Теперь мы обратимся к такой стороне родового быта, которая была всегда ахиллесовою пяткою этого порядка вещей, его больным местом, рогаткой, о которую не один род спотыкался и терял разом все, что накапливал иногда столетиями.
Мы уже сказали, что один из принципов родового быта заключается в стремлении рода подчинить своим общим интересам отдельную личность. Отсюда проистекает вечное стремление личности освободиться от такого гнета. С этим явлением мы теперь и будем иметь дело. Между тем как родовой быт стремится втиснуть все в свои узкие рамки и все человеческие стремления приурочить к тем или другим родовым интересам, из своих же собственных недр он постоянно выпускает силы, враждебные всякому регулированию, разрывающие все рамки и плотины и вырывающиеся широким, всеувлекающим потоком. Путем ли наследственного подбора, или других обстоятельств, но только весьма нередко в роде являются младшие члены с такими сильными страстями и деспотическими наклонностями, что никакой строгий, даже до зверства гнет не в силах подавить их. Люди с такими наклонностями с самого детства выбиваются из рук старших; насилие не покоряет их, а только ожесточает, и, когда они вырастают, вся жизнь их идет наперекор условиям, правилам и интересам родового быта.
Но не надо думать, чтобы такие явления были следствием непременно сознательного протеста, принадлежащего известному времени и возбужденного каким-нибудь исключительным учением. Напротив того, чаще всего они являются совершенно бессознательными, чисто стихийными взрывами сил, не вмещающихся в узкие рамки родовых условий. Нередко люди с такими наклонностями в душе своей вполне искренно исповедуют родовой кодекс, уважают все добродетели, предписываемые им, но в то же время не могут совладать сами с собой, уложить свою жизнь в рамки этих добродетелей и вечно мучаются внешним и внутренним разладом, пока не делаются жертвами этого разлада или молодая энергия не угаснет в них сама собою с летами. Явление таких типов мы можем проследить на почве родового быта через все века, начиная с самых отдаленных: Каин, убивший брата Авеля и бежавший из родительского дома; Алкивиад, не ужившийся с своими гражданами и изменивший отечеству; какой-нибудь герой тридцатых годов в байроновском духе; отчаянный донжуан, бреттер и игрок или купеческий сынок XVII и XVIII веков, промотавший отцовское добро и сделавшийся разбойником, – все это явления вполне аналогические, хотя и принадлежат к совершенно различным эпохам и обществам.
В то же время было бы совершенно ошибочно полагать, чтобы эти взрывы сил сами по себе были способны поколебать родовой быт в его основаниях. Для этого необходима еще одна сила, которой в подобных явлениях никогда не было. Дело в том, что родовой быт, как ни тесны его рамки, как ни искажает он существование людей, во всяком случае представляет в себе выработанную веками положительную систему жизни, глубоко укоренившуюся во всех отношениях людей. Уничтожить эту систему возможно только системою же более широкою, удобною для жизни – но в то же время настолько же положительною, как и прежняя. Сила новых идей, одерживающих с каждым десятилетием новые и новые победы над дряхлою и разлагающеюся сферою родового быта, в том именно заключается, что эти новые идеи во всей своей сложности представляются положительной системой, в которой укладываются все страсти и силы людей, как они укладывались в старой системе, только более естественно и свободно. В этом отношении различные обскуранты и охранители ветхой жизни глубоко и жалко ошибаются, видя в новых идеях только ряд отрицаний и антитез относительно старых учений. Они смешивают безразлично сознательный протест против родового быта со стороны новых идей с бессознательными взрывами сил, о которых мы говорим. Взрывы были действительно бессильны произвести какое-либо движение, потому что они были всегда явлениями чисто отрицательными: вырываясь из оков старого быта, сильные натуры не предлагали ничего нового, кроме жизни, полной беспорядочного разгула, без всякой системы, без всякой цели; но такая жизнь совершенно противна человеческой природе, против нее вооружается в человеке все, начиная с чувства самоохранения; – вот почему сами протестующие кончали часто тем, что возвращались к тем же старым системам жизни, из которых сами вышли, с тою только разницей, что избирали себе роль не притесненных, что было не в их натуре, а притеснителей, к чему им весьма удобно бывало прилагать свои могучие силы.
В тридцатые, сороковые и пятидесятые годы в образованном меньшинстве нашего общества подобные явления совершались обыкновенно на почве романтизма, который служил отличным подспорьем для этого. Не давая ничего положительного, романтизм в то же время распоясывал человеческую природу от всяких систем, принципов и правил жизни. Единственный принцип его заключался в том, чтобы не иметь никаких принципов и повиноваться только свободному влечению собственных страстей. Идеалом его был человек с необузданными страстями, рушившими всякие преграды и пренебрегающими какими бы то ни было условиями жизни. Романтизм любил героизм, но героизм не усидчивого труда, не того неуклонного преследования своей цели, которое так высоко ставит английскую расу, а героизм самозабвения, которому непременно нужно или разом достигнуть всего, или погибнуть. Романтизм прославлял любовь, но признавал ее только как необузданную горячку страсти, снимая с человека всякие нравственные обязанности и нисколько не думая о каких-либо разумных отношениях между мужчиной и женщиной вне порывов страсти. Одним словом, если мы возьмем романтизм во всей его сложности, то мы увидим ту самую теорию, в виде которой люди сороковых годов представляют себе то, что они называют современным нигилизмом и разными новыми учениями. Это доказывает только, что люди эти до такой степени свыклись с романтизмом своего времени, что никак представить себе не могут какого-либо более разумного протеста против отживших форм и условий жизни, как в виде того же романтизма их времен с растрепанными волосами, разнузданными страстями и бесцельным отрицанием. Они смотрят и не видят, слушают и не слышат, и, живя в 1869 году, живут все еще в каком-нибудь 39-м или 49-м.
В те годы действительно все, что было недовольно жизнью, искало спасения в романтизме. В то время не в редкость было встретить искателя приключений, с гордостью на челе и холодным разочарованием в сердце, отчаянного донжуана, бреттера, игрока, стремящегося по этому случаю на погибельный Кавказ и на пути туда не упускавшего случая пройтись насчет клубнички. В женщинах, по их положению, романтизм не мог доходить до таких крайностей; но и из них лучшие натуры по-своему страдали романтизмом: среди мертвого однообразного прозябания Райских, Марфенек и Беловодовых, под гнетом родовых предрассудков, такие женщины ударялись обыкновенно в сосредоточенную мечтательную жизнь, бежали общества людей и любили в уединении предаваться созерцанию красот природы. В то же время они постоянно мечтали о герое с титаническими силами, который извлек бы их из тины мелочей и дрязг и повлек бы куда-нибудь на край света, в волшебные сады Армиды. Такова была Вера в романе г. Гончарова.
Вера представляет радикальную противоположность с Марфенькой. В последней мы видим, при полном отсутствии всякой самостоятельности мысли, несколько положительных качеств вроде усидчивости в труде, жажды разливать вокруг себя добро – качеств, драгоценных с точки зрения какого хотите мировоззрения. В Вере ничего этого нет: она ведет в сущности такую же праздную, чисто растительную жизнь, как и Беловодова или Райский. Зато в ней преобладают свойства чисто отрицательные: отчуждение от окружающей жизни, стремление жить по-своему и бессознательная инстинктивная жажда чего-то нового.
Кому отдать пальму преимущества в этом случае, Марфеньке или Вере, – определить это трудно, так как мы имеем дело с бережковской почвой, на которой в конце концов все приводится к одному знаменателю. Мы заметили уже, что все положительные качества Марфеньки, как они ни хороши сами по себе, должны неминуемо заглохнуть на этой почве и не принести никакого плода. Сейчас мы увидим, что и отрицательные качества Веры приведутся к тому же результату.
Уже с самого детства в Вере начала проявляться натура, не укладывающаяся в тесные рамки бабушкиного миросозерцания.