Плотников завороженно смотрел. Летчик Талалихин с золотым венцом на голове вел на таран истребитель, и впереди, обгоняя блестящий пропеллер, летел Христос. Летчик Гастелло направлял горящий штурмовик на колонну немецких танков. Рядом с ним за штурвалом сидел Христос, и на головах у обоих были золотые венцы. Мученики «Молодой гвардии», истерзанные пытками, шли на казнь, среди них, весь в кровавых ранах, шествовал Христос. И все они, в золотых нимбах, напоминали зажженные свечи.
– Сонм новомучеников, погибших за Христа во время церковных гонений, молился на небесах о Священной Победе, о сбережении Государства Российского. Мученики Священной войны после гибели красной страны молятся на небесах о сбережении Государства Российского. Подхватили падающее государство и перенесли его через пропасть. Они молятся о нас и теперь. Когда на страну навалится тьма, когда оно будет готово упасть, святомученики Священной войны отгонят тьму, озарят Россию своими нимбами.
Плотников зачарованно слушал. Бревенчатая церковь была кораблем, который плыл по цветущим лугам, вдоль дубовых опушек, по бескрайнему морю русского времени. В ковчеге, окруженная священными стражами, сберегалась тайна русской судьбы, вещая доля России. И он, Плотников, был причастен к этой божественной тайне, к загадочной русской судьбе, которая сулила ему невыносимые муки, обещала несказанное блаженство.
– Генерал Карбышев, святомученик, – произнес отец Виктор, указывая на икону. В ледяном серебристом сверкании стоял генерал, голый, с резкими ребрами, сложив на груди руки крестом. На него сверху, черно-синяя и жестокая, изливалась вода. Но, касаясь его головы, проливаясь сквозь нимб, вода превращалась в алмазный поток, в серебряное море, по которому, шагая по волнам, приближался Христос.
– Хотите, я вас исповедую, Иван Митрофанович? – неожиданно произнес священник. – Перед этой иконой.
– Я не готов, отец Виктор. – Плотникова испугало это внезапное предложение. – Я к вам случайно заехал.
– Ничего не бывает случайного. Наклоните голову, я вас исповедую.
Плотников, повинуясь спокойному властному голосу, наклонил голову, почти касаясь креста на груди священника. Тот положил ему на темя сухую костистую руку. Вице-губернатор Притченко деликатно отошел.
– В чем ваши грехи?
Плотникову было неловко стоять, склонив голову. Этот худой, с провалами щек старик вдруг обнаружил свою власть над ним. Он повиновался этой настойчивой воле. У него были грехи, но он не думал о них как о грехах, а только как о мучительных, притаившихся в душе проступках, которые со временем забудутся. Его вина перед женой, которую затмила прелестная, обожаемая возлюбленная. Это раздвоение причиняло страдание, он был вынужден лгать жене. Он смотрел сквозь пальцы на уложения государственной власти, в которых было много несправедливости и неправды. Вспышки раздражения и гнева по отношению к подчиненным, которых он обижал, забыв извиниться, и те не смели ему возразить, молча переживая обиды. Все это копилось в нем, смутно волновало и огорчало, но не было времени и умения погрузиться в свои душевные переживания и освободиться от их тайного гнета.
– Вспомните, Иван Митрофанович, свой грех, пусть самый малый, давнишний, – побуждал его отец Виктор. И Плотников, отстраняясь от нынешних, тревожащих душу проступков, вдруг вспомнил давнишний, почти позабытый случай, который нет-нет да и всплывал в памяти, причинял незабытую муку.
– Есть грех, отец Виктор. Может быть, грех, или просто дурь молодости.
– Говорите.
– В школе, в классе, учился у нас один паренек, еврейский мальчик по фамилии Зильберштейн. Зиля – мы так его звали. Очень талантливый, как многие еврейские дети, но такой щуплый, болезненный, не выговаривал «р», не умел бегать, прыгать. И всякий из нас над ним издевался. Старался его ущипнуть, толкнуть, сыграть какую-нибудь шутку. Зиля страдал, подлизывался к нам, давал списывать диктанты и сочинения, решал за нас математические задачки. Но его продолжали мучить, без злобы, а просто для забавы. Однажды на физкультуре нам предложили одолеть полосу препятствий. Преодолеть ров, пробежаться по бревну, перепрыгнуть барьер. Все, кто как, выполнили упражнение. А Зиля испугался. «Не могу! Боюсь!» Учитель физкультуры и так, и сяк. Ни в какую. «Тебе, Зильберштейн, надо брать уроки храбрости. Если будет война, ты побежишь сдаваться». И вот мы решили преподать Зиле урок храбрости. «Зиля, – сказал я ему, – пойдем в класс, я у тебя спишу сочинение». Школа у нас была четырехэтажная, и класс наш был на четвертом этаже. Пришли в класс, он достает и протягивает мне тетрадку. В это время прибежали наши парни, набросились на Зилю, повалили. Он отбивался, кричал: «Пустите! Пожалуйста, пустите!» Ему связали ноги веревкой, открыли окно и вытолкали головой вниз. Он повис на веревке, крича от ужаса. Мы подтягивали вверх веревку, а потом отпускали, он падал, и перед самой землей веревка натягивалась, и он дергался на ней и кричал. И вдруг умолк. Молча висел, как висельник. Мы испугались, вытащили обратно, развязали веревку. Он был без сознания, весь синий. Мы отпаивали его водой, делали массаж груди. Он очнулся. Мы хотели его развеселить. Он молча ушел, понурив голову. И пропал. Говорили, мать увезла его из нашего города, и больше я его не видел. И все эти годы, когда вспоминаю, мне становится стыдно. Зиля хотел мне сделать добро, дал списать сочинение, а я, вместо благодарности, скрутил его веревкой и вывесил из окна вниз головой. Слушал, как он ужасно кричит. Это и есть мой грех.
Плотников умолк, испытав жжение в горле, словно сделал едкий глоток.
Все это время рука священника лежала на голове Плотникова. Он почувствовал, как твердые пальцы отца Виктора трижды ударили его в темя.
– Вы исповедовались, Иван Митрофанович, перед иконой генерала Карбышева. Теперь духовно связаны с этой иконой.
Плотников смотрел на икону. В серебряном сиянии стоял голый, с резкими ребрами человек, скрестив на груди руки. На него проливался черно-синий смертельный поток, превращаясь в алмазные струи. И эта икона, как окно в иное, волшебное пространство, влекла Плотникова.
Подхваченный вихрем, он вошел в икону. Встал рядом с Карбышевым. На него хлынул страшный ледяной поток, от которого остановилось сердце. Он превратился в ледяную прозрачную глыбу, сквозь которую видел отца Виктора, Притченко, туманно озаренную церковь. Лед хрустнул, раскололся, и он выпал из ледяной глыбы на руки Притченко.
– Вам плохо, Иван Митрофанович? – испуганно спрашивал Притченко.
– Нет, нет, ничего, – слабо ответил Плотников, чувствуя, как болят обмороженные ребра.
Они покидали церковь. Солнце слепило глаза. Бревенчатый короб был похож на старый амбар. Отец Виктор провожал их к машине.
– Когда вам будет невыносимо, Иван Митрофанович, помолитесь генералу Карбышеву, и он вас спасет. Ангела Хранителя!
Машина мчалась по вечереющему шоссе. Плотников взглянул на часы и увидел, что они покрыты корочкой льда. Лед таял, холодная струйка сбегала в рукав.
Они доехали до кольцевой дороги, окружавшей губернскую столицу. Не въезжая в город, направились к заповедному озеру, на берегу которого Плотников выстроил дачу. Огражденная высоким забором, с воротами, охранником и камерами наблюдения, дача была давнишней мечтой, исполнение которой Плотников позволил себе только теперь, после нескольких лет пребывания в губернаторах.
Выходя из машины, Плотников приказал шоферу:
– Отвезешь Владимира Спартаковича, заберешь Валерию Петровну и вернешься сюда. А вы, Владимир Спартакович, готовьте заседание правительства. Выносим вопрос о деревообрабатывающем заводе в районе Копалкино. Реконструкция поселка и инфраструктуры.
– Будет сделано, Иван Митрофанович. Ох уж эти мне копалкинские! К ним без бронежилета лучше не соваться.
Машина с вице-губернатором скользнула и исчезла в аллее.
Валерия Петровна Зазнобина, Лера, была отрадой Плотникова. Преподавала в педагогическом университете русскую литературу. Была обожаема Плотниковым. Молодая, чудная женщина одарила его своей свежей и светлой женственностью. Своим преданным служением. Своей чуткой проницательностью, с которой угадывала его тайные тревоги, честолюбивые стремления, невысказанные мечтания. Он звал ее Зазнобушка. Она заслонила от него жену, постаревшую, потускневшую, хворую. Жена пребывала в вечном недовольстве и унынии, которые были для него бременем среди утомительных трудов и забот. Жалость к жене, чувство вины перед ней лишь усиливали его отчуждение, теснее сближали с Лерой.
Теперь, после утомительной дороги, он оказался на своей великолепной даче, которую строил с привередливой тщательностью. Вознаграждал себя за многолетние телесные и духовные траты. Поджидал свою милую, расхаживая по даче, вдыхая чистые и свежие запахи еще необжитого поместья.
В гостиной сквозь широкие окна и стеклянную балконную дверь сияло близкое озеро с тонкой серебряной полосой, которую оставила далекая лодка. Перед балконом цвели розы. Высокие клены и дубы обступали аллею, ведущую к воде. На стене висела картина, изображавшая женщину, похожую на перламутровую раковину. На стекле, среди шелковых занавесок, бесшумно трепетала бабочка. Должно быть, залетела, когда они с Лерой стояли на открытом балконе, любуясь озером. Плотников, испытывая нежность, открыл окно и выпустил бабочку.
В столовой буфет переливался дорогим фарфором и хрусталем. На столе стояли два бокала, полные солнца, и два серебряных витых подсвечника с белыми, нетронутыми свечами. Плотников зажег обе свечи, воображая, как они с Лерой в новогоднюю ночь будут сидеть перед горящими свечами, протягивая друг другу бокалы. Картина с фарфоровой миской, полной малины, была так хороша, что казалось, в столовой витает аромат сочных, перезрелых на солнце ягод. Плотников потушил свечи, тронув пальцами мякоть воска.
Кабинет был отделан красным дубом. На столе глянцевито темнел компьютер. На книжной полке, не заполняя всего пространства, стояли книги. Одна, на английском, посвященная реформам в Сингапуре, лежала плашмя, с кисточкой закладки. Плотников зажег висящий под потолком плоский светильник, состоящий из разноцветных стекол, среди которых угадывались прозрачные стрекозы и цветы. Смотрел на свой портрет, выполненный известным московским художником. Жесткий, цепкий взгляд. Волевые складки лица. Таинственные, летящие над головой мерцающие миры.
В спальне на широкой кровати с резными спинками поверх полосатого покрывала лежала подушка, шитая серебром. Он поднес подушку к лицу, улавливая притаившийся в ней запах духов. Лера положила подушку на голую грудь, и теперь она пахла ее духами.
Крытый бассейн напоминал голубой слиток. На дне, словно вмороженный в голубой лед, был изображен дельфин. Плотников наклонился, тронул воду рукой. Бассейн слабо дрогнул, колыхнулся, и казалось, дельфин зашевелил своими плавниками и хвостом.
Предвкушая свидание с милой, Плотников обошел дом. Услышал, как шуршит перед крыльцом гравий. Из машины вышла Лера, улыбаясь, зная, что он из-за шторы видит ее. Машина исчезла, и она стояла, улыбаясь, не входя в дом, ожидая, когда он выйдет.
Он вышел на крыльцо сквозь стеклянную дверь и счастливо замер. Она стояла, белолицая, с золотистыми волосами на прямой пробор, высокой шеей и голыми плечами, на которых слабо держались фиолетовые дужки вольного, до самой земли сарафана. Ему казалось, она окружена прозрачным свечением. Ее чудесное, с едва выступающими скулами лицо. Обнаженные, с солнечным отливом плечи. Розовые мочки маленьких прелестных ушей, сквозь которые просвечивало солнце. Все ее высокое стройное тело, спрятанное в лиловую ткань сарафана. Плотников, не спускаясь к ней, радостно выхватил ее взором из зеленых кленов, из кустов красных роз, из бирюзового озера, над которым стояла недвижная туча с оплавленной кромкой. Сбежал по ступенькам и целовал смеющиеся сладкие губы, плечо, крохотные бриллианты в ушах.
– Ты моя прелесть! Моя Зазнобушка!
– Думаю о тебе каждую минуту. А вдруг не позвонишь? Вдруг не позовешь?
– Колесил по дорогам. Люди, встречи, ссоры, заботы. И думал, когда же наконец вечер? Когда увижу тебя?
– Ну, вот и увидел.
– Ужин готов. Прошу к столу.
– А что, если перед ужином пойти к озеру? Искупаться? Такое у тебя чудесное озеро.
– Это твое озеро. И твои клены. И твои розы.
– И ты мой?
– И я.
Они пошли от дома к озеру, с белесым песчаным берегом и купами осоки. Озеро было нежно-голубое, с серебряной полосой и темно-лиловой далью, над которой застыла туча. Лера сбросила босоножки, повела плечами. Фиолетовый сарафан упал, и она переступила его, поднимая белые ноги. Не оглядываясь на Плотникова, пошла к воде, ступая по песку. Шагнула в озеро, медленно погружаясь, двигая лопатками. И он жадно, восхищенно смотрел, как гибко изгибается ложбина ее спины и бегут от ее бедер тихие волны. Озеро наполнялось ее женственностью и, казалось, радостно дышало, обнимая ее. Он вдруг испытал неизъяснимую нежность, мучительное обожание, словно время остановилось, и это мгновение запечатлелось в нем навсегда. Озеро с серебряной полосой. Огромная туча. Лиловый, брошенный на песок сарафан. И она, белая, чудесная, стоит по пояс в воде, окруженная водяными кругами.
Она легла на грудь и поплыла, бесшумно, мягко, оставляя след, как плавают выдры. Он видел, как потемнели от воды ее волосы и что-то слабо сверкает, то ли солнечные капли, то ли крохотные бриллианты.
Он разделся. Вода была бархатной, теплой. Стопы чувствовали замшевый песок. Бросились врассыпную мальки, зеленовато-голубые, с золотыми глазами. Голубая стрекозка закружилась над ним, собираясь сесть на плечо, но испугалась и улетела в осоку. Он зашел по грудь и стоял, глядя, как она повернулась и плывет к нему. Ее глаза над водой. Поднятые брови. Губы, которыми она сдувала набегавшую волну. Подплыла и встала, звонко сбрасывая с плеч воду, сияющая, восхитительная, и он обнял ее, чувствуя мягкие груди, колени, дышащий живот.
– Как ты прекрасна, – сказал он, целуя ее стеклянные плечи, чувствуя, как пахнет она свежим озером, словно водяная кувшинка.
– Я знала, ты смотрел на меня, когда я шла к озеру.
– Хотел тебя навсегда запомнить.
– Пусть озеро нас запомнит.
Застрекотал мотор, из-за мыса выскользнула лодка, помчалась мимо, задирая острый нос, разрезая воду. И они ждали, когда волна докатится до них и плеснет.
Они возвращались в дом. Ее сарафан потемнел на животе, и к нему пристали песчинки, как солнечные искры.
В столовой он с нежностью и веселым вниманием смотрел, как Лера хозяйничает, уже зная, где хранятся в буфете тарелки, столовые приборы. Угощала его ломтями мяса, успевшего остыть, молодой картошкой. На белых клубнях, как крохотные птичьи следы, прилипли зеленые травинки укропа. Рассекла сочный алый помидор, наполненный золотистыми семенами. Резала длинными долями хрустящие огурцы.
– Настоящая летняя трапеза. Вкуснее любых ресторанов, – хвалил он ее, наливая в бокалы вино. – За тебя, моя хозяюшка!
– Ты в следующий раз закажи мне обед. Сама тебе приготовлю.
– Грибной суп из белых грибов. Уже появились на рынке.
– Приготовлю, мастерица варить грибные супы.
– Цветную капусту полей яйцом и зажарь.
– Пальчики оближешь. А еще испеку тебе пирожки, всякие пышки, пампушки. Ты еще не знаешь, какая я кулинарка. Ты приезжаешь домой, а обед готов.
Она посмотрела на него и испуганно замолчала. И этот испуг на мгновение передался ему. С ее появлением его прежний мир стал шататься, путаться, и он боялся думать, что станет с его миром, с его домом, с женой и сыном, когда у него не хватит сил утаивать свои свидания, утаивать свою любовь.
– За тебя, мой милый. – Она протянула бокал с вином. В глазах ее была тайная печаль, отражение серебряного озера и фиолетовой тучи, уже накрывшей далекие берега.
Он взял ее за руку и повел из-за стола. Она шла потупясь, почти неохотно, словно между нею и им возникло отчуждение. И он хотел его преодолеть, извлечь темную чужую частицу, залетевшую в их светящуюся близость.
На полосатом покрывале лежала подушка, расшитая сингапурскими мастерицами. Он обнял ее плечи. Сарафан скользнул на пол, и она в своей белизне стояла, наступив на фиолетовый ворох.
Она не поворачивалась к нему. В ее недвижности была печальная покорность. И это безропотное повиновение причиняло ему боль.
Он прикоснулся губами к ее волосам, еще влажным от недавнего купания, к ее затылку. Губы чувствовали тихое, струящееся в ней тепло, чуть слышные биения. Ее жизнь, ее женственность, ее любимая душа принадлежали ему, и он осторожно целовал ее шею с пульсирующей жилкой, мочку уха с мерцающим камушком, прохладное плечо. Каждым поцелуем вдыхал в нее свою нежность, стараясь расколдовать ее, растопить ее печальную неподвижность. Медленно опускался, скользя губами по ложбинке спины, целуя ее бедра, ее прохладные ноги. И она отзывалась на прикосновение его губ, тихо вздыхала, чуть слышно вздрагивала. Обернулась к нему, глядя сверху вниз дрожащими, в жадном блеске глазами.
– Иди ко мне!
Ему казалось, что их завернула в себя безумная волна, слепящий водоворот, который их перевертывал, метал из стороны в сторону, топил. Не давал дышать, не давал кричать, уносил в свою бездонную глубь.
Ее огромные, дрожащие, глядящие мимо глаза. Ее губы в бессвязном лепете, с капелькой крови, оставленной его поцелуем. Ее зубы, которыми она хватает его пальцы и больно сжимает.
Из глубины, куда он падал, навстречу поднималось розовое пятно, размытое свечение, словно там находилось подводное светило. Оно приближалось, дрожало, он торопил его приближение. И слепящая вспышка, мучительный стон, смертельная сладость. Птичье оперение стеклянно блеснуло. Птица, охваченная огнем, исчезла в слепящем жерле.
Плотников лежал отрешенно, закрыв глаза. Почувствовал лицом слабое тепло. Сквозь закрытые веки угадал ее руку, которую она, не касаясь, приблизила к его лицу. Поймал ее пальцы, прижал к губам.
– Люблю тебя, – сказала она.
– Ты моя любушка, Зазнобушка.
Лежали, прижавшись голыми плечами. В окне потемнело. Туча пришла и встала над домом. Было видно, как отяжелела листва деревьев, наполнилась сумраком аллея.
– Думаю о тебе каждую секунду, – сказала она. – Подумаю и начну улыбаться. Иду по улице и начинаю смеяться. Прохожие спрашивают: «Почему вы смеетесь?» Но разве им скажешь, что все во мне ликует от любви к тебе. У меня галлюцинации. Слышу твой голос. Вижу твои брови и губы. Я не думала, что так можно любить. Я не девушка-студентка, но то, что сталось со мной теперь, – это небывалое чудо. Ты наградил меня этим чудом. Может, ты меня околдовал? Ты колдун?
– Ты же видишь, что я колдун. Кинул в вино приворотное зелье.
– Мое последнее увлечение, – оно прошло, и все во мне погасло. И хорошо, и тихо. Дом, университет, любимые лекции. Я думала, так будет теперь всегда. И вдруг появился ты, на выпускном вечере. Подошел, поздравил. Не помню твоих слов, но твои глаза, сияющие, полные света, посмотрели на меня, и я пропала. Я и теперь пропадаю!
Он прижимал к губам ее пальцы. Ее женственность окружала его. Она лелеяла, находила в нем то, чего он не знал о себе. Он был счастлив и горд тем, что эта молодая прелестная женщина наделяет его красотой, которой он в себе не видел. Благородством, о котором никогда не задумывался. Добротой, которая не ценилась и не замечалась другими. Она возвышала его, приписывала идеальные свойства.
– Я ждал, когда кончится этот день и я увижу тебя. Люди, люди, бесконечные встречи, заботы, ухищрения. Терпеливые уговоры. Утомительные ожидания. Столкновения, неудачи. Вся моя жизнь в этом. И в итоге еще один завод, еще одна дорога, еще один конвейер. Но вот все это отлетает, и я с тобой. Понимаю, что мне ничего не надо, кроме твоих чудесных любимых пальцев, твоих близких волос, которые ты намочила в озере, твоей родинки на плече.
Стекла в окне тихо задрожали и зазвенели. На них давил поднявшийся ветер. И этот слабый перезвон казался откликом на его слова. Словно кто-то невидимый пробивался к ним из сада, хотел что-то добавить к его словам. Что-то важное, о чем он забыл сказать.
– У меня была встреча. В городке Копалкино. Запустение, грязь, бедность. Туда еще не дошли мои нововведения. Я рассказывал людям, какие их ждут перемены, блага. Думал, обрадую их, услышу слова благодарности. Но встретил лютую злобу, тупое неприятие. Один из них, Семка Лебедь, чуть меня не зарезал. Его глаза сверкнули ненавистью, необъяснимой, глубинной, словно из него бил какой-то древний отравленный ключ. Он мстил за какую-то старинную, нанесенную его предкам обиду. И я испугался. Мне показалась бессмысленной моя деятельность, мои благие мечты, если в народе, которому я несу это благо, клокочет лютая ненависть. Эта ненависть снова разрушит все великолепные заводы, сожжет все дворцы, разорит все библиотеки и храмы. И над пепелищами будет слышен истошный вой, тот, который я слышал в Копалкине. Где я не прав? Что делаю не так?
Он обратился к ней в минуту слабости и духовной тщеты. Никто никогда не слышал от него похожих признаний, а только упорные, подобные проповедям утверждения. Но теперь, среди тихого дребезжания окон, в краткие, оставшиеся до ливня минуты, он искал ее сочувствия. Ему хотелось открыться в своей немощи и найти утешение.
– Ты все делаешь правильно, милый! Ты неутомимый, могучий. От тебя веет силой, добром. Вокруг тебя расцветают люди, начинают верить неверующие, радоваться унывающие. Ты строитель, художник, творец. Преображаешь землю, несешь благую весть. Ты русский подвижник, русский герой. Не вижу равных тебе. Тебя породила многострадальная Россия, чтобы ты исцелил ее, разбудил дремлющий печальный народ, снова повел его на великие свершения. За это тебя люблю! Молюсь за тебя!
В комнате был сумрак приплывшей из-за озера тучи, но Плотников лежал, окруженный тончайшим светом, в который она его поместила.
– Я чувствую тебя каждой клеточкой, каждой жилкой! Угадываю твои мысли. Вижу твой путь. Он могучий, высокий. Тебя ждут великие испытания, великая судьба. У тебя призвание, для которого потребуются непочатые силы, твердость, прозорливость. На тебя ополчатся враги и завистники, но ты не сдашься, потому что за тебя, еще не зная о тебе, молятся в церквях. И я за тебя ставлю свечи. Я буду тебе служить, буду ловить твои слова и взгляды, буду заслонять тебя от тьмы. Но если я почувствую, что мешаю тебе, что я тебе в бремя, я уйду. Одного твоего взгляда довольно. Уйду и стану издалека о тебе молиться!
– Не пущу, никуда не пущу! Ты моя Зазнобушка, милая!
Он вдруг подумал, что нашел женщину, с которой начнется для него новая жизнь, с которой у него драгоценные совпадения в каждом слове и чувстве. От нее исходит одно благо, одна дивная сладость. А от прежней жизни, от тусклых воспоминаний, досадных огрехов и ошибок больше ничего не осталось.
Плотников испугался этой мысли, вслед за которой последует страшный и мучительный оползень, сметающий его бытие. Опечаленное, несчастное лицо жены, беспомощной в своем увядании. Верящие, полные света глаза сына, для которого отец был безупречен. Плотникова охватила паника, и он убежал от этой мысли. Мысль еще гналась за ним, как оса, и постепенно отстала.
Лера не заметила его мгновенного помрачения.
– Ты рассказал об этом Семке Лебеде, о его ненависти. Иногда кажется, что в народе живет зверь, косматое чудище. Да и как не жить! Столько обид, насилий, обмана! Столько во все века мучений! Но найдется сердце, которое его полюбит. Найдется душа, которая увидит в нем Божье творение. И этот Семка Лебедь, если его полюбить, если в него поверить, преобразится. Ответит добром и любовью.
Окно перестало звенеть, словно кто-то, витающий среди потемнелых деревьев, стих, притаился. Она увлеченно продолжала:
– Русские люди знают о мире такое, чего не знают другие народы, мудрые, образованные, многоопытные. Я читаю русских писателей, русских поэтов. Это непрерывная проповедь добра, справедливости. Непрерывная молитва о спасении всего рода людского, всего живого. И цветка, и птицы, и звезды небесной. Наш русский язык обладает такими волшебными свойствами, такой музыкой, таким таинственным трепетом, что удается назвать невыразимое, ощутить недоступное, понять непостижимое. Русский язык, как рыбакам сети, вылавливает из мироздания истины, которые таятся там, безымянные и неуловимые. Оттого русские такие душевные, наивные, верящие, сочувствующие всему живому, жертвенные и неодолимые. Твой Семка Лебедь такой же, только он много страдал. Я буду о нем молиться.
В стекло ударил ветер, со звоном растворил окно, ворвался холодной силой. Занавески взлетели и стали метаться, как две танцовщицы в прозрачных рубахах.
– Сейчас будет гроза, – сказал он, вставая. Вышел на балкон, охваченный свежестью, шумом, запахами неба, листвы и озера. Далекая вода казалась фиолетово-черной. Туча выбрасывала из себя косматые клубы, словно строила одну за другой башни и тут же их валила к земле. Деревья бушевали, выворачивались наизнанку, словно боролись между собой зеленые великаны, напрягая тугие спины. Розы в сумраке светились огненно-красные. На перилах балкона лежали забытые садовые ножницы.
В голые плечи Плотникова ударили холодные капли. Лера вышла и встала рядом, и оба они смотрели на бушующие деревья и красные розы.
Дождь приближался от озера. Заволок аллею туманом, скрывая берег. Зашумел в отдаленных деревьях, укрощая их бурное колыхание. Надвинулся шумом, тусклым блеском. Наполнил деревья литой тяжестью, от которой те замерли, переполнились водой, как огромные зеленые лохани. И ударил ливень, всей мощью, оглушающим шумом, хлюпающими струями, от которых на земле вскипели ручьи, запузырились лужи, заблестела трава. В деревьях открылись зеленые гулкие водостоки, из которых хлестала вода. Розы, как флаконы, отяжелели, согнулись и горели, качались в дожде.
– Как прекрасно! – сказала она, прижимаясь к нему. На балкон залетали холодные брызги, но они не уходили. В туче хрустнуло, громыхнуло. Провернулось в черной глазнице ртутное око. Гул покатился, удалялся, словно рокотали сердитые басы.
Плотников испытал мгновение восторга, юношеской удали, бесшабашной свободы. Схватил садовые ножницы, перемахнул перила балкона и помчался, скользя по лужам, сквозь ледяные водопады, подставляя голову под зеленые водостоки. Подбежал к кустам роз. Срезал темно-красный тяжелый цветок и вернулся на балкон. Преподнес розу Лере. Счастливые, без одежд, как в первые дни творения, стояли в блеске дождя. И она касалась губами розы.