– Видите ли, – Коловойтов с манерами кафедрального профессора поучающе поднял палец, – «Русский мир» – явление не сиюминутное. Это историческая данность, созидаемая русскими, украинцами и белорусами на протяжении столетий. И в этом созидании были провалы, междоусобицы, которые, однако, преодолевались глубинной общностью. Это общая для нас православная вера, даровавшая нашим народам общие райские смыслы. Это общие пространства, среди которых развивались наши народы. И это общий враг, который хотел нас поработить. И сегодня повторяется извечный западный проект «Дранг нах остен». Мы должны сделать все, чтобы сохранить единство наших народов. Уверен, «Русский мир» не разрушат крупнокалиберные гаубицы украинских нацистов.
Коловойтов величаво и удовлетворенно умолк. Грохнули аплодисменты. А Кольчугин испытал едкое разочарование. Витиеватость слов не объясняла, как прекратить убийство городов, истребление русских, надгробные рыдания Донбасса.
– А как вам, юристу-международнику, видятся действия украинских властей? – Веронов указал на Чаржевского, приглашая вступить в дискуссию.
– Как известно, киевские правители пришли к власти путем переворота. Поэтому эта власть нелегитимна и все ее действия априори нелегитимны. – Чаржевский говорил сочно, с наслаждением ставя одно слово подле другого, как мастер красиво и плотно кладет кирпичи, возводя искусную кладку. – Наше юридическое сообщество рассматривает возможность создания общественного трибунала, с привлечением европейских коллег, для осуждения военных преступлений Киева. Это будет второй Нюрнберг, на котором предстанут киевские политики, военные и, надеюсь, их вдохновители в европейском и американском истеблишменте.
На его губах играла тонкая улыбка презрения к киевским безумцам, не ведающим о своей будущей судьбе. Судьбе вождей Третьего рейха.
Студия по приказу невидимого дирижера взорвалась аплодисментами. А у Кольчугина гневный спазм. Непонимание, как эти витийства правоведа спасут убиваемые города, остановят потоки гробов, где лежат растерзанные взрывами дети.
– Но не кажется ли вам, – обратился Веронов к депутату Круглых, – что Европа по-прежнему живет двойными стандартами? Разве не нарушают права человека тяжелые гаубицы, стреляющие по Донецку и Луганску?
Круглых был невысокий, плечистый, с глазами навыкате, в которых трепетали отраженные рубиновые огоньки. Он походил на рассерженного бычка, готового бодать.
– Я был в Страсбурге! Я им прямо сказал: «Господа, разве мы не подарили вам Восточную Германию? Не объединили разделенный немецкий народ? Почему же вы не хотите объединения русских? Мы, русские, объединимся, даже если вы каждому русскому запретите ездить в Европу. Мы без Европы проживем, а вот проживет ли без нас Европа?»
Статисты дружно хлопали, и депутат Круглых воспринимал аплодисменты как свидетельство своего ораторского мастерства. Кольчугин не понимал, почему они все уклоняются от страшного вопроса. Доколе Россия, ее Президент, ее армия будут медлить, отдавая русских Донбасса на погибель? Этих солнечных младенцев. Этих восхитительных молодых славянок. Этих утомленных мужиков, почернелых от угольной пыли. Где русские полки? Где отважный десант? Где «истребители пятого поколения», сбивающие преступных пилотов?
– Позвольте! – Он потянул руку, желая, чтобы Веронов дал ему слово.
Но тот остановил его властным жестом и обратился к военному эксперту Родину:
– Каковы возможности украинской армии продолжать боевые операции?
Седой, с ястребиным носом, стальными глазами эксперт по-военному вытянулся за стойкой.
– Докладываю. Украинская армия почти не боеспособна. Личный состав не обучен. Командирский корпус не укомплектован. Боевой дух низок. На вооружении находится техника советских времен, которая долго не ремонтировалась и непригодна к применению. Но это не значит, что армия не воюет. Воюет, причем зверскими методами, которым ополченцы Донбасса могут противопоставить только методы партизанской войны.
Эксперт Родин говорил о соотношении сил, о марках танков и гаубиц, о количестве вертолетов. Кольчугин чувствовал, как душит презрение к этим благополучным, обеспеченным людям, не смеющим произнести жестокую правду. Россия бросает русских в страшной беде. Русские офицеры, оставаясь в казармах, покрывают себя позором. И все они, находящиеся в этой бутафорской студии, напыщенные и вальяжные, являют пример безнравственности.
Шумели аплодисменты. Веронов господствовал над умами, направлял дискуссию то в одно, то в другое русло. Был музыкантом, нажимающим кнопки послушной флейты.
Повернулся к общественной активистке Лапуновой. Та нетерпеливо трепетала за стойкой, как попавший в паутину мотылек.
– А почему, скажите на милость, молчит российская общественность? Где митинги в защиту Новороссии? Где демонстрации, подобные тем, что проходили в дни присоединения Крыма?
– Ну как же вы говорите, что мы бездействуем! Мы вовсе не бездействуем. Идет сбор гуманитарной помощи. Идет сбор средств. Мы обратились к общественным организациям мира. Устраиваем выставки, изобличающие зверства украинских вояк. Через два дня в Москве намечен митинг в поддержку Донбасса. Участвуют все патриотические организации. Кстати, пользуясь случаем, обращаюсь к вам, Дмитрий Федорович. Приходите на митинг. Люди ждут вашего слова. Люди культуры за мир в Новороссии!
Статисты аплодировали. Веронов артистично повернулся на каблуках, обращаясь к Кольчугину:
– Вы принимаете приглашение, Дмитрий Федорович? Что бы вы сказали народу с трибуны?
Кольчугин почувствовал, как жаркая волна хлынула в глаза. Бурно вздохнул, стараясь пробить удушающий спазм боли.
– Я скажу, я скажу! – почти выкрикнул он. Увидел, как в испуге изменилось лицо Веронова. В нем, испуганном, вдруг проснулся дремлющий пушкинский ген, обозначились африканские губы, полыхнул в глазах фиолетовый эфиопский огонь. – Я скажу! Сидя в креслах, мы смотрим, как девочке в Славянске отрывают ручку, и она машет кровавым обрубком! Смотрим, как снаряд взрывает Дом престарелых в Горловке. Инвалиды вылезают из развалин на инвалидных колясках, а против них движутся танки! Нам показывают, как убивают самых лучших русских людей, а мы пьем кофе! Очнитесь, господин Президент! Введите войска! Введите десантников! Сбивайте проклятые самолеты! Спасите русских! Их кровь на нас! Вы слышите меня, господин Президент!
Он захлебнулся, умолк. Грохотали овации. Эфиопские глаза безумно смотрели на него.
– Мы уходим на рекламу! Оставайтесь с нами! – Веронов сбросил с себя образ факира, как сбрасывают плащ. Подошел к Кольчугину: – Благодарю, Дмитрий Федорович. Вы великолепны. Подняли уровень передачи своей эмоциональностью. Не сомневаюсь, Президент вас услышит.
– Извините, но я плохо себя почувствовал. Не сердитесь, но я вас покину, – слабо отозвался Кольчугин.
В машине он откинулся на сиденье, слыша, как бушует сердце.
Дома дрожащей рукой накапал сердечное зелье, выпил мутноватый настой и лег на диван. Он только что совершил поход в убиваемые города, который стоил ему сердечного приступа. Реальный поход, с преодолением границы, с уклонением от постов украинской армии, с перебежками под обстрелом, – такой поход был ему не под силу. Но он выполнил свой долг. Ударил в набат на всю страну, и страна всколыхнется, Президент наконец очнется.
Сердечный приступ отшвырнул его от замысла книги, которая так и не будет написана. Война в Новороссии останется без своего летописца. Время снаряжаться в другой поход. Ему предстояло странствие, которое совершит, нырнув в листву и красные грозди рябины. И там, среди листвы, обнимет свою ненаглядную.
После свадьбы в деревенской избушке, где с лесниками пили красное вино, закусывая скудными конфетками из кулька, их повлекло в восхитительные путешествия. Страна была необъятной, а жизнь бесконечной. И теперь, спустя столько лет, он помнил каждую росинку на утренних каргопольских лугах, каждую перламутровую ракушку на отмели Белого моря.
Ее прозрачное на солнце платье, в котором струится чудное тело, черничная ягода на ее лиловых от сока губах.
В Туве, на берегу Енисея, где ночью сияла огромная золотая луна, а днем неслись по воде гремучие остроносые лодки, у них в головах распустился волшебный цветок. Розовый дикий пион Марьино коренье. И теперь, в старости, он целовал его дивные лепестки.
В каргопольской деревне бабка Ульяна лепила из глины игрушки. Добродушных и милых львов, веселых наездников, лошадей с человеческими лицами. И она, его милая, подражая деревенской колдунье, лепила смешную лошадку. По сей день коняшка стоит на камине, храня тепло ее пальцев. Тронь, и коснешься ее руки.
Они шли вдоль Оки, и стадо коров, изнуренных жарой, сошло к водопою. Пастух, немой, с голубыми глазами, играл на певучей дудке. От пьющих коров по Оке уплывали круги, и она сказала: «Запомни все это, мой милый. Как о воде протекшей будешь вспоминать».
На Белом море с рыбаками они осматривали сети. Он помогал ей сесть в тяжелый карбас, танцующий на мелкой воде. Удары тяжелых весел. Поплавки, похожие на белых чаек. Рыбак цепляет багром уходящую вглубь бечеву. Тянут в четыре руки. Из воды появляется обруч, обтянутый сетью. Блестит ячея, мотается клок травы, извивается розовая морская звезда. Кольцо за кольцом, обруч за обручем. Кажется, из моря поднимается подводный дракон, огромный чешуйчатый змей. И она, его милая, испуганно смотрит на морское чудовище среди плеска солнечных вод. Кулаки рыбаков мокрые, изрезанные бечевой. Жилы напряглись на запястьях. Затаскивают в карбас тяжкий кошель. И море взрывается оглушительным треском, слепящим огненным взрывом. Огромные рыбины, сияющие, как зеркала, рушатся в карбас.
Танцуют на головах, брызжут солнечной слизью. Рыбаки укрощают рыбин ударами колотушек. Громадная семга, дрожа хвостом, трепещет в руках рыбака.
Ночью, под негасимой зарей, целуя ее шею и грудь, он увидел у нее в волосах приставшую рыбью чешуйку.
– Я чувствую, что зачала, – сказала она. – Теперь у нас будет ребенок.
Дочь, которая у них родилась, в глубинах своих сновидений, в невнятной туманной памяти хранит этих солнечных рыбин, оленя, переплывающего синий залив, рыбаков с загорелыми лицами, их песни про коней и орлов.
День завершился. Стемнело. Кольчугин не включал телевизор, чтобы не видеть свирепых сюжетов. И только когда пришло время ток-шоу «Аналитика», он удобно уселся в кресло, желая просмотреть передачу.
Ведущий Веронов был напыщенно ярок, жонглировал гостями, как ловкий канатоходец. Коловойтов умело уходил от мучительных вопросов, стараясь не навредить своей репутации либерала. Юрист Чаржевский с красноречием адвоката ткал зыбкие понятия, в которых тонули смыслы. Депутат Круглых, похожий на сердитого бычка, бодал воздух. Военный эксперт Родин щеголял системами танков и установок залпового огня, но было неясно, в кого эти системы стреляют. Активистка Лапунова то и дело поправляла височки, и было видно, что ей не хватает зеркальца. Она пригласила Кольчугина на митинг, после чего Веронов обратился к Кольчугину:
– Вы принимаете приглашение, Дмитрий Федорович? Что бы вы сказали народу с трибуны?
На экране было видно, как Кольчугин молчит, задыхается, пробивает жарким дыханием тромб в горле. А потом, страстно, с клекотом, выкрикивает:
– Я скажу! Я скажу!
На этом его крик оборвался. Возникло лицо Веронова, на котором полыхнули фиолетовые глаза эфиопа. Появилась реклама – последняя марка «Нисан».
Кольчугин сидел, ошеломленный. Его страстный монолог, его обращение к Президенту были вырезаны. Его порыв в Новороссию был остановлен. Его рот был запечатан, в него воткнули кляп. Его седины, его горькая проповедь, его молитвенный вопль были осквернены и попраны.
Он кинулся к телефону. Набрал Виталия Пискунова:
– Что произошло? Почему все мои слова вырезали? Я стоял молчаливый, как скифская баба?
– Пришлось это сделать, Дмитрий Федорович. Возникли обстоятельства. – Голос Пискунова был печальный и терпеливый, словно он говорил с пациентом.
– Но как вы посмели? Без моего согласия! Вы уговаривали, умоляли меня прийти и обошлись со мной оскорбительно!
– Изменились обстоятельства, Дмитрий Федорович. Мы – государственный канал. Обстоятельства диктуют политику.
– Я больше никогда не приду!
– Мне очень жаль, Дмитрий Федорович, – устало и холодно отозвался Пискунов.
Кольчугин сидел в темноте одинокого дома. Сгорбился в кресле, несчастный, немощный, никому не нужный. Его время прошло. Он больше не опасен ни власти, ни врагам-либералам. Он никчемный старик, наказанный за свою неуемную гордыню, свою назойливую суетность.
Он сидел в тишине, несчастный, один на всем белом свете, ненужный ни врагам, ни друзьям. И вдруг в тишине пустой темной комнаты услышал голос жены:
– Дима!
Голос был явный, с ее глубокими искренними интонациями, в которых звучало сострадание, утешение, словно она подошла и встала у него за спиной.
Он оглянулся, страшась увидеть ее и надеясь ее увидеть в ее синем домашнем платье с большими пуговицами, которое она надевала, отправляясь в церковь.
Оглянулся, жены не было. Слабо светилось окно, за которым угасала заря. Но голос был ее, это сердечное сострадание, нежность и жалость к нему.
Кольчугин обходил комнаты, суеверно надеясь увидеть жену, которая не умерла, а лишь покинула дом, и теперь, через два года, вернулась. Остановился перед дверью, ведущей в комнату жены. Там, за дверью, она стоит, высокая, тихая, с белым лунным лицом и чудесными карими глазами, которые он любил целовать. Они увидят друг друга, и он обнимет ее, прижмет к груди ее любимое лицо.
Кольчугин открыл дверь. Темная комната дохнула своей пустотой. И в этой пустоте что-то слабо светилось, словно кто-то, дорогой и любимый, недавно здесь побывал.
Утром он долго не мог подняться. Был сломлен, раздавлен. Был разгромлен. Его стремление в осажденные города, сквозь кольцо окружения, было остановлено. Он вел караваны с оружием, отряды добровольцев, колонны танков, расчеты самоходных орудий. Но был остановлен ударом в спину. «Пятая колонна» разгромила его боевую колонну. Оплывший жиром, лживый Пискунов расстрелял его на подходах к Донецку. Веронов, виртуозный жонглер и обманщик, посадил его на минное поле в районе Луганска. И теперь он лежал на одре, собирая из клочков свое растерзанное тело.
Кольчугин не включал телевизор, боясь увидеть зрелище убиваемых городов, которые так и не дождались его помощи. Ополченцев, стреляющих из автоматов по пикирующим штурмовикам. Солнечных младенцев, дрожащих от страха в подвалах. Убитых старух с уродливыми ногами, лежащих на мостовой.
Он открыл Интернет и стал просматривать блоги тех, кто составлял «Пятую колонну» врага.
Едкий, как перец, Шутник, со свойственной ему вульгарной насмешливостью и веселой ненавистью, писал:
«Вы, донецкие вахлаки с неумытыми рожами! Повылезали, как крысы, из своих вонючих шахт и сражаетесь за «русское дело»? Насиловать украинских красавиц всей своей вшивой ордой – это «русское дело»? Грабить магазины и лавки беззащитных торговцев – это «русское дело»? Мучить пленных солдат, вырезая у них на спинах украинский трезубец, – это «русское дело»? Да, соглашаюсь, – это вековечное «русское дело». Вы, русские, бремя для всех народов, отбросы истории, тупик эволюции. Если бы вас не было на земле, человечество давно бы жило в раю. Нет никакой Новороссии, а есть Крысороссия. И слава богу, что вас травят, как крыс!»
Скептический и печальный Мизантроп рассуждал:
«Казалось, что животный русский инстинкт, лежащий в основании русской имперской истории, навсегда подавлен. Россия ступила на путь цивилизованных стран, для которых демократия, уважение прав отдельных людей или целых народов – есть незыблемый принцип. Оказалось, не так. Глубинная патология русской души вновь рождает чудовищ. Новороссия – чудовище русского сознания. Эту патологию не излечить гомеопатическими средствами. Ее приходится врачевать танками, бомбами и, не исключаю, стерилизацией тех, кто агрессивно именует себя русскими, объявляя войну всему человечеству».
Истерический блогер Русак рвал на себе рубаху:
«Дорогие украинские братья! Мне стыдно, что я русский! Стыдно находиться в одной компании с таким Президентом, как наш, или с такими маразматиками, как псевдописатель Кольчугин. Я вступаю в ваш «Правый сектор» и вместе с вашими мужественными бойцами буду сражаться в Донбассе. В ваших рядах победным маршем пройду по улицам поверженного Донецка. А потом мы пойдем на Москву. На Тверской будем вешать на фонарях всю русскую сволочь, которая посягнула на свободу и независимость Украины. Пою вместе с вами любимую песню Степана Бандеры: “Де побачив кацапуру, там и риж!”»
Неистовая Валькирия взывала:
«Все, кто чувствует у себя на горле когтистую лапу русского шовинизма, все вместе с нами на Шествие! Сегодня! В четырнадцать! От площади шовиниста Пушкина до памятника интернационалисту Абаю! Наденьте украинские рубахи! Пойте украинские песни! С нами Европа! С нами Америка! С нами «морские котики», которые задушат кремлевскую мышь! Если ты русский и едешь добровольцем в Донбасс, лучше удавись! Веревки продаются по адресу: «Киев. Майдан»! Слава героям!»
Кольчугин обессилел. Интернет напоминал сосуд, наполненный ядовитым раствором. В нем вскипали злые кислоты. Бурлили зловонные пузыри. Кипели отравы. Это была химия ненависти, происхождение которой было неясным. Эта ненависть гуляла по улицам, наполняла университеты, бурлила в концертных залах. Интернет был реактором, в котором вырабатывалась ненависть. Ненавидящая рука сыпала в этот реактор смертоносные химикаты. Раствор менял цвет. Переливался злыми радугами. В нем выпадали осадки. Плавала желтая пена. На поверхность всплывали уродливые утопленники, смердящие мертвецы.
Кольчугин, обессилев от ядов, выключил Интернет. Вышел в сад. Там уже зацветали белые флоксы, любимый цветок жены. Вдыхал чудесный аромат, погрузив лицо в душистые соцветья.
Вдруг вспомнил призыв Валькирии. Марш русофобов скоро двинется по Страстному бульвару. «Пятая колонна» врагов пойдет добивать многострадальные города. И только он остановит жестокое шествие.
Кольчугин поспешно вызвал шофера и двинулся в пылавшую жаром Москву.
Он оставил машину в Каретном ряду и мимо «Эрмитажа», где играла легкомысленная эстрадная музыка, спустился по Петровке к бульвару. Перегораживая улицу, патрульные машины разбрасывали тревожные вспышки. Полицейское оцепление процеживало редких прохожих. Страстной бульвар был пуст, без фланирующей толпы, и Кольчугин, оказавшись под деревьями, у памятника Высоцкому, чувствовал пугающую пустоту. Казалось, воздух улетучился, и было трудно дышать. Деревья бессильно поникли ветвями, а букетик цветов у подножия памятника исчах от палящего жара. Такая удушливая пустота случается перед началом грозы. Или в канун землетрясения, когда замирают звуки и собаки трусливо прижимают уши, улавливая подземные гулы.
Кольчугин смотрел вдоль бульвара и видел туманную тьму, железную дымку, в которой что-то мерцало, шевелилось, перекатывалось. Казалось, движется вулканическая лава, окруженная металлической гарью. Он чувствовал тупое давление, которое передавалось через пустое пространство.
Показалась колонна демонстрантов. Ее змеиная голова отливала вороненой сталью, шипела, жгла, полыхала прозрачным пламенем. Воздух сгорал, испарялся. Колонна казалась гибкой, упруго пульсировала, но Кольчугин чувствовал ее металлический стержень, сверхпрочный, бронебойный сердечник. Она шла, чтобы крушить неприступные стены, пронзать стальные преграды. В ней была реликтовая, накопленная веками энергия, сокрушающая народы и царства.
Впереди колонны шла когорта атлетов в темно-блестящих рубашках. Они маршировали, чеканили шаг. Вскидывали руки, восклицая: «Слава Украине!» Другие, с тем же взмахом руки, откликались: «Героям слава!» Над колонной колыхался огромный желто-голубой флаг с витиеватым украинским трезубцем и качался портрет Бандеры – короткая стрижка, упрямые жестокие губы, хмурые, исподлобья глаза.
Следом за атлетами шагали девушки в белых рубашках с алой огненной вышивкой. Одни были в венках из васильков и ромашек. Другие несли свежие ветки берез.
Кольчугин чувствовал аромат березовых листьев, свежесть и силу девичьих тел. И его пугала эта сила и молодость, направленная против него, отвергавшая его слабость и дряхлость.
Стальной наконечник протыкал Москву. Как игла, тянул за собой разношерстое шествие.
То и дело взлетали руки, и множество голосов азартно и весело скандировали: «Бандера придет, порядок наведет! Бандера придет, порядок наведет!»
Эти дразнящие возгласы, безнаказанно звучащие в центре Москвы, пугали Кольчугина. Говорили о бессилии власти. Сулили расправу. Готовили страшный реванш. Из безымянных могил, из разрушенных схронов вставали бандеровцы. Шли в свой мстительный победный поход.
Тонконогие девушки с хохотом, взявшись за руки, подпрыгивали, озорно выкрикивая: «Кто не скачет, тот москаль! Кто не скачет, тот москаль!» Вся колонна, молодые и пожилые, начинали подпрыгивать, словно скакало по Москве яростное стадо кенгуру. И Кольчугину казалось, что его затопчут.
Он узнавал в толпе тех, кто два года назад наполнял Болотную площадь кипящей лавой. На время они исчезли, укрылись в своих конторах и офисах, стали невидимы. И вновь появились в пугающем множестве, с неизрасходованной страстью и яростью.
«Майдан, Майдан! Бандера, Бандера!» – катилось вдоль колонны. Казалось, у огромной змеи начинает блестеть чешуя, и Кольчугин чувствовал едкий запах струящегося мускулистого туловища.
Он различал в колонне давних врагов, с кем сражался на страницах газет, у микрофонов на митингах, в телеэфире. Здесь были гневные и насмешливые полемисты, ненавидящие государство политики, язвительные русофобы. Здесь был художник, несущий рисунок отвратительного карлика с надписью: «Наш Президент». Здесь был Шутник с седеющей копной волос, из-под которой мерцали желтые совиные глаза. Мизантроп с вислым носом и голубоватым, как кладбищенская луна, лицом. Русак с курчавыми пейсами и мокрыми, неутомимо говорящими губами. Здесь был известный поэт, который катился, как шар, не имеющий руки и ноги, а только прозрачные складки жира. Валькирия со смертельно бледным лицом и рыжими волосами, как хвост кометы.
Колонна струилась, взбухала, сжималась, растягивалась, как возбужденная кишка. Проталкивала сквозь себя липкие комья ненависти.
Кольчугин чувствовал ее страшную силу, ее неотвратимый удар, направленный на розовые стены Кремля, на фрески Грановитой палаты, на хрустальные солнца Георгиевского зала, на обессилевшего, брошенного всеми Президента. На беззащитную страну, которая опять становилась добычей врагов. И никто – ни оробевшие, стыдливо понурые полицейские, ни чиновники, разбежавшиеся врассыпную, ни грозные силовики, побросавшие свои ордена и мундиры, – никто не остановит страшный таран. Не встанет на пути у стенобитной машины. Не закроет грудью золотые надписи с именами гвардейских полков. Только он, Кольчугин.
Красная муть хлынула ему в глаза. Он вытянул руки и кинулся в колонну, желая схватить змею, сжать в кулаках ее скользкое тело:
– Назад! Не сметь! Не пущу!
Он кого-то схватил за рубаху, кого-то толкнул. На него удивленно смотрели. Его узнавали:
– Кремлевский холуй! Денщик Президента! Старый маразматик! – Ему кричали, смеялись, отталкивали. Какой-то молодой человек больно его пихнул. Какая-то девушка нацепила ему на голову венок ромашек. Какой-то демонстрант в расшитой рубахе плеснул в него зеленкой. Жидкость обожгла щеку, полилась на рубаху, испачкала ядовитым изумрудом.
Кольчугин охнул, отшатнулся. Колонна, шелестя и звеня, проструилась мимо. Стекала вниз, по бульвару к Трубной, исчезая в железной дымке.
Кольчугин стоял, несчастный, с венком ромашек на голове, в ядовитых зеленых пятнах. Чувствовал, что упадет.
– Здравствуйте, Дмитрий Федорович. Вы прямо как Лель какой-то. – Перед ним стоял сутулый, почти горбатый человек в неряшливо застегнутой ситцевой блузе и таких же мятых, серовато-белых штанах. Его лицо было морщинистым и обрюзгшим, в стариковских наростах. Нос крючком нависал над губами, словно стремился соединиться с заостренным, как полумесяц, подбородком. Седые клочковатые волосы остались только у висков, голый череп был в пятнах пигмента. – Ну, просто сказочный Лель!
Кольчугин узнал в человеке литературного критика Вигельновского, с которым страстно сражался долгие годы, когда Вигельновский, либеральный литературовед, в своих статьях истреблял все, что принадлежало к советским литературным течениям. Он был зол, умен, беспощаден. Двигался с огнеметом по литературному полю, сжигал репутации, направления, школы, оставляя после себя выжженную землю. Не одну статью он посвятил Кольчугину, его военным романам, стараясь истребить их дух и эстетику. Называл их «каннибальскими», «хлюпающими кровью». Они сражались, обменивались разящими ударами, но постепенно состарились, ослабели в своей неприязни, покинули поле боя, почти забыли один о другом. Теперь же Вигельновский, не поспев за колонной, отстал. Они встретились и стояли среди пустого бульвара, как две нахохленные старые птицы.
– Что, Дмитрий Федорович, страшно? Вижу, как дрожите. Вместе с вами в Кремле дрожит ваш Президент, вся его трусливая челядь. Раздразнили Америку? Раздразнили Европу? Это вам не Болотная! Это вам не безоружных юнцов дубинами по головам! Америка долго терпела, а теперь вас раздавит, как вшу! Шпана, уголовная шпана! Вас повезут в Гаагу в клетке вместе с вашим Президентом, и люди будут плевать в вас! Смотрите, какой вы жалкий, дрожащий!
Вигельновский все еще трудно дышал, хватался за грудь. Но вспыхнувшая в нем ненависть сообщала ему энергию. Он одолевал немощь, морщины его шевелились, и их становилось меньше.
Кольчугин, в растерзанной одежде, перепачканный зеленкой, забыв снять с головы венок, не понимал, что ему говорят. Только видел ядовитое, с желтыми зубами лицо старика, его торжествующую улыбку и хищный нос, готовый сомкнуться с подбородком.
– И где же ваш русский Президент? Где защитник русских? «Своих не сдаем! Какое счастье быть русским!» Сдал, да еще как! Показывает вам, русофилам, как ставят ваших русских на колени в вонючих мешках, и они просят пощады. А ведь он, Президент, так же будет стоять на коленях с мешком на голове. Станет просить пощады у всего человечества, которое с презрением отвергнет его мольбу! Вам показали, что вы – негодный народ. Не народ, а остаток народа! Евреи за одного пленного капрала стерли с земли сектор Газа. А вам показывают оторванные ручки русских девочек, а вы только тупо сопите!
Вигельновский хохотал. Притоптывал. Его пепельное лицо начинало розоветь. Пространство между носом и подбородком увеличилось, и в этом пространстве яростно шевелились смеющиеся губы. Так иссыхающий в горшке цветок начинает оживать, наполняется соками, когда его польют водой. Вигельновский оживал, обрызганный ненавистью, которая возвращала молодость его дряхлому телу.
Кольчугин чувствовал огненные языки ненависти, обжигавшие его. В нем поднималась старинная тоска, слепая ярость, незабытые оскорбления. Перед ним был враг, торжествующий, глумливый и безнаказанный.
– Нет, теперь мы не повторим ошибок девяносто первого и девяносто третьего года! «Добить гадину»! Я говорил, я требовал. Меня не послушали. Отпустили на свободу подонков ГКЧП! Отпустили на свободу бандитов – баррикадников из Белого дома! Вас всех тогда надо было ставить к стенке, и Россия жила бы счастливо. Не было бы этих фашистских имперских теорий, этих бредов о русском мессианстве! Не было бы этого бандитского налета на Крым! Этого разбоя в Донбассе! Но ничего, теперь мы умнее! Всех в фильтрационные пункты, чтобы покончить с заразой! Всех террористов в казачьих папахах, всех идеологов, подстрекателей – к стенке! И Россия вздохнет свободно!
Вигельновский распрямил сутулые плечи. Глаза выплескивали черное пламя. Нос, беспощадный и гордый, напоминал хищный клюв. Кольчугин почувствовал, как в груди открылась жаркая душная яма, и слепая угарная ярость затмила глаза, словно в них лопнули красные кровяные сосуды.
– Негодяй! Подлец! – крикнул он и хотел ударить Вигельновского в лицо, но промахнулся. Не устоял на ногах и упал на вытянутые руки соперника. Тот вцепился в Кольчугина. Они схватились, стали дергать друг друга за одежды, хрипя, задыхаясь. Разом обессилели, расцепились. Стояли на бульваре в изнеможении, два нелепых старика, и двое проходивших мимо парней весело засмеялись:
– Во, деды дают! Надо фотку сбросить в Фейсбук!
Кольчугин повернулся, переступил лежащий на земле венок из ромашек и, шатаясь, побрел туда, где ждала его машина.
Дома он брезгливо совлекал с себя измызганную, растрепанную одежду. Отмывал отвратительную зеленку, которая въелась в поры.
Он снова потерпел поражение. Был как шут, как смехотворный старик. Был все еще подвержен вспышкам страсти и ненависти, которые оборачивались для него позором и унижением. Он не умел использовать последние отпущенные ему дни, чтобы приготовиться к уходу. Привести свой мятежный дух к гармонии. Провести остаток дней в размышлении о смысле дарованной ему жизни. Обрести тот молитвенный и возвышенный покой, в котором он встретит кончину.
Он должен отрешиться от клокочущей, стреляющей реальности. Отвернуться от горящих городов, от царящей вокруг беспощадной борьбы. От митингов, шествий, ядовитого Интернета. Все это удел других, молодых, с неизрасходованными страстями, с несгибаемой волей, с острым ощущением грозных дней, в которых им предстоит совершать свои подвиги, прокричать призывы и лозунги, быть услышанными и, быть может, убитыми. Взять на себя ношу истории, ее страшный вес. Выпустить из-под тяжкого свода утомленных бойцов, которые тихо уйдут в забвение.
Кольчугин бродил по дому. Уселся в кресло, вспомнив, как однажды, холодной осенью, жена подошла и накрыла ему ноги теплым пледом. Прилег на диван и вспомнил, как дремал на этом диване и сквозь дрему слышал звяканье посуды на кухне, запах малинового варенья. Жена поставила на плиту алюминиевый таз, в котором кипела алая сладкая гуща.
Он вдруг подумал, что почти не помнил своих детей. Не помнил, как они взрастали. Не помнил драгоценных переливов, когда каждый день дарит что-то новое, восхитительное, и память удерживает первый детский лепет, первые шаги, первое произнесенное слово. Жена, уже во время болезни, умиленно вспоминала множество случаев, смешных и милых, связанных с детством сына и дочери. Казалось, она держит перед глазами невидимую раковину в переливах перламутра и любуется ей. Хотела вовлечь в эти воспоминания Кольчугина, но он ничего не помнил. Дети росли без него. А он, одержимый странствиями, погоней за впечатлениями, уносился из дома, упиваясь видом свежего газетного листа, где был напечатан его очерк о военных учениях, о стратегических бомбардировщиках, летящих к полюсу, об атомных подводных лодках, уходящих в автономное плаванье. И этот свежий, пахнущий типографской краской газетный лист заслонял от него играющих на ковре детей, жену, прекрасную в своем материнстве, ее бессонные ночи, когда дети болели, ее бесконечные труды, когда она стирала, мыла, лечила, утешала, ставила детские спектакли, устраивала новогодние елки.