Кольчугин вернулся в свой загородный коттедж, в который уж десять лет как переехал из фешенебельной московской квартиры. Они с женой радовались тишине, окрестным дубравам, водохранилищам, от которых ветер приносил запах воды, тихие туманы и белых крикливых чаек. Они перенесли в свое загородное жилище фетиши прожитой жизни. Иконы, которые собирали, путешествуя по северным деревням. Глиняные и деревянные игрушки народных мастеров и затейников. Разноцветный фонарь, под которым протекло его детство и собиралась многочисленная, теперь уже канувшая родня. И конечно, книги, эти хранилища, в которых, превращенная в романы, сберегалась прожитая им жизнь.
Их дети обзавелись семьями, разъехались по своим домам. И этот загородный коттедж был прибежищем их старости, приютом последнего, отпущенного им срока.
Кольчугин вернулся из Кремля изнуренный. Своей одинокой усталой волей был не властен повлиять на чудовищную лавину событий, под которой погребалась эпоха. Рушились города, скрежетали границы, маячила мировая катастрофа.
Он вернулся в свой дом, где все было внятно, проверено, сопоставимо с прожитой жизнью, с тихой болью воспоминаний.
Ходил по дому, приближаясь к предметам, которые вызывали мысли о жене. В первое время после ее смерти эти прикосновения причиняли нестерпимую боль, сотрясали рыданиями. Но, мучаясь, он нуждался в этих страданиях, вызывал рыдания. Рыдания прорывали глухую стену, за которой скрылась жена. Он прорывался к ней, захлебываясь болью, и они на несколько мгновений оказывались вместе.
Постепенно рыдания сменились ноющей мукой. Жена присутствовала в доме, пробуждая позднее раскаяние, неутолимую тоску. Но постепенно, через три года, тоска превратилась в тихую печаль, сладостное обожание, терпеливое ожидание встречи.
Он приблизился к дивану, на котором лежала маленькая, шитая золотой нитью подушка. Ее когда-то положила жена, и он помнил, как ее голова касалась подушки. Он провел рукой над золотым шитьем, словно погладил жену по голове. «Милая»! – произнес он беззвучно.
На камине стоял кованый подсвечник с остатками розового воска, с той последней новогодней ночи, когда жена, уже больная, вышла к столу, и они чокнулись бокалами шампанского, и взгляд жены был умоляющий, словно она знала о неизбежной разлуке. Кольчугин тронул застывшую каплю воска. «С новым годом, родная!» – произнес, чувствуя, как начинают дрожать губы.
На стене, укрепленное булавкой, красовалось ястребиное перо, серо-коричневое, рябое. Жена нашла его на лесной дороге, принесла домой и прикрепила над дверью. Он посмеивался над ее привычкой засушивать в книжках полевые цветочки, собирать на память шишки, речные ракушки, разноцветные камешки. «Ты, как сорока, все тащишь в свое гнездо!» Теперь, коснувшись пера, подумал, что перелистает томики Пушкина, Тютчева и Есенина, в которых таятся выцветшие колокольчики, анютины глазки, розовые гераньки и зазвучит ее родной голос.
Ему казалось, что жена появляется в доме во время его отсутствия. Кто-то невидимый перекладывал в его кабинете очки, листы бумаги. Кто-то перевешивал пиджак с одной вешалки на другую. Кто-то клал на его рабочий стол садовый цветок. Комнату жены, где она умерла, он боялся открывать, чтобы в ней сохранилось ее дыхание. Плед, которым была покрыта широкая кровать.
Шкаф с ее платьями и платками. Японская ваза с драконом. Иконы в углу. Фотография, где они с маленькими детьми сидят на берегу пруда. От всего этого исходило тихое тепло. Словно жена ненадолго вышла из комнаты и скоро вернется.
Он услышал телефонный звонок. Бархатный, исполненный почтения голос принадлежал Виталию Пискунову, важной персоне центрального телевизионного канала.
– Дорогой Дмитрий Федорович, как себя чувствуете? Не отрываю ли вас от письменного стола? Очень соскучился.
– Чувствую себя по годам моим. Держусь на ногах. Но пора обзаводиться клюкой.
– Ну что вы, Дмитрий Федорович. Молодым за вами не угнаться. Из каждого вашего слова, из каждой строки так и брызжет энергия.
– Я так не думаю, – сдержанно ответил Кольчугин.
Когда-то Пискунов был подающим надежды писателем. Показывал Кольчугину свои первые рассказы о русской деревне, о деревенских старухах, доживающих одиноко свой век среди осенних дождей. Кольчугин благосклонно отозвался о рассказах, отмечал в них тонкое знание деревенского быта, присущее русским писателям сострадание. Но Пискунов не пошел по литературной стезе. Его поглотило телевидение, это стоцветное тысячеглавое чудище. Пропустило сквозь свое хлюпающее нутро. Изжевало, переварило. Из застенчивого литератора, размышляющего о горькой русской судьбе, он превратился в преуспевающего дельца, циничного исполнителя. В ловкого манипулятора, создающего на экране мнимую картину мира, угодную властям.
Обо всем этом подумал Кольчугин, слушая мягкий, сытый голос Пискунова.
– Я хочу пригласить вас, Дмитрий Федорович, в нашу программу «Аналитика». Мы обсуждаем кризис на Украине, и ваше мнение для нас бесценно.
– У меня нет мнения. Одни впечатления, которые рождает во мне ваша телевизионная картинка. Я вижу, как убивают русских людей в Донбассе, как штурмовики бомбят цветущие города, и во мне тоска и смятение.
– Нам очень важны ваши впечатления, Дмитрий Федорович.
Пискунов говорил вкрадчиво и настойчиво, как человек, которому редко отказывают. Он просил Кольчугина об одолжении, но его просьба была завуалированным требованием. Телевидение, которое представлял Пискунов, властвовало над умами и репутациями, и Кольчугин, которого почитали властителем дум, был многим обязан экрану.
– В этот сложный политический момент, Дмитрий Федорович, народ хочет услышать ваш голос. Без вас, без ваших эмоциональных и искренних слов наша передача будет неполной.
– Нет, Виталий, не настаивайте. Я не приду. Вам нужна аналитика, а я издам беспомощный вопль.
– Вы сильнее любого военного аналитика. За вашими плечами столько войн. Ваши романы – это история баталий последних пятидесяти лет. Мы вас ждем с нетерпением.
– Не настаивайте, Виталий, я не приду.
– Ну, хорошо, Дмитрий Федорович, сейчас вы устали. Позвольте мне позвонить еще раз вечером. Подумайте, это очень важная передача. Ее будут смотреть в Кремле.
Кольчугин отложил телефон, в котором меркли кнопки и угасал голос Пискунова, как гул отлетающего шмеля. Смотрел на книжную полку с беззвучными рядами книг, в которых был не слышен грохот убиваемых городов.
Он видел, как убивают Герат, гончарный, коричневый, клетчатый, в который вонзались снаряды «Ураганов», прорубая в воздухе свистящие, полные огня туннели. Над городом поднимались жирные шары дыма, превращались в темных великанов, которые шатались на тонких ногах, покачивали тюрбанами.
Он видел убитый Вуковар, растертый в мелкую крошку. Дымились фундаменты, пахло горелым мясом. Черные деревья с обрубками ветвей, с дырами в стволах, были похожи на пленных, поставленных на колени, молящихся перед расстрелом. В церкви снаряд впился в голову ангела, и мимо мчалась обезумевшая танкетка.
Он стоял на мосту через Савву, где тысячи сербов живым щитом заслоняли Белград. Цвели пасхальные вишни, в церквах шли службы. Крылатые ракеты неслись над городом, взрывали дома, выгрызали хрустящие ломти фасадов. А люди, и он вместе с ними, взявшись за руки, мерно раскачивались и пели молитвенную слезную песню: «Тамо, далэко».
Грозный был страшен, казался котлом с кипящим варом. Танки били прямой наводкой, обрушивая здания вместе с гнездами снайперов. За Сунджей отряды чеченцев прорывались из города, попадая на минные поля, под кинжальный огонь пулеметов. Дворец Дудаева, иссеченный осколками, казался обугленной вафлей. Из окон во все стороны валил дым. Высоко над кровлей трепетал Андреевский стяг, укрепленный бойцами морской пехоты. Из разорванного газопровода вырывалось шумное пламя. В горячем воздухе, среди растаявших снегов, разбуженная теплом, расцвела вишня.
Он проник в сектор Газа из Египта через тесный туннель в тот момент, когда начался налет авиации. Израильские самолеты подлетали к городу, выпуская ракеты, и одно за другим с жутким грохотом рушились высотные здания. С диким воем неслась по улице «Скорая помощь», разбрасывая лиловые вспышки. На операционном столе лежала девочка с оторванными руками, дрожали ее красные стебельки. И летели в небо сотни «Касамов», оставляя курчавые трассы.
Он несся в боевой машине пехоты по улицам сирийской Дерайи, слыша, как чавкают по броне пули. Город осел, провалился, словно зверь, у которого подрезали поджилки. Пустые окна зияли, и из каждого по фасаду тянулся язык копоти. На асфальте лежал мертвец в долгополой одежде, с отвалившейся белой чалмой. Боевые машины пехоты, не успевая отвернуть, наезжали на мертвеца, расплющивая гусеницами.
Его книги были надгробьями, под которыми лежали убитые города. Названия романов были эпитафиями на могильных плитах. Тексты были надгробными рыданиями. Он стремился в эти города, чтобы закрыть им глаза. Услышать их предсмертные стоны. Но, стремясь в эти дымящиеся руины, уклоняясь от пуль и разрывов, он испытывал странное влечение, мучительное любопытство, как патологоанатом, рассекающий скальпелем мертвые сухожилия, проникающий в темное чрево, берущий в руки остановившееся сердце. Он создал в своих книгах эстетику разрушения, научился изображать смерть людей, железных машин и каменных городов. И он чувствовал греховность в своем стремлении изображать смерть вещей и явлений.
Кольчугин вышел из дома в сад. На яблонях, которые когда-то посадила жена, теперь наливались плоды. Их было так много, что ветки согнулись и могли обломиться.
Вдоль забора, скрывая изгородь, росли березы, дубы, орешник, посаженные женой, пожелавшей, чтобы дом был окружен лесом. Деревья разрослись, напоминали лесные опушки из той бесконечно далекой поры, когда он, исполненный молодых мечтаний, в предчувствии творчества и любви, уехал из Москвы в деревню и работал лесником в подмосковном лесничестве. Без устали шагал по лесным дорогам и просекам, фантазировал и мечтал. Теперь рукотворный лес вокруг дома напоминал ему опушки, и ему казалось, что жена, посадившая лес, уже тогда предвидела его одиночество. Окружила драгоценными воспоминаниями, которые рождали деревья.
Он сел за стол, над которым распустила ветки рябина. Ягоды начинали созревать. Когда они нальются красным соком, прилетят дрозды, шумно, стрекоча и звеня, усядутся в рябину. Станут обклевывать ягоды, сорить на стол, вспыхивая в ветвях стеклянными крыльями. И утром, выходя в сад, он увидит усыпанный ягодами стол и рябое перышко, прицепившееся к столу.
Кольчугин смотрел на рябину, на ее смуглые ветви, резные листья, багровеющие гроздья. Образ жены тайно присутствовал в дереве. Жена перенеслась в рябину, покидая дом в дождливый сентябрьский день, усыпанная осенними хризантемами и астрами в длинном гробу. Ее неживое тело покинуло дом навсегда, но душа не последовала за рыдающей родней, а перелетела в рябину. И Кольчугин в солнечные январские дни, в апрельские туманы, в шумные летние ливни подходил к рябине и целовал ее. Целовал свою ненаглядную, обожал ее поздней горькой любовью.
В эти мучительные грозные дни, когда убивали города Донбасса, когда Донецк и Луганск, Краматорск и Славянск, Мариуполь и Красный Лиман оставляли в его душе кровавые ожоги, он стремился туда, к ополченцам. Чтобы вместе они отражали атаки самолетов и танков. Ополченцы – переносными зенитно-ракетными комплексами и гранатометами. А он – своей ненавидящей волей, своим мистическим даром останавливать в воздухе снаряды и пули, сбивать самолеты, превращая их в дымные вспышки.
Его душа раздваивалась, стремилась в две разные стороны. В убиваемые города, чтобы закрыть им глаза, услышать их предсмертные стоны. И в восхитительное прошлое, где его изнуренная, прожившая жизнь душа отыщет любимых и близких. Последует вслед за ними туда, где «несть болезней, печалей».
Зазвонил телефон. Любезный, бархатный голос Виталия Пискунова вновь повторил приглашение на телепрограмму:
– Дорогой Дмитрий Федорович, я так просто от вас не отстану. Уж позвольте мне на правах вашего давнего ученика и почитателя нижайше просить вас откликнуться на мою просьбу. События в Донбассе – тема, которая волнует всех русских людей. Где, как не там, находит свое выражение «русская идея»? Ведь это тема всей вашей жизни. Вы скажете об этом ярко и страстно. Приезжайте, умоляю вас.
В голосе Пискунова Кольчугину чудилось бархатное жужжанье шмеля, когда тот садится на вкусный цветок. Таким цветком, лишенным вкуса и цвета, был Кольчугин. И это сравнение раздражало его.
– Нет, не настаивайте. Я ничего не понимаю в происходящем. Здесь какая-то жестокая игра, смысл которой я не улавливаю. К тому же я устал, неважно себя чувствую. Не приеду.
– Мы вас привезем и отвезем, как самого дорогого гостя. Приставим к вам несколько прелестных девушек, и они будут ловить все ваши капризы и прихоти.
– Нет капризов и прихотей. Хочу покоя.
– Сейчас очень важный момент, Дмитрий Федорович. Общественное мнение взвинчено. В Интернете буря, все посходили с ума. На Президента оказывается невиданное давление. Его ломают, ему угрожают, его подкупают. Ему нужна поддержка. Ваш авторитет огромен. Поддержите Президента.
– В чем поддержать? Разве он не понимает, что нужно ввести войска? Прекратить убийство русских. Это и есть «русская идея» – спасти Новороссию от зверского истребления! В этом долг Государства Российского! Долг Президента!
– Вот и скажите об этом. Вы все эти годы говорили о Государстве Российском, даже в самое не подходящее для этого время. Это ваша миссия. Вы мессианский человек, Дмитрий Федорович.
– Мое место не на телевидении, а в Новороссии, среди ополченцев. Но, увы, я бессильный старик.
– Вы здесь нужнее, Дмитрий Федорович. Я не стал бы настаивать, если бы это касалось только меня. Но это не моя просьба. Я говорю от имени другого лица.
Кольчугин представил это другое лицо, то, бледное, размытое под белым балдахином, откуда доносились блеклые тусклые слова. Испытал отторжение.
– Нет, Виталий. Не настаивайте. Я не приеду.
Кольчугин отложил телефон, в котором стихало бархатное жужжанье шмеля.
«Не хочу! Не могу! Другая задача!»
Он должен отвернуться от этого ужасного, невыносимого мира. Заслониться от него непроницаемой завесой. Обратиться душой к драгоценному прошлому, где столько чудесного, загадочного и волшебного. Молитвенной мыслью коснуться этого прошлого, которое откликнется любимыми голосами. Устремиться к ним, и они уведут его туда, где нет смерти, где божественные сады и его земная завершенная жизнь получит неземное продление.
«В этом задача. В этом искусство завершить бытие».
Ему казалось, что если превратить свои мысли в молитву, сбросить утомленную плоть, свить свои чувства в лучистый пучок и метнуться в рябину, в ее листву, в ее красные гроздья, в серебристое сияние ветвей, то случится чудо. Он обнимет жену, она подхватит его в объятья, и, омытые древесными соками, они умчатся в юность, в восхитительное время, когда он жил в деревне, писал свои первые рассказы, и она приезжала к нему, еще не жена, а невеста, в его тесную избушку, в светелку за русской печкой.
Ночное оконце в инее, в пернатых морозных листьях. Колючая тень шиповника на беленой печи. Под потолком качается голубая беличья шкурка. Он читает свой наивный рассказ, отрывается от листа и смотрит, как она лежит на кровати под стеганым красным одеялом. Ее глаза восхищенные, обожающие, ей нравится описание коня, зимней дороги, слюдяного следа из-под санных полозьев.
Они играют в карты. На столе россыпь дам и валетов. Она огорчается, когда проигрывает, на глазах ее выступают слезы. Он поддается, и она, выигрывая, целует его. За оконцем, по морозной солнечной улице, кто-то идет в тулупчике, разноцветном платке.
Они бегут на лыжах по огромному снежному полю. Их лыжи наезжают на сухие, торчащие из-под снега цветы. Ломают, осыпают легкие семена. Солнце, если сжать ресницы, превращается в пушистый радужный крест. Они влетают в лес, в прохладные синие тени. И лось, сиреневый, выбрасывая из ноздрей букеты пара, смотрит на них фиолетовыми глазами.
С лесниками на поляне он грузит на трактор сосновые бревна. Подхватывают в несколько рук, закидывают на тележку. Сизые от мороза лица, запах пиленого леса, крики, хохот. Она в стороне следит за его работой, и он, подхватывая золотое бревно, любит ее среди солнечных сосен, знает, что им суждена огромная неразлучная жизнь.
Из натопленной, жаркой избы они вышли в морозную ночь. Хрустела дорога. Над избами пышными хвостами стояли дымы. Слабо светились окна. Дорога вела за деревню, в гору, в открытое поле, и они, взявшись за руки, шли под звездами, запрокинув лица к мерцающему необъятному небу. Сквозь варежку он чувствовал ее тонкие пальцы. Они разжали руки, она отстала. Он слышал, как похрустывает под ее торопливыми шагами дорога. Она едва поспевала за ним. А его подхватила ликующая сила, стремительно повлекла. Глядя на звезды, он шагал, быстро, мощно и радостно. Зимняя дорога вела в таинственные поля. Глаза туманили морозные слезы. Звезды сливались в сверкающую струю, которая мчала его в бескрайнее будущее. Там, в этом сверкании, его ждали великие откровения, немыслимые приключения, небывалое творчество. Он вдруг понял, что идет один. Остановился, переводя дыхание, вглядываясь в морозную мглу. Она появилась, медленно подошла:
– Знаешь, о чем я подумала?
– О чем, моя милая?
– Эта дорога как наша жизнь. Сначала мы пойдем по ней, взявшись за руки. Потом ты отпустишь мою руку, но мы будем идти рядом. Потом ты прибавишь шаг, и я отстану. Потом ты потеряешь меня из вида, я пропаду, и ты будешь идти один. И потом вдруг очнешься на этой дороге, а меня нигде уже нет.
Позже, потеряв жену, он поразился предчувствию, которое посетило ее на зимней дороге, когда ничто не предвещало разлуку и они были безмятежно счастливы.
Теперь от этого воспоминания подступили рыдания. Кольчугин, сгорбившись, сидел под рябиной, и ему казалось, что жена из листвы смотрит на него с состраданием.
В сумерках он вернулся в дом, в его пустоту. Побродил. Посидел на диване. Перемыл тарелки и чашки. Не желал включать телевизор, чтобы не видеть охваченных огнем городов, багровых, как ожоги. Не сумев совладать с собой, включил телевизор.
Украинский штурмовик пикировал на предместье Донецка, и красные шары взрывов катились среди садов. Из окон многоэтажного дома валил жирный дым, и две старухи, помогая друг другу, семенили по улице. Ополченцы с угрюмыми, закопченными лицами на блокпосту проверяли машины, и у одного на голом плече синела татуировка цветка. Танк Т-34, снятый с постамента, украшенный гвардейскими лентами, катил на передовую, где его поджидали сотни украинских танков. Лобастое, с тяжелыми надбровными дугами лицо министра иностранных дел, который устало, в который уж раз, осуждал Украину за применение силы, и его слова казались безвольным лепетом.
Кольчугин, тоскуя, выключил телевизор. Города, охваченные пожаром, звали его. Каждый взрыв, каждый рухнувший дом был криком о помощи. Там, в городах Донбасса, было его место. Прошлое, в котором он желал обрести духовный свет, оправдание яростно прожитой жизни, прошлое не пускало в себя, рождало рыдания. В райских садах, куда стремилась душа, в волшебных цветниках и аллеях перекатывались шары разрывов. На клумбе божественных роз лежал ребенок с оторванными руками.
Кольчугин нашел телефон и набрал номер Виталия Пискунова.
– Я согласен. Завтра приеду.
– Вот и прекрасно, Дмитрий Федорович, вот и прекрасно!
Кольчугин слушал, как неспокойно, с перебоями, стучит сердце.
На следующий день он вызвал шофера и отправился на телевидение. Проезжал сквозь подмосковные леса и поселки, которые сменялись супермаркетами, автосалонами, товарными складами. Москва приближалась туманным железным облаком. Кольцевая дорога казалась вольтовой дугой, которая дымилась, мерцала и плавилась. Автомобиль, въехав в Москву, увяз в липком месиве, с трудом продвигался сквозь изнурительный вязкий кисель. Истошно стенали кареты «Скорой помощи», выли милицейские машины, и их вой внезапно переходил в утиное кряканье.
Кольчугин угрюмо нахохлился на заднем сиденье. И оживился, когда впереди, словно серебряный слиток, возник монумент Рабочему и Колхознице. Два ангела в буре света летели над туманной Москвой, продолжая трубить о великом исчезнувшем веке.
Останкинская башня казалась луковицей, из которой вознесся одинокий громадный стебель. Исчезал в лазури. Источал бесцветные стеклянные вихри. Вид башни вызвал в нем отторжение, не исчезавшее с тех пор, как у ее подножья пулеметы стреляли в толпу. Он помнил, как, разбрасывая бортами людей, мчался безумный бэтээр. Из люка, не управляя машиной, смотрел ошалевший механик-водитель, и Кольчугин кинул ему вслед бутылку с бензином. Промахнулся, и бензин потек на асфальт. В парке, окружавшем башню, в дубах застряли пули тех кровавых дней.
Здание телецентра – огромный, уныло застекленный брусок – было заводом, фабрикующим бестелесные образы. Было мясорубкой, вырабатывающей человеческий фарш. Было фабрикой-кухней, где дни и ночи готовилось душное варево, которым питали народ. Кухня нуждалась в громадном количестве телевизионного мяса, едких приправ и наркотических специй. По коридорам двигались бесконечные толпы. Детские коллективы. Спортивные команды. Вереницы бестолковых, понукаемых пенсионеров. Скользили, как ящерицы, гибкие, с хвостами девицы. Проскакивали длинноволосые юноши с серьгами, переговариваясь по рации. Все это чавкало, хрустело, пускало соки, в которые подмешивались пряности, вкусовые добавки. Гуща процеживалась, обесцвечивалась, превращалась в бесплотный пар, в мираж, который возгонялся в трубчатый стебель телебашни, улетал в беспредельность.
«И я, и я телевизионное мясо», – ворчливо думал Кольчугин, поспевая за длинноногой девицей.
Его встретил Виталий Пискунов. Когда-то худенький юноша, с провинциальной застенчивостью внимавший поучениям московских знаменитостей, теперь он был округлый, упитанный, с рыжеватой лысеющей головой. Его мясистые, чуть оттопыренные губы выражали мягкую иронию пресыщенного, видавшего виды дельца. От него зависело множество репутаций и судеб, включая и тех, кто когда-то числился его покровителем. Большие деньги, близость к власти, искушенность в интригах сделали Пискунова барственно-мягким, утоленным и снисходительным.
– Дорогой Дмитрий Федорович, я ваш должник. Я и до этого ваш вечный должник, но теперь особенно. Требуйте, чего хотите.
– Вы не могли обойтись без меня? Почему такая экстренность?
– Я не мог вам сказать по телефону. Эту передачу будет смотреть Президент.
– У него есть для этого время?
– Вы видите, что творится. Мы накануне войны. Президент перед трудным решением, быть может, роковым. Он хочет знать, что думают лидеры общественного мнения. А вы несомненный лидер.
– Я буду говорить резкие вещи.
– Это и нужно, Дмитрий Федорович, это и нужно! Сегодня у нас собрались посредственные, пресные люди. Ни рыба ни мясо. На вас вся надежда! – Он мял в своих теплых руках костистую руку Кольчугина, провожая его до гримерной.
Сидя перед зеркалом, Кольчугин не смотрел на свое отражение. Закрыл глаза, чувствуя убаюкивающие прикосновения молодой женщины, желая, чтобы эти женственные касания длились дольше.
Его отвели в гостевую комнату, где уже собрались участники шоу. Все были знакомы по прежним представлениям, встречались за круглыми столами, на политических форумах. Все были приближены к власти, находясь на разном от нее удалении. Пользовались ее покровительством, ее благами. Составляли обширный круг политологов, политиков, общественных деятелей, которые тонко навязывали обществу рекомендации власти. Их суждения, иногда блистательные, не были самостоятельными. Напоминали раствор, в который кремлевский аптекарь капал из пипетки свой концентрированный препарат. Среди них не было тех, кто пребывал в ссоре с властью. Составлял едкую оппозицию. Кто отслоился от власти, хотя в прежние годы слыл кремлевским баловнем. Законодателем политической моды. Трубадуром Кремля.
Кольчугин раскланялся. Ему предложили кофе. Он принадлежал к их кругу, хотя и оставался особняком. За ним тянулся шлейф непримиримого протестанта, яростного противника режима, «проповедника красных смыслов». Этот шлейф не таял и теперь, когда Кремль, заполучив в свои чертоги нового Президента, стал ратовать за сильное государство. Приблизил к себе Кольчугина, пользовался его репутацией патриота, государственника, поборника «русской идеи».
– Наши либералы совсем обнаглели. Вы слышали? Они завтра устраивают шествие в поддержку киевских властей. Подлецы такие! Вторят Киеву, называя ополченцев Донбасса террористами. Призывают бомбить и бомбить. Они что, сошли с ума? Ведь среди них есть приличные люди! – Это произнес Коловойтов, главный редактор журнала, приближенного к Кремлю. Рослый, вальяжный, барственный, он источал благодушие преуспевающего, ни разу не проигравшего человека. Умел маневрировать среди политических рифов и отмелей. – Неужели либералы так уверены в своей скорой победе? – Коловойтов был мягкий либерал и не хотел, чтобы его отождествляли с радикальными либеральными вождями, с которыми у него сохранялись неявные отношения.
– Президент справедливо называет их «пятой колонной» и «национал-предателями». – Депутат Круглых сделал грозное лицо, и его язвительная улыбка была обращена к Коловойтову, который своей дружбой с либеральными оппозиционерами вполне мог прослыть «национал-предателем». – Пора с ними разобраться.
– Мы же понимаем, кто стоит за их спиной. Вашингтонский обком. Они обложили Президента со всех сторон. Ох, и несладко нашему Президенту! Похудел, нервный, глаза запали. Сегодня он нуждается в поддержке, как никогда. – Юрист Чаржевский оглядел всех быстрым тревожным взглядом, словно хотел убедиться, не сказал ли он лишнего, не допустил ли неосторожных суждений.
– Но вы заметили, что телеканалы смягчили риторику в отношении Киева? То «бандеро-фашисты», то «кровавый режим», то «русофобы». Теперь этого нет и в помине. «Киевские власти. Президент Украины». Может быть, мы дистанцируемся от Новороссии? – сказала Лапунова, близкая к Кремлю активистка, устроительница патриотических митингов. Она была с челкой, с едва заметными морщинками у глаз, которые не удалось победить многочисленными массажами и втираниями. – Этого нельзя допустить. Мы не должны предавать Новороссию. Я созываю большой митинг с участием патриотических организаций. Мы выступим в поддержку Донбасса.
– Все это хорошо, – хмуро произнес военный эксперт Родин. – Но Донбассу нужны не митинги в Москве, а танки и установки «Град» в Донецке и Луганске.
Все умолкли. Попивали кофе.
– А вы как считаете, Дмитрий Федорович? – обратился к Кольчугину Коловойтов. – Вы наш мудрец, наш гуру.
– Если раздавят Новороссию на глазах у нас, русских, значит, русские перестали быть народом, – глухо произнес Кольчугин. И молчание продолжилось, позвякивали кофейные чашечки.
Появились ловкие молодые люди и стали оснащать гостей микрофонами. Кольчугин покорно подставлял голову, грудь, позволял опутывать себя проводками. Теперь он становился частью огромной электронной системы, был соединен с телебашней, орбитальными спутниками, миллионами телеэкранов. Его эмоции, мысли, его голос и образ отбирались у него, становились собственностью этой системы, которая с их помощью управляла сознанием огромного измученного народа. Направляла это сознание в угодную государству сторону.
Барышня, приставленная к Кольчугину, помогла ему пройти в студию, провела сквозь черные кулисы, сгустки кабелей, перекрестья конструкций. Он оказался среди яркого света, дразнящих вспышек, шумных оваций, которыми встретили его сидящие на трибунах статисты. Им вменялось создавать ощущение зрелища, подбадривать овациями участников телешоу.
Каждому гостю отводилась стойка. Все уже были на местах. В центре оставалось пустое пространство для ведущего. Шоу в прямом эфире транслировалось на Дальний Восток, где уже наступил поздний вечер. Затем, в записи, зрелище перемещалось на запад, накрывая разноцветным шатром Сибирь, Урал и, наконец, Европейскую часть и Москву. Москвичи увидят передачу сегодня вечером. Кольчугин к тому времени вернется домой, устроится в кресле перед телевизором и оценит со стороны свое участие в телешоу.
Аплодисменты зазвучали особенно громогласно. В студии появился ведущий Веронов. Белые манжеты сверкали на запястьях. Блестели в улыбке белоснежные зубы. Большое, с крупным носом лицо, обработанное гримом, было властным, как у полководца. Он минуту упивался аплодисментами, сиянием студии, обращенными на него взорами, словно позировал. Обошел гостей, пожимая им руки.
– Я очень, очень рад видеть вас в моей программе, Дмитрий Федорович, – сказал он Кольчугину. – Вы бесподобны. Я рассчитываю на вашу публицистику, всегда яростную и честную. – Эти слова Веронов произнес негромко, чтобы их не услышали и не взревновали другие гости.
Веронов был отдаленным отпрыском Пушкина, гордился своей родословной. Однако в родовой плавильный котел было брошено столько примесей, влито столько разных кровей, что бесследно исчезли родовые черты поэта, и вместо африканских пушкинских губ и курчавых волос появились монголоидные скулы и светлые арийские волосы.
– Минута до эфира! – возгласил взволнованный голос. Все замерли. Грянула бравурная музыка. Засверкали вспышки. Ведущий Веронов картинно развел руки, словно принимая весь мир в объятья, и сочно, зычно произнес:
– Начинаем нашу программу «Аналитика»! Самые жгучие вопросы! Самые яркие умы! Самые смелые прогнозы! Смотрим в будущее, чтобы не проиграть настоящее!
На мгновенье умолк, давая пространство аплодисментам. Двинул бровью, прерывая их шквал.
– События на Юго-Востоке Украины приобретают черты гражданской войны. Киев, заручившись поддержкой Америки, развязал себе руки и обстреливает города тяжелой артиллерией. Множатся жертвы среди мирного населения. Растет ожесточение схватки. Куда ведет нас война на Украине? Как мы в России можем предотвратить жестокие бомбардировки, гибель детей и женщин? На это ответят наши уважаемые эксперты.
Он повернулся к Коловойтову, приглашая начать дискуссию:
– Вы часто публикуете в своем журнале материалы о «Русском мире», уникальной «Русской цивилизации». Скажите, можно ли теперь, когда украинцы убивают русских, а русские украинцев, можно ли говорить о «Русском мире»?