Те же и Глумова.
Глумов. Маменька! Вот! (Указывая на Мамаева.) Только не плакать! Счастливый случай привел к нам дядюшку, Нила Федосеича, которого вы так порывались видеть.
Глумова. Да, батюшка братец, давно желала. А вы вот родных и знать-то не хотите.
Глумов. Довольно, маменька, довольно! Дядюшка имеет на то свои причины.
Мамаев. Родня родне рознь.
Глумова. Позвольте, батюшка братец, поглядеть на вас! Жорж! а ведь не похож?
Глумов (дергает ее за платье). Полноте, маменька, перестаньте!
Глумова. Да что перестаньте! Не похож, совсем не похож.
Мамаев (строго). Что вы шепчете? На кого я там не похож? Я сам на себя похож.
Глумов (матери). Очень нужно толковать пустяки.
Мамаев. Уж коли начали, так говорите.
Глумова. Я говорю, что портрет на вас не похож.
Мамаев. Какой портрет? Откуда у вас портрет?
Глумова. Вот видите, у нас бывает иногда Егор Васильич Курчаев. Он, кажется, вам родственник тоже доводится?
Глумов. Такой отличный, веселый малый.
Мамаев. Да; ну, так что ж?
Глумова. Он все вас рисует. Покажи, Жорж!
Глумов. Да я, право, не знаю, куда я его дел.
Глумова. Поищи хорошенько! Еще он давеча рисовал, ну, помнишь. С ним был, как их называют? Вот что критики стихами пишут. Курчаев говорит: я тебе дядю буду рисовать, а ты подписи подписывай! Я ведь слышала, что они говорили.
Мамаев. Покажи мне портрет! Покажи сейчас!
Глумов (подавая портрет). Никогда, маменька, не нужно говорить таких вещей, которые другому могут вред сделать.
Мамаев. Да вот, учи мать-то лицемерию. Не слушай, сестра, живи по простоте! По простоте лучше. (Рассматривает портрет.) Ай да молодец племянничек!
Глумов. Бросьте, дядюшка! И непохоже совсем, и подпись к вам не подходит: «Новейший самоучитель».
Мамаев. Похоже-то оно похоже, и подпись подходит; ну, да это уж до тебя не касается, это мое дело. (Отдает портрет и встает.) Ты на меня карикатур рисовать не будешь?
Глумов. Помилуйте, за кого вы меня принимаете! Что за занятие!
Мамаев. Так ты вот что, ты непременно приходи ужо вечером. И вы пожалуйте!
Глумова. Ну, я-то уж… я ведь, пожалуй, надоем своими глупостями.
Мамаев уходит, Глумов его провожает.
Кажется, дело-то улаживается. А много еще труда Жоржу будет. Ах, как это трудно и хлопотно в люди выходить!
Глумов возвращается.
Глумова, Глумов и потом Манефа.
Глумов. Маменька, Манефа идет. Будьте к ней внимательнее, слышите! Да не только внимательнее – подобострастнее, как только можете.
Глумова. Ну, уж унижаться-то перед бабой.
Глумов. Вы барствовать-то любите; а где средства! Кабы не моя оборотливость, так вы бы чуть не по миру ходили. Так помогайте же мне, помогайте же мне, я вам говорю. (Заслышав шаги, бежит в переднюю и возвращается вместе с Манефой.)
Манефа (Глумову). Убегай от суеты, убегай!
Глумов (с постным видом и со вздохами). Убегаю, убегаю.
Манефа. Не будь корыстолюбив!
Глумов. Не знаю греха сего.
Манефа (садясь и не обращая внимания на Глумову, которая ей часто кланяется). Летала, летала, да к вам попала.
Глумов. Ох, чувствуем, чувствуем.
Манефа. Была в некоем благочестивом доме, дали десять рублей на милостыню. Моими руками творят милостыню. Святыми-то руками доходчивее, нечйм грешными.
Глумов (вынимая деньги). Примите пятнадцать рублей от раба Егорья.
Манефа. Благо дающим!
Глумов. Не забывайте в молитвах!
Манефа. В оноем благочестивом доме пила чай и кофей.
Глумова. Пожалуйте, матушка, у меня сейчас готово.
Манефа встает, они ее провожают под руки до двери.
Глумов (возвращается и садится к столу). Записать! (Вынимает дневник.) Человеку Мамаева три рубля, Манефе пятнадцать рублей. Да уж кстати весь разговор с дядей. (Пишет.)
Входит Курчаев.
Глумов и Курчаев.
Курчаев. Послушайте-ка! Был дядя здесь?
Глумов. Был.
Курчаев. Ничего он не говорил про меня?
Глумов. Ну вот! С какой стати! Он даже едва ли знает, где был. Он заезжал, по своему обыкновению, квартиру смотреть.
Курчаев. Это интрига, адская интрига!
Глумов. Я слушаю, продолжайте!
Курчаев. Представьте себе, дядя меня встретил на дороге и…
Глумов. И… что?
Курчаев. И не велел мне показываться ему на глаза. Представьте!
Глумов. Представляю.
Курчаев. Приезжаю к Турусиной – не принимают; высылают какую-то шлюху-приживалку сказать, что принять не могут. Слышите?
Глумов. Слышу.
Курчаев. Объясните мне, что это значит?
Глумов. По какому праву вы требуете от меня объяснения?
Курчаев. Хоть по такому, что вы человек умный и больше меня понимаете.
Глумов. Извольте! Оглянитесь на себя: какую вы жизнь ведете.
Курчаев. Какую? Все ведут такую – ничего, а я виноват. Нельзя же за это лишать человека состояния, отнимать невесту, отказывать в уважении.
Глумов. А знакомство ваше! Например, Голутвин.
Курчаев. Ну что ж Голутвин?
Глумов. Язва! такие люди на все способны. Вот вам и объяснение! И зачем вы его давеча привели ко мне? Я на знакомства очень осторожен – я берегу себя. И поэтому я вас прошу не посещать меня.
Курчаев. Что вы, с ума сошли!
Глумов. Дядюшка вас удалил от себя, а я желаю этому во всех отношениях достойному человеку подражать во всем.
Курчаев. А! Теперь я, кажется, начинаю понимать.
Глумов. Ну, и слава Богу!
Курчаев. Послушайте-ка вы, миленький, уж это не вы ли? Если мои подозрения оправдаются, так берегитесь! Такие вещи даром не проходят. Вы у меня того… вы берегитесь!
Глумов. Буду беречься, когда будет нужно; а теперь пока серьезной опасности не вижу. Прощайте!
Курчаев. Прощайте! (Уходит.)
Глумов. Дядя его прогнал. Первый шаг сделан.
Мамаев.
Клеопатра Львовна Мамаева, его жена.
Крутицкий, старик, очень важный господин.
Иван Иванович Городулин, молодой, важный господин.
Глумов.
Глумова.
Человек Мамаева.
Зала, одна дверь входная, две по сторонам.
Мамаев и Крутицкий выходят из боковой двери.
Мамаев. Да, мы куда-то идем, куда-то ведут нас; но ни мы не знаем – куда, ни те, которые ведут нас. И чем все это кончится?
Крутицкий. Я, знаете ли, смотрю на все это как на легкомысленную пробу и особенно дурного ничего не вижу. Наш век, век по преимуществу легкомысленный. Все молодо, неопытно, дай то попробую, другое попробую, то переделаю, другое переменю. Переменять легко. Вот возьму да поставлю всю мебель вверх ногами, вот и перемена. Но где же, я вас спрашиваю, вековая мудрость, вековая опытность, которая поставила мебель именно на ноги? Вот стоит стол на четырех ножках, и хорошо стоит, крепко?
Мамаев. Крепко.
Крутицкий. Солидно?
Мамаев. Солидно.
Крутицкий. Дай попробую поставить его вверх ногами. Ну, и поставили.
Мамаев (махнув рукой). Поставили.
Крутицкий. Вот и увидят.
Мамаев. Увидят ли, увидят ли?
Крутицкий. Что вы мне говорите! Странное дело! Ну, а не увидят, так укажут, есть же люди.
Мамаев. Есть, есть. Как не быть! Я вам скажу, и очень есть, да не слушают, не слушают. Вот в чем вся беда: умных людей, нас не слушают.
Крутицкий. Мы сами виноваты: не умеем говорить, не умеем заявлять своих мнений. Кто пишет? Кто кричит? Мальчишки. А мы молчим да жалуемся, что нас не слушают. Писать надо, писать – больше писать.
Мамаев. Легко сказать: писать! На это нужен навык, нужна какая-то сноровка. Конечно, это вздор, но все-таки нужно. Вот я! Говорить я хоть до завтра, а примись писать, и Бог знает что выходит. А ведь не дурак, кажется. Да вот и вы. Ну, как вам писать!
Крутицкий. Нет, про меня вы не говорите! Я пишу, я пишу, я много пишу.
Мамаев. Да! Вы пишете? Не знал. Но ведь не от всякого же можно этого требовать.
Крутицкий. Прошло время, любезнейший Нил Федосеич, прошло время. Коли хочешь приносить пользу, умей владеть пером.
Мамаев. Не всякому дано.
Крутицкий. Да, вот кстати. Нет ли у вас на примете молодого человека, поскромнее и образованного, конечно, чтобы мог свободно излагать на бумаге разные там мысли, прожекты, ну и прочее.
Мамаев. Есть, есть именно такой.
Крутицкий. Он не болтун, не из нынешних зубоскалов?
Мамаев. Ни-ни-ни! Только прикажите, будет нем, как рыба.
Крутицкий. Вот видите ли, у меня написан очень серьезный прожект, или записка, как хотите назовите; но ведь вы сами знаете, я человек старого образования…
Мамаев. Крепче было, крепче было.
Крутицкий. Я с вами согласен. Излагаю я стилем старым, как бы вам сказать? Ну, близким к стилю великого Ломоносова.
Мамаев. Старый стиль сильнее был. Куда! Далеко нынче.
Крутицкий. Я согласен; но все-таки, как хотите, в настоящее время писать стилем Ломоносова или Сумарокова, ведь, пожалуй, засмеют. Так вот, может ли он дать моему труду, как это говорится? Да, литературную отделку.
Мамаев. Может, может, может.
Крутицкий. Ну, я заплачу ему там, что следует.
Мамаев. Обидите, за счастье почтет.
Крутицкий. Ну вот! С какой же стати я буду одолжаться! А кто он?
Мамаев. Племянник, племянничек, да-с.
Крутицкий. Так скажите ему, чтобы зашел как-нибудь пораньше, часу в восьмом.
Мамаев. Хорошо, хорошо. Будьте покойны.
Крутицкий. Да скажите, чтобы ни-ни! Я не хочу, чтобы до поры до времени был разговор, это ослабляет впечатление.
Мамаев. Господи! Да понимаю. Внушу, внушу.
Крутицкий. Прощайте!
Мамаев. Я сам с ним завтра же заеду к вам.
Крутицкий. Милости просим. (Уходит, Мамаев его провожает.)
Выходят Клеопатра Львовна и Глумова.
Мамаева и Глумова.
Мамаева. Молод, хорош собой, образован, мил! Ах!
Глумова. И при всем при этом он мог погибнуть в безвестности, Клеопатра Львовна.
Мамаева. А кто же ему велел быть в безвестности! Уж довольно и того, что он молод и хорош собою.
Глумова. Коли нет родства хорошего или знакомства, где людей-то увидишь? где протекцию найдешь?
Мамаева. Ему не надо было убегать общества; мы бы его заметили, непременно заметили.
Глумова. Чтобы заметным-то быть, нужно ум большой; а людям обыкновенным трудно, ох как трудно!
Мамаева. Вы к сыну несправедливы, у него ума очень довольно. Да и нет особенной надобности в большом уме, довольно и того, что он хорош собою. К чему тут ум? Ему не профессором быть. Поверьте, что красивому молодому человеку, просто из сострадания, всегда и в люди выйти помогут и дадут средства жить хорошо. Если вы видите, что умный человек бедно одет, живет в дурной квартире, едет на плохом извозчике – это вас не поражает, не колет вам глаз; так и нужно, это идет к умному человеку, тут нет видимого противоречия. Но если вы видите молодого красавца, бедно одетого, – это больно, этого не должно быть, и не будет, никогда не будет!
Глумова. Какое у вас сердце-то ангельское!
Мамаева. Да нельзя!.. Мы этого не допустим, мы, женщины. Мы поднимем на ноги мужей, знакомых, все власти; мы его устроим. Надобно, чтобы ничто не мешало нам любоваться на него. Бедность! Фи! Мы ничего не по– жалеем, чтобы… Нельзя! Нельзя! Красивые молодые люди так редки…
Глумова. Кабы все так думали…
Мамаева. Все, все. Мы вообще должны сочувствовать бедным людям, это наш долг, обязанность, тут и разговаривать нечего. Но едва ли вынесет чье-нибудь сердце видеть в бедности красивого мужчину, молодого. Рукава потерты или коротки, воротнички нечисты. Ах, ах! ужасно, ужасно! Кроме того, бедность убивает развязность, как-то принижает, отнимает этот победный вид, эту смелость, которые так простительны, так к лицу красивому молодому человеку.
Глумова. Все правда, все правда, Клеопатра Львовна!
Входит Мамаев.
Те же и Мамаев.
Мамаев. А, здравствуйте!
Глумова. Я уж не знаю, кому на вас жаловаться, Нил Федосеич!
Мамаев. А что такое?
Глумова. Сына у меня совсем отбили. Он меня совсем любить перестал, только вами и грезит. Все про ваш ум да про ваши разговоры; только ахает да удивляется.
Мамаев. Хороший мальчик, хороший.
Глумова. Он ребенком был у нас очень удивителен.
Мамаева. Да он и теперь почти дитя.
Глумова. Тихий, такой тихий был, что удивление. Уж никогда, бывало, не забудет у отца или у матери ручку поцеловать; у всех бабушек, у всех тетушек расцелует ручки. Даже, бывало, запрещаешь ему; подумают, что нарочно научили; так потихоньку, чтоб никто не видал, подойдет и поцелует. А то один раз, было ему пять лет, вот удивил-то он нас всех! Приходит поутру и говорит: «Какой я видел сон! Слетают ко мне, к кроватке, ангелы и говорят: люби папашу и мамашу и во всем слушайся! А когда вырастешь большой, люби своих начальников. Я им сказал: ангелы! я буду всех слушаться…» Удивил он нас, уж так обрадовал, что и сказать нельзя. И так мне этот сон памятен, так памятен…
Мамаев. Ну, прощайте, я еду, у меня дела-то побольше вашего. Я вашим сыном доволен. Вы ему так и скажите, что я им доволен. (Надевая шляпу.) Да, вот было забыл. Я знаю, что вы живете небогато и жить не умеете; так зайдите ко мне как-нибудь утром, я вам дам…
Глумова. Покорно благодарим.
Мамаев. Не денег, нет, а лучше денег. Я вам дам совет относительно вашего бюджета. (Уходит.)
Мамаева и Глумова.
Глумова. Довольны, так и слава Богу! Уж никто так не умеет быть благодарным, как мой Жорж.
Мамаева. Очень приятно слышать.
Глумова. Он не то что благодарным быть, он может обожать своих благодетелей.
Мамаева. Обожать? Уж это слишком.
Глумова. Нет, не слишком. Такой характер, душа такая. Разумеется, матери много хвалить сына не годится, да и он не любит, чтобы я про него рассказывала.
Мамаева. Ах, сделайте одолжение! я ему ничего не передам.
Глумова. Он даже ослеплен своими благодетелями, уж для него лучше их на свете нет. По уму, говорит, Нилу Федосеичу равных нет в Москве, а уж что про вашу красоту говорит, так печатать, право печатать надо.
Мамаева. Скажите пожалуйста!
Глумова. Какие сравнения находит!
Мамаева. Неужели?
Глумова. Да он вас где-нибудь прежде видал?
Мамаева. Не знаю. Я его видела в театре.
Глумова. Нет, должно быть, видал.
Мамаева. Почему же?
Глумова. Да как же? Он так недавно вас знает, и вдруг такое…
Мамаева. Ну, ну! Что же?
Глумова. И вдруг такое родственное расположение почувствовал.
Мамаева. Ах, милый мальчик!
Глумова. Даже непонятно. Дядюшка, говорит, такой умный, такой умный, а тетушка, говорит, ангел, ангел, да…
Мамаева. Пожалуйста, пожалуйста, говорите! Я, право, очень любопытна.
Глумова. Да вы не рассердитесь за мою глупую откровенность?
Мамаева. Нет, нет.
Глумова. Ангел, говорит, ангел; да ко мне на грудь, да в слезы…
Мамаева. Да, вот что… Как же это? Странно.
Глумова (переменив тон). Уж очень он рад, что его, сироту, обласкали; от благодарности плачет.
Мамаева. Да, да, с сердцем мальчик, с сердцем!
Глумова. Да уж что говорить! Натура кипяток.
Мамаева. Это в его возрасте понятно и… извинительно.
Глумова. Уж извините, извините его. Молод еще.
Мамаева. Да в чем же мне его извинить? Чем он передо мною виноват?
Глумова. Ну, знаете ли, ведь, может быть, в первый раз в жизни видит такую красавицу женщину; где ж ему было! Она к нему ласкова, снисходительна… конечно, по-родственному… Голова-то горячая, поневоле с ума сойдешь.
Мамаева (задумчиво). Он очень мил, очень мил.
Глумова. Оно, конечно, его расположение родственное… А ведь как хотите… близость-то такой очаровательной женщины в молодые его года… ведь ночи не спит, придет от вас, мечется, мечется…
Мамаева. Он к вам доверчив, он от вас своих чувств не скрывает?
Глумова. Грех бы ему было. Да ведь и чувства-то его детские.
Мамаева. Ну, конечно, детские… Ему еще во всем нужны руководители. Под руководством умной женщины он со временем… да, он может…
Глумова. Поруководите его! Ему это для жизни очень нужно будет. Вы такая добрая…
Мамаева (смеется). Да, да, добрая. Но ведь это, вы знаете, ведь это опасно; можно и самой… увлечься.
Глумова. Вы, право, такая добрая.
Мамаева. Вы, я вижу, очень его любите.
Глумова. Один, как не любить!
Мамаева (томно). Так давайте его любить вместе.
Глумова. Вы меня заставите завидовать сыну. Да, именно, он себе счастье нашел в вашем семействе. Однако мне и домой пора. Не сердитесь на меня за мою болтовню… А беда, если сын узнает, уж вы меня не выдайте. Иногда и стыдно ему, что у меня ума-то мало, иногда бы и надо ему сказать: какие вы, маменька, глупости делаете, а ведь не скажет. Он этого слова избегает из почтения к родительнице. А уж я бы ему простила, только бы вперед от глупостей остерегал. Прощайте, Клеопатра Львовна!
Мамаева (обнимает ее). Прощайте, душа моя, Глафира Климовна! На днях я к вам, мы с вами еще потолкуем о Жорже. (Провожает ее до двери.)