Но гибельнее всего на близких людей действовали такие качества бабушки, которые составляли лучшее ее достоинство: это именно ее сметливость, энергия, жажда деятельности и неусыпное трудолюбие; они-то и были главною причиною растления всех окружавших бабушку людей. Так как бабушка заведовала сама не только имуществом своего рода, но старалась, по возможности, заведовать и судьбою своих родных и так как ее качества, покоряя власти ее окружающих людей, в то же время совершенно обеспечивали их от всякой необходимости заботиться самим о себе, то близким бабушки и только и оставалось, что, вложивши свою судьбу в ее руки, предаться беспечной, праздной жизни чисто растительного свойства. Так мы и видим: развертываем одну страницу романа, другую, третью, пятую, десятую – и везде видим одно: герои едят, едят – чего только не едят они в пяти частях романа, но бабушка все недовольна их аппетитом, находя, что они едят очень мало, а в промежуток между едою и едою они гуляют по полям, рассуждают о бурях страстей и жаждут вожделений.
Рядом с этой жизнью, совершенно подобною жизни пасущихся стад, вы видите и все другие свойства, которые можете найти в любом стаде: то же отсутствие всякой инициативы, всякого самостоятельного стремления: в какую сторону махнет бичом пастырь, туда и бегут испуганные овцы, а не щелкни бич, они вечно будут топтаться на одном поле и щипать под собой травку, переходя то направо, то налево.
В Марфеньке мы еще видим кое-какие здоровые инстинкты. Она является чуть ли не самою положительной личностью во всем романе; по крайней мере, несмотря на крайнюю неразвитость, делающую из нее взрослого младенца, вы видите в ней много задатков весьма утешительных.
«Марфенька была свежая, белокурая, здоровая, склонная к полноте девушка, живая и веселая. Она прилежна, любит шить, рисует. Если сядет за шитье, то углубится серьезно и молча, долго может просидеть; сядет за фортепиано, непременно проиграет все до конца, что предположит; книгу прочтет всю и долго рассказывает о том, что читала, если ей понравится. Поет, ходит за цветами, за птичками, любит домашние заботы, охотница до лакомств и пр.»
«Еще в детстве, бывало, узнает она, что у мужика пала корова или лошадь, она влезет на колени к бабушке и выпросит лошадь и корову. Изба ветха или строение на дворе, она попросит леску. Умер у бабы сын, мать отстала от работы, сидела в углу, как убитая, Марфенька каждый день ходила к ней и сидела часа по два, глядя на нее, и приходила домой с распухшими от слез глазами. Коли мужик заболевал трудно, она приласкается к Ивану Богдановичу, лекарю, и сама вскочит к нему на дрожки и повезет в деревню. То и дело просит у бабушки чего-нибудь: холста, коленкору, сахару, чаю, мыла. Девкам дает старые платья, велит держать себя чисто. К слепому старику носит чего-нибудь лакомого поесть или даст немного денег. Знает всех баб, даже ребятишек по именам, последним покупает башмаки, шьет рубашонки и крестит почти всех новорожденных. Если случится свадьба, Марфенька не знает предела щедрости: с трудом ее ограничивает бабушка. Она дает белье, обувь, придумывает какой-нибудь затейливый сарафан, истратит все свои карманные деньги и долго потом после этого экономничает. Только пьяниц, как бабушка же, не любила и однажды даже замахнулась зонтиком на мужика, когда он, пьяный, хотел ударить при ней жену. Когда идет по деревне, дети от нее без ума; они, завидя ее, бегут к ней толпой, она раздает им пряники, орехи, иного приведет к себе, умоет, возится с ними. Все собаки в деревне знают и любят ее; у нее есть любимые коровы и овцы. Она никогда не задумывалась и смотрела на все бодро, зорко».
Но всем этим истинно человеческим проявлениям, которые одни только выделялись над омутом чисто животного прозябания бережковской среды, предопределено было оставаться на степени бессознательных инстинктов.
Они не могли в младенческом, неразвитом уме Марфеньки дорасти до степени сознательной системы, не могли сделаться руководящей целью и наполнить всю жизнь девушки, потому что все в бережковской среде не направляло к этому пути, а, напротив, отклоняло. Мы видим, что, во-первых, бабушка, на которую Марфенька смотрела чуть что не как на святую, более была склонна обуздывать хорошие порывы Марфеньки, чем поощрять их и развивать: бабушка, с точки зрения своего родового скопидомства, журила Марфеньку за расточительность и старалась всячески ограничивать ее щедрость. Викентьев, жених Марфеньки, более был склонен бегать со своей невестой взапуски и слушать соловьев, чем задаваться вопросами о целях жизни и обязанностях человека. А сама Марфенька была до такой степени лишена всякой умственной самодеятельности, малейшего проявления воли, что для нее не только немыслимо было определить какую-либо самостоятельную, сознательную цель жизни без бабушкиного совета и воли, но даже там, где она хорошо знала, что действовала по бабушкиному благоусмотрению, она приходила в недоумение, робела и окончательно терялась, когда дело выходило из ряда обыкновенного, а бабушки не было под боком для того, чтобы скомандовать: шагни вот туда, повернись так. Сцена слушанья соловьев и объяснения Викентьева представляется, правда, несколько утрированной. Младенческая наивность молодых людей, не знавших, что такое с ними происходит, выходит слишком уже аркадской, словно будто объясняются в любви в райских садах Адам и Ева, никогда еще ничего не слыхавшие о любви, а между тем Гончаров заставляет Марфеньку и Викентьева читать современные романы и анализировать их в горячих спорах. Но при всем том, в сцене этой есть одна очень верная черта, совершенно в духе Марфеньки: когда Викентьев объяснился по-соловьиному Марфеньке в любви, она вдруг пришла в страшный испуг, начала плакать и обвинять своего милого в нечестности:
«– Вы нечестный, вы заставили бедную девушку высказать поневоле, чего она никому, даже богу, отцу Василию, не высказала бы… А теперь, боже мой, какой срам!»
И этот «божий младенец», по выражению Татьяны Марковны, опять залился искренними слезами раскаяния.
«– Нечестно, нечестно! – говорила она. – Я вас уже теперь не люблю. Что скажут, что подумают обо мне? Я пропала».
И далее:
«– Соловей все объяснил нам, – сказал Викентьев, – мы оба выросли и созрели сию минуту, вон там, в роще… мы уже не дети.
– Оттого и нечестно было говорить мне, что вы сказали: вы поступили как ветреник – нечестно дразнить девушку, вырывать у нее секрет…
– Не век же ему оставаться секретом, когда-нибудь и кому-нибудь высказали бы его… Так ли?
Она подумала.
– Да, сказала бы: бабушке на ушко и потом спрятала бы голову под подушку на целый день. А здесь… одни, боже мой! – досказала она, кидая взгляд ужаса на него. – Я боюсь теперь показаться в комнату: какое у меня лицо – бабушка сейчас заметит…
– Ангел! прелесть! – говорил он, нагибаясь к ее руке. – Да будет благословенна темнота, роща и соловей!
– Прочь, прочь! – повторила она, убегая опять на крыльцо. – Вы опять за дерзости! А я думала, что честнее и скромнее вас нет на свете, и бабушка думала тоже. А вы…
– Как же было честно поступить мне? Кому же сказать свой секрет?
– На другое ушко бабушке, и у нее спросить, люблю ли я вас?
– Вы ей нынче все скажите.
– Это все не то будет: я уж виновата перед ней, что слушала вас, расплакалась. Она огорчится, не простит мне никогда, а все вы!..»
Вы, может быть, подумаете, что такая сцена обнаруживает младенческую наивность, эдемскую чистоту Марфеньки. – Ничуть не бывало. Девушка может быть крайне неразвита, невинна и чиста до полного неведения всех конечных проявлений любви, – и все-таки она вполне может быть свободным человеком в высказывании своей страсти; мало того, на почве истинной безыскусственной невинности и чистоты девушка скорее может выслушать без смущения признание любимого человека и ответить ему таким же признанием, нимало даже не покраснев при этом; что тут худого и преступного, может думать она, что я люблю и меня любят. И напротив того, разные ужасы, ужимки и восклицания вроде того, что: ах, что вы сказали? ах, как это можно! ах, что вы это!.. Что подумает бабушка и пр. – все подобные наивничанья нисколько не отрицают самого развращенного воображения и даже чаще всего бывают следствием его. Я вовсе не думаю предполагать, чтобы у Марфеньки было развращенное воображение. Я хочу только сказать, что весь этот ужас при объяснении Викентьева, все эти слезы и укоры были вовсе не безыскусственным проявлением ее наивности и чистоты, а, напротив того, все это было крайне искусственно и неестественно, все это было прямо навеяно на девушку бабушкиным воспитанием.