Александра Николавна Негина, актриса провинциального театра, молодая девица.
Домна Пантелевна, мать ее, вдова, совсем простая женщина лет за 40, была замужем за музыкантом провинциального оркестра.
Князь Ираклий Стратоныч Дулебов, важный барин старого типа, пожилой человек.
Григорий Антоныч Бакин, губернский чиновник на видном месте, лет 30.
Иван Семеныч Великатов, очень богатый помещик, владелец отлично устроенных имений и заводов, отставной кавалерист, человек практического ума, ведет себя скромно и сдержанно, постоянно имеет дела с купцами и, видимо, старается подражать их тону и манерам; средних лет.
Петр Егорыч Мелузов, молодой человек, кончивший курс в университете и ожидающий учительского места.
Нина Васильевна Смельская, актриса, постарше Негиной.
Мартын Прокофьич Нароков, помощник режиссера и бутафор, старик, одет очень прилично, но бедно; манеры хорошего тона.
Действие в губернском городе. В первом действии, в квартире актрисы Негиной: налево от актеров окно; в глубине, в углу, дверь в переднюю; направо перегородка с дверью в другую комнату; у окна стол, на нем несколько книг и тетрадей; обстановка бедная.
Домна Пантелевна одна.
Домна Пантелевна (говорит в окно). Зайди денька через три-четыре; после бенефиста все тебе отдадим! А? Что? О, глухой! Не слышит. Бенефист у нас будет; так после бенефиста все тебе отдадим. Ну, ушел. (Садится.) Что долгу, что долгу! Туда рубль, сюда два… А каков еще сбор будет, кто ж его знает. Вот зимой бенефист брали, всего сорок два с полтиной в очистку-то вышло, да какой-то купец полоумный серьги бирюзовые преподнес… Очень нужно! Эка невидаль! А теперь ярмарка, сотни две уж все возьмем. А и триста рублей получишь, нешто их в руках удержишь; все промежду пальцев уйдут, как вода. Нет моей Саше счастья! Содержит себя очень аккуратно, ну, и нет того расположения промежду публики: ни подарков каких особенных, ничего такого, как прочим, которые… ежели… Вот хоть бы князь… Ну, что ему стоит! Или вот Иван Семеныч Великатов… говорят, сахарные заводы у него не один миллион стоят… Что бы ему головки две прислать: нам бы надолго хватило… Сидят, по уши в деньгах зарымшись, а нет, чтобы бедной девушке помочь. Я уж про купечество и не говорю – с тех что взять! Они и в театр-то не ходят; разве какой уж ошалеет совсем, так его словно ветром туда занесет… так от таких чего ожидать, окромя безобразия…
Входит Нароков.
Домна Пантелевна и Нароков.
Домна Пантелевна. А, Прокофьич, здравствуй!
Нароков (мрачно). Здравствуй, Прокофьевна!
Домна Пантелевна. Я не Прокофьевна, я Пантелевна, что ты!
Нароков. И я не Прокофьич, а Мартын Прокофьич.
Домна Пантелевна. Ах, извините, господин аркист!
Нароков. Коли хотите быть со мной на ты, так зовите просто Мартыном; все-таки приличнее. А что такое «Прокофьич»! Вульгарно, мадам, очень вульгарно!
Домна Пантелевна. Люди-то мы с тобой, батюшка, маленькие, что нам эти комплименты разводить.
Нароков. «Маленькие»? Я не маленький человек, извините!
Домна Пантелевна. Так неужели большой?
Нароков. Большой.
Домна Пантелевна. Так теперь и будем знать. Зачем же ты, большой человек, к нам, к маленьким людям, пришел?
Нароков. Так, в этом тоне, и будем продолжать, Домна Пантелевна? Откуда это в вас озорство такое?
Домна Пантелевна. Озорство во мне есть, это уж греха нечего таить! Подтрунить люблю, и чтобы стеснять себя в разговоре с тобой, так я не желаю.
Нароков. Да откуда оно в вас, это озорство-то? От природы или от воспитания?
Домна Пантелевна. Ах, батюшка, откуда? Ну, откуда… Да откуда чему другому-то быть? Жила всю жизнь в бедности, промежду мещанского сословия; ругань-то каждый божий день по дому кругом ходила, ни отдыху, ни передышки в этом занятии не было. Ведь не из пансиона я, не с мадамами воспитывалась. В нашем звании только в том и время проходит, что все промеж себя ругаются. Ведь это у богатых деликатности разные придуманы.
Нароков. Резон. Понимаю теперь.
Домна Пантелевна. Так неужто ж со всяким нежничать, всякому, с позволения сказать… Сказала б я тебе словечко, да обижать не хочу. Неужто всякому «вы» говорить?
Нароков. Да, в простонародии все на ты…
Домна Пантелевна. «В простонародии»? Скажите, пожалуйста! А ты что за барин?
Нароков. Я барин, я совсем барин… Ну, давай на ты, мне это не в диковину.
Домна Пантелевна. Да какая диковина; обыкновенное дело. В чем же твоя барственность?
Нароков. Я могу сказать тебе, как Лир: каждый вершок меня – барин. Я человек образованный, учился в высшем учебном заведении, я был богат.
Домна Пантелевна. Ты-то?
Нароков. Я-то.
Домна Пантелевна. Да ужли?
Нароков. Ну что ж, божиться тебе, что ли?
Домна Пантелевна. Нет, зачем? Не божись, не надо; я и так поверю. Отчего же ты шуфлером служишь?
Нароков. Я не chou-fleur[1] и не siffleur[2], мадам, и не суфлер даже, а помощник режиссера. Здешний-то театр был мой.
Домна Пантелевна (с удивлением). Твой? Скажите на милость!
Нароков. Я его пять лет держал, а Гаврюшка-то был у меня писарем, роли переписывал.
Домна Пантелевна (с бульшим удивлением). Гаврила Петрович, ампренёр здешний?
Нароков. Он самый.
Домна Пантелевна. Ах ты, горький! Так вот что. Значит, тебе в этом театрашном деле счастья Бог не дал, что ли?
Нароков. Счастья! Да я не знал, куда девать счастье-то, вот сколько его было!
Домна Пантелевна. Отчего ж ты в упадок-то пришел? Пил, должно быть? Куда ж твои деньги девались?
Нароков. Никогда я не пил. Я все свои деньги за счастье-то и заплатил.
Домна Пантелевна. Да какое ж такое счастье у тебя было?
Нароков. А такое и счастье, что я делал любимое дело. (Задумчиво.) Я люблю театр, люблю искусство, люблю артистов, понимаешь ты? Продал я свое имение, денег получил много и стал антрепренером. А? Разве это не счастье? Снял здешний театр, отделал все заново: декорации, костюмы; собрал хорошую труппу и зажил, как в раю… Есть ли сборы, нет ли, я на это не смотрел, я всем платил большое жалованье аккуратно. Поблаженствовал я так-то пять лет, вижу, что деньги мои под исход; по окончании сезона рассчитал всех артистов, сделал им обед прощальный, поднес каждому по дорогому подарку на память обо мне…
Домна Пантелевна. Ну, а что ж потом-то?
Нароков. А потом Гаврюшка снял мой театр, а я пошел в службу к нему; платит он мне небольшое жалованье да помаленьку уплачивает за мое обзаведение. Вот и все, милая дама.
Домна Пантелевна. Тем ты только и кормишься?
Нароков. Ну, нет, хлеб-то я себе всегда достану; я уроки даю, в газеты корреспонденции пишу, перевожу; а служу у Гаврюшки, потому что от театра отстать не хочется, искусство люблю очень. И вот я, человек образованный, с тонким вкусом, живу теперь между грубыми людьми, которые на каждом шагу оскорбляют мое артистическое чувство. (Подойдя к столу.) Что это за книги у вас?
Домна Пантелевна. Саша учится, к ней учитель ходит.
Нароков. Учитель? Какой учитель?
Домна Пантелевна. Студент. Петр Егорыч. Чай, знаешь его?
Нароков. Знаю. Кинжал в грудь по самую рукоятку!
Домна Пантелевна. Что больно строго?
Нароков. Без сожаления.
Домна Пантелевна. Погоди колоть-то: он жених Сашин.
Нароков (с испугом). Жених?
Домна Пантелевна. Там еще, конечно, что Бог даст, а все-таки женихом зовем. Познакомилась она с ним где-то, ну, и стал к нам ходить. Как же его назвать-то? Ну и говоришь, что, мол, жених; а то соседи-то что заговорят! Да и отдам за него, коли место хорошее получит. Где ж женихов-то взять? Вот кабы купец богатый; да хороший-то не возьмет, а которые уж очень-то безобразны, тоже радость не велика. А за него что ж не отдать, парень смирный, Саша его любит.
Нароков. Любит? Она его любит?
Домна Пантелевна. Отчего ж его не любить? Что, в самом деле, по театрам-то трепаться молодой девушке! Никакой основательности к жизни получить себе нельзя!
Нароков. И это ты говоришь?
Домна Пантелевна. Я говорю, и уж давно говорю. Ничего хорошего, окромя дурного.
Нароков. Да ведь твоя дочь талант; она рождена для сцены.
Домна Пантелевна. Для сцены-то для сцены это точно, это уж что говорить! Она еще маленькая была, так, бывало, не вытащить ее из театра; стоит за кулисами, вся трясется. Муж-то мой, отец-то ее, был музыкант, на флейте играл, так, бывало, как он в театр, так и она за ним. Прижмется к кулисе, да и стоит, не дышит.
Нароков. Ну, вот видишь. Ей только на сцене и место.
Домна Пантелевна. Уж куда какое место прекрасное!
Нароков. Да ведь у нее страсть, пойми ты, страсть! Сама же ты говоришь.
Домна Пантелевна. Хоша бы и страсть, да хорошего-то в этом нет, похвалить-то нечего. Это вот вам, бездомовым да беспутным.
Нароков. О, невежество! Кинжал в грудь по рукоятку!
Домна Пантелевна. Да ну тебя с кинжалами! У вас путного-то на сцене немного; а я держу свою дочь на замужней линии. Со всех сторон там к ней лезут, да подлипают, да глупости разные в уши шепчут… Вот князь Дулебов повадился, тоже на старости лет ухаживать вздумал… Хорошо это? Как ты скажешь?
Нароков. Князь Дулебов! Кинжал в грудь по рукоятку!
Домна Пантелевна. Ох, уж много ты очень народу переколол.
Нароков. Много.
Домна Пантелевна. И все живы?
Нароков. А то как же? Конечно, живы, и все в добром здоровье, продли им, Господи, веку. На-ка, вот, отдай! (Подает тетрадку.)
Домна Пантелевна. Это что ж такое?
Нароков. Роль. Это я сам переписал для нее.
Домна Пантелевна. Да что ж это за парад такой? На тонкой бумаге, связано розовой ленточкой!
Нароков. Ну, да уж ты ей отдай! Что тут разговаривать!
Домна Пантелевна. Да к чему ж эти нежности при нашей бедности? Небось ведь за ленточку-то последний двугривенный отдал?
Нароков. Хоть и последний, так что ж из этого? Ручки у нее хорошенькие, душка еще лучше, нельзя же ей грязную тетрадь подать.
Домна Пантелевна. Да к чему, к чему это?
Нароков. Что ты удивляешься? Все это очень просто и естественно; так и должно быть, потому что я в нее влюблен.
Домна Пантелевна. Ах, батюшки! Час от часу не легче! Да ведь ты старик, ведь ты старый шут; какой ты еще любви захотел?
Нароков. Да ведь она хороша? Говори: хороша?
Домна Пантелевна. Ну, хороша; так тебе-то что ж?
Нароков. Кто ж хорошее не любит? Ведь и ты тоже хорошее любишь. Ты думаешь, коли человек влюблен, так сейчас гам… и съел? Из тонких парфюмов[3] соткана душа моя. Где же тебе это понять!
Домна Пантелевна. А ведь ты чудак, как посмотрю я на тебя.
Нароков. Слава Богу, догадалась. Я и сам знаю, что чудак. Что ж ты меня обругать, что ли, этим словом-то хотела?
Домна Пантелевна (у окна). Никак князь подъехал? И то он.
Нароков. Ну, так я уйду тут, через кухню. Адье, мадам.
Домна Пантелевна. Адьё, мусьё!
Нароков уходит за перегородку. Входят Дулебов и Бакин.
Домна Пантелевна, Дулебов, Бакин.
Домна Пантелевна. Дома нет, ваше сиятельство, уж извините! В гостиный двор пошла.
Дулебов. Ну, ничего, я подожду.
Домна Пантелевна. Как угодно, ваше сиятельство.
Дулебов. Вы делайте свое дело, не беспокойтесь, пожалуйста, я подожду.
Домна Пантелевна уходит.
Бакин. Вот мы и съехались, князь.
Дулебов. Ну, что же, здесь нетесно и для двоих.
Бакин. Но, во всяком случае, один из нас лишний, и этот лишний – я. Уж такое мне счастье: заехал к Смельской, там Великатов сидит, молчит.
Дулебов. А вы бы разговаривали. Вы разговаривать умеете, значит, шансы на вашей стороне.
Бакин. Не всегда, князь. Великатов и молчит-то гораздо убедительнее, чем я говорю.
Дулебов. Да почему же?
Бакин. Потому что богат. А так как, по русской пословице: «С богатым не тянись, а с сильным не борись», то я и ретируюсь. Великатов богат, а вы сильны своей любезностью.
Дулебов. Ну, а вы-то чем же хотите взять?
Бакин. Смелостью, князь. Смелость, говорят, города берет.
Дулебов. Города-то, пожалуй, легче… А впрочем… уж это ваше дело. Коли не боитесь проигрыша, так отчего ж и смелость не попробовать.
Бакин. Я лучше готов потерпеть неудачу, чем пускаться в любезности.
Дулебов. У всякого свой вкус.
Бакин. Ухаживать, любезничать, воскрешать времена рыцарства – уж это не много ли чести для наших дам!
Дулебов. У всякого свой взгляд.
Бакин. Мне кажется, очень довольно вот такой декларации: «Я вот таков, как вы меня видите, предлагаю вам то-то и то-то; угодно вам любить меня?»
Дулебов. Да, но ведь это оскорбительно для женщины.
Бакин. А уж это их дело, оскорбляться или нет. По крайней мере, я не обманываю; ведь не могу же я, при таком количестве дел, заниматься любовью серьезно: зачем же я буду притворяться влюбленным, вводить в заблуждение, возбуждать, может быть, какие-нибудь несбыточные надежды! То ли дело договор?
Дулебов. У всякого свой характер. Скажите, пожалуйста, что за человек Великатов?
Бакин. Я об нем знаю столько же, сколько и вы. Очень богат; великолепное имение в соседней губернии, свеклосахарный завод, да еще конный, да, кажется, винокуренный. Сюда приезжает он на ярмарку; продавать ли, покупать ли лошадей, уж я не знаю. Как он разговаривает с барышниками, я тоже не знаю; но в нашем обществе он больше молчит.
Дулебов. Он деликатный человек.
Бакин. Даже очень: никогда не спорит, со всеми соглашается, и никак не разберешь, серьезно он говорит или мистифирует тебя.
Дулебов. Но он очень учтивый человек.
Бакин. Уж слишком даже: в театре решительно всех по именам знает, и кассира, и суфлера, и даже бутафора, всем руку подает. А уж старух обворожил совсем: все-то он знает; во все их интересы входит; ну, одним словом, для каждой старухи сын самый почтительный и предупредительный.
Дулебов. А из молодых он, кажется, никому особого предпочтения не дает и держится как-то в стороне от них.
Бакин. С этой стороны, князь, будьте покойны, он вам соперник не опасный; он как-то сторонится от молодых и никогда первый не заговаривает; когда обратятся к нему, так у него только и слов: «Что прикажете? Что угодно?»
Дулебов. А может быть, это рассчитанная холодность, он хочет заинтересовать собою?
Бакин. Да на что ему рассчитывать! Он завтра или послезавтра уезжает.
Дулебов. Да… разве?
Бакин. Наверное. Он мне сам говорил: у него уж все приготовлено к отъезду.
Дулебов. Жаль! Он очень приятный человек, такой ровный, спокойный.
Бакин. Мне кажется, его спокойствие происходит от ограниченности; ума не скроешь, он бы в чем-нибудь выказался; а он молчит, значит, не умен; но и не глуп, потому что считает за лучшее молчать, чем говорить глупости. У него ума и способностей ровно столько, сколько нужно, чтобы вести себя прилично и не прожить того, что папенька оставил.
Дулебов. В том-то и дело, что папенька оставил ему имение разоренное, а он его устроил.
Бакин. Ну, прибавим ему еще несколько практического смысла и расчетливости.
Дулебов. Пожалуй, придется и еще что-нибудь прибавить, и выйдет очень умный, практический человек.
Бакин. Как-то верить не хочется. А впрочем, мне все равно, умен ли он, глуп ли; вот что богат очень, это немножко досадно.
Дулебов. Неужели?
Бакин. Право. Как-то невольно в голову приходит, что было бы гораздо лучше, если бы я был богат, а он беден.
Дулебов. Да, это для вас лучше, ну, а для него-то?
Бакин. А мне черт его возьми; что мне до него! Я про себя говорю. Однако пора и за дело. Уступаю вам место без бою. До свидания, князь!
Дулебов (подавая руку). Прощайте, Григорий Антоныч!
Бакин уходит. Входит Домна Пантелевна.