только ненужная разгласка. (И сам разговор, и все темы на той встрече произвели на меня впечатление незначительности, и обидно становилось за эту страну, такую богатую, огромную по размаху, – но робкого великана в толчее дерзких и быстрых.)

 

А в Оттаве – много и зелёных пространств, всё это – высоко над рекой, есть тихие малоэтажные улицы (несколько небоскрёбов всё-таки вставили), в центре – есть и как бы готика, английская.

Сами поиски удалось устроить активно: дня три повозил меня по комиссионерам («реалторам», – иначе тут домов, участков не покупают) отец Александр Шмеман. Кроме того, епископ Сильвестр посоветовал мне обратиться к молодому архитектору Алёше Виноградову. Его родители были из Второй (военного времени) эмиграции, сам он испытал лагеря «ди-пи» (перемещённых лиц) ещё младенцем. Оказался он душевно чистый, уравновешенно-спокойный, с добрым нутряным голосом молодой человек, и жена у него – прелестная Лиза Апраксина, аристократической поросли, из третьего поколения Первой эмиграции. Вырос Алёша в англо-канадском мире и был там вполне свой, но оставался (благодаря родителям) удивительно русским, как будто сейчас из наших мест. Он охотно согласился мне помочь – и мы много поездили с ним по провинции Онтарио. Каждый раз «покупателем» был мой спутник, а я – просто присутствующий приятель. (Вполне как и в Советском Союзе, когда возил меня по тамбовщине Боря Можаев с корреспондентским билетом, всех расспрашивал о сегодняшнем колхозе, а я болтался при нём и высматривал про тамбовское восстание 1920–21 года[109].) И пересмотрели мы многие десятки предлагаемых мест, и даже на некоторых я как будто уже заставлял себя остановиться – довольно причудливые скалы вокруг возвышенного озера, уже планировали мы, где что будет построено, иногда и дорогу надо было строить, этого, пожалуй, и не осилить. Искал я место уединённое, в стороне от проезжих путей, это первое, да, но когда-нибудь же и благоустройно? но какие-то же города и школы неподалёку? – мне-то хорошо в пустыне, а каково детей растить? Аля очень безпокоилась.

И после всех заходов нашей изматывающей поездки – всё более становилось понятно, что я ничего не нашёл, что найти очень трудно. Прежде всего оказалась Канада – совсем нисколько не похожа на Россию: дикий малолюдный материк под дыханием северных заливов, много гранита, так что для дороги то и дело продалбливаются в нём выемки. Леса? Рисовались роскошные толстоствольные, доброденственные – оказались (в провинции Онтарио, где только и намеревался я остановиться) жиденькие, не на что смотреть, Карельский перешеек: многими годами тут хищнически рвали каждый толстый ствол, вытягивали его тракторами из любой чащи, и оставлена лишь невыразительная болезненная толпа стволиков. Если на участке растут хорошие породы, то об этом даже специально указывают в проспекте. (Позже, из поезда, посмотрел я степную часть Канады – но только что ровная необъятная степь, а тоже за Украину не примешь, много уступает в хуторской живописности.) Да уж тогда были бы хоть города порядочные! – но и по городам отстала Канада, и города, кажется, объяты умственной ленью, Европа вспоминается здесь с умилением. Зато здоровенные, отъевшиеся тупые хиппи, в этом Канада от цивилизованного мира не отстала, греются на клумбах на солнышке, развалились в уличных креслах среди рабочего дня, болтают, курят, дремлют.

Вообще же: не нейтральны для человеческой личности все места на Земле (как и разные сроки в году): одни ему – дружественны, другие враждебны, иные благоденственны, а те губительны. Надо слушаться сердца, оно помогает угадать верное место жизни. (Например, с детства я с опасением думал о Средней Азии – и именно там развился у меня рак. К Енисею, Байкалу – тянуло, а на Урал нет. И никогда бы не вынес я субтропиков и тропиков.) Но Канада оказывалась не просто северной, а какой-то и безпамятно спящей.

Ещё была у меня мечта – расположиться близ русского населения, – и самим нам дышать родней, и чтобы дети росли в русской среде. Но в Онтарио не было таких посёлков. Познакомили меня с кем-то, связанным с духоборами, – но они в Британской Колумбии, слишком далеко. (К ним я так и не попал, да и вывихнуты они уже из русского, да и ухо переклоняют к большевицким зазывалам, ведут переговоры вернуться в ту страну, которая так невыносима была им при царе.) Ещё оставались в задумке старообрядцы в Штатах, но стал я уже отчаиваться в таком соседстве поселиться.

Десятилетиями вытягивался я весь в мечте избавиться от постоянной шумливости и стеснённости то тюремных лет, то городской, от этих надоедных радиорепродукторов, – да как же ото всего этого вырваться подальше? с этаким набранным опытом что надо писателю? только спокойное уединение. Но в Союзе мне было невозможно найти такое уединение, чтобы там можно было построиться, чем топиться, главное – что в рот класть, а ещё главней: чтобы по заглушью не задушило тебя ГБ.

Однако вот и теперь, в 1975, достигнув необъятной воли, и с необходимыми для того деньгами, – не мог найти я себе подходящего приюта. Заманчивые имения видели мы в Канаде только близ самой реки Св. Лаврентия – но они не продавались, они все были заняты устойчивыми первыми поселенцами, наследными семьями «воспов»[110], как здесь говорят. (Сама река – изумительно разливна, как лучшие сибирские, с влажным воздухом близ себя, почти как бы морским.)

К середине мая я уже, недели за две, устал искать и без Али не мог принять решения. Срочно вызвал её из Цюриха, вырвал от детей, а сам, отъехавши, ждал в дрянненькой гостинице Пемброка и высиживал дни в зарослях, тоже у реки, в речном воздухе пытался писать.

Алёша привёз Алю прямо с самолёта из Монреаля. Она же прилетела с наросшим в ней сопротивлением: да ни за что из Европы не уезжать! И правда, какой нормальный человек уедет от этой многообразной красавицы, сплочённой древности и культуры? Но позволь, но мы уже решили: не жить нам в Европе, не дадут мне там спокойно работать, везде достанут; и, кроме Франции, нигде не хочется, а там – язык. Поехали смотреть что-то приблизительно пригляженное – Аля всё решительно забраковала, и особенно – то местечко на каменистом холме близ озера: бурелом, бездорожье, на километры вокруг ни души.

Ну что делать? Ну, попытаем счастья в Аляске? Нельзя отвергнуть, не взглянув.

Из Оттавы мы с Алей поехали трансканадским экспрессом на тихоокеанское побережье. «Экспресс» – это очень громко сказано, тащится он не слишком быстро, вагоны переклонно побалтывает, уже в таком состоянии рельсы, «экспресс» он – за непересадочность, непрерывность от Атлантического до Тихого океана. Железные дороги Канады в большом упадке, углубляемом уже безсмысленным сосуществованием и соревнованием двух угасающих систем с параллельными путями – Канадская Национальная и Канадская Тихоокеанская (в некоторых местах их рельсы – вплотную рядом, и гонят пустые поезда). Идёт по одному экспрессу в сутки, станции безлюдны (вокзалы бывают за городом, чтоб очищать его от рельсовых путей), все давно летают самолётами, ездят автобусами. К железной дороге уже настолько нет почтения и внимания, что большинство переездов – без шлагбаума, и автомобили покойно пересекают линию, не покосясь, – а тепловозам (электрификации железных дорог на этом континенте почти и не спрашивай) остаётся перед каждым переездом слитно бизонно гудеть. Так и текут долгие гудки вдоль полосы дороги. На многих станциях нет камер хранения, лишь кое-где – ещё не отмерший, но уже никому и не нужный телеграф. Зато из вагона даже к одиночному пассажиру выходит не только кондуктор, но и портье-негр, помочь внести чемоданы. У океана кончает рейс экспресс – и сходит иногда всего человек десять.

Но чем более отмирают дороги – тем важнее ведут себя на больших станциях вальяжные служащие (все – мужчины): не пускают встречающих на перроны, пресекают, проверяют, объявляют, гонят подземными тоннелями без надобности, а там стоит ещё один дежурный бездельник и только показывает, на какой эскалатор сворачивать. В том, как американский континент сперва далеко проложил, потом отбросил железные дороги, была юная жадная, цапчивая манера, хватать новое яблоко, надкусывать, бросать ради следующего. В поспешном развитии к новому, к новому – покидалось самое хорошее старое. Однако на многое тут смотришь с завистью, как бы это к нам перенести: одиночные купе, румэты, где при наименьшем объёме человек обезпечен постелью, столиком, горячей, холодной водой, электрическим током, зеркалом, уборной и кондиционированным воздухом. Если есть с собой продукты, можно три дня из румэта не выходить. Или – возвышенные второэтажные салоны с остеклённою крышей, откуда пассажиры охватывают и обе стороны дороги и небо, непрерывная видовая картина (испорченная, конечно, принудительной постоянной «поп»-музыкой). (Но эти стекло-салоны надо и часто мыть снаружи особым многощёточным вертящимся устройством, через которое протискивается поезд на больших станциях.)

Я с детства очень люблю железные дороги и отмирание их воспринимаю второю утерей после отмирания лошадей. Больно. (А в XIX веке и поезда кому-то казались недопустимым губленьем природы.)

В Принц-Руперте пересели мы с поезда на аляскинский пароход, он шёл под американским бодрым флагом, и тут мы впервые прошли американский таможенный досмотр. (Он поразил строгостью к рюкзакам странствующих студентов: разворашивали всю их тщательную укладку, перещупывали, искали наркотики?) Уже даже этот пароход и потом вроде оторванная и мало американская Аляска куда отличались от расслабленной сонной Канады. Американская атмосфера после канадской – бодрила, и стало у нас всё более поворачиваться: может быть, поселиться в Штатах? Мы не пришли бы к этому так легко, если бы не контраст с Канадой. До сих пор представлялись мне Штаты слишком густо заселённой страной и слишком политически дёрганой, крикливой. Но начали передаваться нам её раздолье и сила.

А для нас, уже за год истосковавшихся по России, нельзя было начать знакомство со Штатами лучше, чем через Аляску. Кроме самой России – уже такого русского места на Земле не осталось, разве что где сгущённые колонии русских. Ещё Джуно, столица штата, был город американский, но уже и там нас возил, всё показывал православный священник. А уж Ситха (Ново-Архангельск) встретила нас совсем по-русски, да и русским епископом Григорием Афонским.

У епископа Григория (до пострига Георгия) и отец, и дед по матери, и другие в роду были священники. А его юность в Киеве застигла уже советская эпоха, затем в 16 лет он попал в немецкую уличную облаву, загребали в остарбайтеры. (Эшелон на отправке застоялся, прослышавшие матери, среди них и мать Георгия, кинулись на пути, хоть посмотреть на увозимых детей, при удаче – сунуть узелок с бельём.) А будучи «остовцем», Георгий однажды из клочка парижской газеты прочёл, что его родной дядя Николай Афонский – регент православного собора на рю Дарю, даёт концерт хора. Удалось ему связаться, и в конце войны вытянули его в Париж. Позже он кончал в Нью-Йорке Свято-Владимирскую семинарию Американской православной церкви. Надо было жениться до принятия сана, но, вопреки его жизненным намерениям, это не состоялось, и принял он сан иеромонаха, а затем вскоре и стал епископ. (Позже, гостя у нас в Вермонте, рассказывал свою жизнь, и как искал невесту, – Аля спросила: «Жалеете, владыка, что не женились?» Он, с мягкой добродушной своей улыбкой: «Да нет. Жалею только, что остался без детей».)

Полтораста лет назад иркутский приходской священник (к концу жизни – Иннокентий Аляскинский) добровольно переехал сюда – просвещать ещё прежде того крещённых, но покинутых вниманием алеутов; переплывал на острова, переводил Евангелие, молитвы и песнопения на местных шесть языков. И вот сегодня священник-алеут, и дьякон-индеец, и все здешние аборигены – на вопрос «кто вы?» отвечают: Russian Orthodox (русский православный). В музее Ситхи – наши старинные иконы, складни, евангелия, посуда щепенная и фарфоровая, старинные медные русские пятаки, рубель и скалка, ступа с пестом, подносы, самовары, щипчики для сахара, серебряные подстаканники. Но что музей, когда есть реальный архиерейский дом 1842 года, и здесь старомодную гостиную, кабинет, каждый предмет мебели – старинную качалку, стулья с плетёными спинками, клавесин, комод, бюро, шкафы – узнаёшь памятью глаз, или движением чувства, или по читаному: вот мы и – в старом губернском городе, ещё почти при жизни Лермонтова. А самовар – по всей Аляске, уже и у американцев, самое модное домашнее украшение.

 

Здесь, на северо-западе американского материка, – поразишься русской удали, настойчивости, землепроходству (о которых в СССР гудят пропагандно, и отмахиваешься). Ведь не с фасадной доступной стороны примыкала к нам Аляска, нет, надо было сперва преодолеть по диагонали непроходимую Сибирь. И тем не менее Дежнёв уже обогнул Чукотку морем в 1648, а Беринг достиг Аляски в 1741. Ещё не царствовала Екатерина – уже основали здесь на острове новый Архангельск, а в 1784 на Кодиаке уже открылась первая школа для алеутов (теперь там православная семинария). Строитель, купец, образователь и пионер Александр Баранов стал как бы губернатором русской Аляски, и до сих пор вспоминают индейцы, что он всегда держал слово, как пришедшие потом американцы не держали. (Прадед нынешнего дьякона присутствовал в 1867 в Ситхе при смене русского флага на американский – и передавал, что индейцы плакали: русские обращались с ними добро, а жестокость американцев к индейцам уже была слишком хорошо известна.) Ещё и далеко на юг внедрились русские, в Калифорнию, и остановились, только встретясь с испанской волной от Мексики; американцы пришли сюда уже третьими. А разобрались ста годами позже, по документам: продала Россия Америке не Аляску как таковую, а лишь право пользования её территорией, отчего Америка ещё и теперь выкупает участки у местных жителей. (Эта продажа Аляски – соблазн истории: что было бы с Америкой, если бы танки большевиков сейчас стояли на Аляске? Вся мировая история могла бы пойти иначе.) После 1917 прервалась тут церковная русская власть – на 120 приходов осталось 5 священников, но эскимосы, алеуты и индейцы дохранили православие тридцать лет, пока пришла православная церковь Американская.

Мы жили у епископа Григория, как будто вернулись в Россию, ещё и в радушии по горло. Стояли на службах его в храме. А после службы плотным кольцом жались к нему ребятишки алеутские (как на нашем бы Севере) и теребили: «Биша-Гриша!» («бишоп» – епископ по-английски). Гуляли аллеей Баранова, усыпанной щепою, – огромные белопепельные орлы, а снизу крылья почти чёрные, летали над самыми верхушками деревьев, и проходила от них тень, как от самолёта. Даже страшно: вот снизится, схватит когтями Алю в меховом капоре и унесёт.

Было очень холодно, хотя май.

Есть американцы, переезжающие на Аляску, чтобы здесь, в тихой ещё обособленности, нерастревоженности, растить своих детей вне современного разложения.

А – нам? а – мне? Нет, пожалуй – это уже слишком заповедник, глубоко в Девятнадцатый век. (Хотя супермаркет – вполне Двадцатого.)

Индейцы племени тлинкет приняли меня в своё племя, подарили почётную дощечку – «Тот, кого слушают».

Однако я что-то долго уже молчал. И не понимал, как своей канадской поездкой оскорбляю Соединённые Штаты, так звавшие меня уже год, – а я океан перелетел не к ним и теперь странно входил через Аляску. Необъятен мир, открыты все пути, а свой – единственный, узкий и погонный. Величественно плывёт всенасыщающее время, а своё – так коротко, так недохватно.

У Али время было ограничено, надо возвращаться к детям. Но ещё бы нам вместе побывать у старообрядцев, приглядеться, как там. На Аляске – лишь одно их село, рыбацкое, и к ним трудно-долго добираться, а вот большое их поселение в штате Орегон. Однако с Аляски легче долететь сперва до Сан-Франциско. А тогда – хоть глазком-то глянуть на Гуверовский институт[111], с его поразительным за границею русским архивным хранением.

______________

Главная башня Гуверовского института стройно высится над разбросанным малоэтажным кампусом Стэнфордского университета, райски усаженным пальмами. Для сокращения времени многие студенты от корпуса к корпусу проносятся на велосипедах. Сверху башенный колокол отбивает часы, печальный, потусторонний звук.

Времени на Гувер у нас было не больше недели. На эти дни заместитель директора Гуверовского института Ричард Стаар (полковник морской пехоты в запасе) усиленно звал нас остановиться у него в доме, просторном калифорнийском доме с крытым зимним садом. Но для независимости отпросились мы в университетскую гостиницу. И были в первый же вечер (субботний) жестоко наказаны. Против нашего окна, метрах в тридцати, был какой-то возвышенный большой помост. И вдруг часов с девяти вечера густо повалили молодые люди, и – о ужас, дико взорвалась музыка, и на помосте закачалась плотная танцевальная толкучка. Динамики ревели просто неправдоподобно: мы в своей комнате должны были кричать друг другу в ухо, чтобы расслышать хоть слово, а закрывали окно – невтерпёж, по жестокой жаре и отсутствию кондиционера. Студенты – белые и чёрные – танцевали с девушками, как работали: сосредоточенно, неутомимо, ни на кого не глядя. А те, кто стояли по периметру помоста, все до одного держали в руках огромные бумажные стаканы, банки, бутылки – и выкидывали их прямо под ноги, на наших глазах росла кайма мусора, и зрелищем таким мы были тоже ошарашены. Грохот не утихал час за часом, это была пытка, – и как же нам заснуть? Но в час ночи, что ли, так же совершенно внезапно всё оборвалось. Тишина наступила, как после артобстрела. И тут пришлось нам ещё раз поразиться: толпа мгновенно покинула помост, на нём осталось десятка полтора студентов, которые так же сосредоточенно, быстро и умело – собрали в большие мешки весь мусор, подмели настил и расставили на нём столики, стулья. Через десять минут перед нашими окнами не было ни души, под фонарями покоился чистый помост и в тёплом ночном воздухе звенели цикады.

За эти дни в Гувере мы подружились с симпатичнейшей парой «вторых» эмигрантов – Николаем Сергеевичем Пашиным (братом писателя Сергея Максимова), профессором русской литературы и языка Стэнфордского университета, и харьковчанкой Еленой Анатольевной, работавшей как раз в Гуверовском институте и обещавшей мне на будущее всяческое содействие. (И оно очень-очень потом пригодилось!)

Да в штате Гувера оказались и многие русскоговорящие, в том числе и славяне, – главный знаток и собиратель архива поляк Свораковский (сразу ввёл меня в общую схему хранения, жаловался, что дирекция уступчива к советским проникновениям), дружелюбный серб Драшкович.

Для занятий нам отвели зал заседаний с преогромным столом, на который теперь несли и несли по моему выбору картотеки, описи, коробки хранений, подшивки, пачки мемуаров, книги, старые газеты. Познакомились мы и с А. М. Бургиной, в годы революции женой Ираклия Церетели, после его смерти – женой социалиста Б. И. Николаевского, собравшего многоизвестный обширный архив. После смерти Николаевского она стала, при Гувере, хранительницей этого архива. (Мне рассказывала и подробности мартовских дней 1917 в Таврическом; сама она, среди четырёх курсисток, была приставлена комендантом Перетцом наблюдать за арестованными царскими министрами и обслуживать их чаем.)

Поработали мы плотную неделю в четыре руки. Аля взялась за архив Николаевского. Я метался по картотекам и описям, составляя на будущее план работы, но и впиваясь в одни, другие, третьи мемуары и в никогда не виданные, не слыханные мною редкие издания.

Даже на Сан-Франциско осталось всего часа два, проехали, не вылезая из автомобиля. Город – живописен на холмах. Большой китайский район. И грандиозный вид на бухту с высоты, где взнесенной поющей дугой перекинут над Золотыми Воротами долгий мост без опор.

В городе посетили героическую Ариадну Делианич, с её горячей памятью Второй мировой войны, даже и послевоенных концлагерей – английских. Крупная женщина с волевым лицом, теперь через силу волочёт «Русскую жизнь» на Западном побережьи – а газета рассыпается, погибает русский и язык, и уходят читатели в мир иной.

Пашины свозили нас и на океанский пологий берег, южней города. Катят валы – ровные, неохватной, неизломанной длины, и метра по два высотой. И так – долго ничто не меняется. Прекрасный пляж – но хотя это 37° широты, а в мае такая ледяная вода, что на пляже – ни души.

Однако пора к старообрядцам. Из Сан-Франциско поездом – на север, до, помнится, Сейлема, там взяли мы автомашину напрокат. Штат Орегон в этом месте почти плоский, но своеобразно усеян множеством, множеством мелких узких перелесков, разделяющих земельное пространство на отдельные поля. В солнечный день, ещё раньше, чем нам спрашивать нужный посёлок, мы увидели на одном, на другом поле склонённо работающих совершенно русских баб и девочек, в уже отвычных нашему советскому глазу ярких крестьянских сарафанах. Они пололи клубничные посадки (Орегон поставляет клубнику всей Америке). Не веря своему голосу, мы спросили сразу по-русски – и получили чистейшие ответы. Сердце переполнилось до перелива: ну, вот мы вдруг и в России, да какой! Вот здесь бы и поселиться!

107Автор пишет адвокату из письма в письмо: «Для меня здесь большой моральный смысл, этим материалом не торгуют, это кровь на жертвеннике… Хочется внести в книжный издательский мир благородный взгляд, призвать к издательской совести» (Бодался телёнок с дубом (Невидимки. 12) // Собр. соч. Т. 28. С. 583).
108Пасхальное обращение к канадским украинцам (3 мая 1975) // Публицистика. Т. 2. С. 282–283.
109См.: С Борисом Можаевым // Лит. газ. 1997. 26 февр. С. 11–12; Дон. 1997. № 5. С. 3–19.
110Воспы – белые протестанты англосаксонского происхождения (WASP – White Anglo-Saxon Protestant).
111Гуверовский институт войны, революции и мира (Hoover Institution on War, Revolution and Peace) – аналитический центр в США, занимающийся выработкой долгосрочных политических и экономических программ. Входит в систему Стэнфордского университета (Пало-Альто, Калифорния). Основан в 1919 году Гербертом Гувером (1874–1964), выпускником Стэнфордского университета и будущим президентом США (1929–1933). В 1918–1923 годах Гувер возглавлял Американскую администрацию помощи (American Relief Administration, ARA), доставлявшую продовольствие разорённым войной европейским странам, в том числе советской России. Библиотека и Архив Гуверовского института составляют крупнейшее зарубежное хранилище материалов по истории России периода Первой мировой войны и революции 1917 года.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63 
Рейтинг@Mail.ru