Жук золотой

Александр Куприянов
Жук золотой

Да вы, конечно, помните первый рэп советских интернационалистов!

Когда Поликутин приходил в наш класс, все знали: сейчас начнется маленькое шоу. Иван Маркович долго, словно сомневаясь, смотрел в классный журнал и произносил:

– А к доске у нас пойдет… Вот кто у нас сейчас пойдет к доске?! А?

И класс радостно орал:

– Шурик!

Это было все равно, что спросить, куда впадает у нас Волга?

Волга у нас впадала в Каспийское море.

Радостно класс орал потому, что Иван Маркович мог мучить меня вопросами у доски по полчаса, а то и минут по сорок. Времени на других учеников не оставалось. В конце урока Иван Маркович, с характерным прищуром, говорил:

– Ну что, Шурик?! До «круглого» ты не дотягиваешь! Сегодня поставим тебе маленькую «четверочку»…

На что я отвечал:

– Иван Маркович! Лучше поставьте мне большую «троечку»!

Класс прижимал уши. От моей наглости. Дерзить самому директору школы! Сейчас начнется…

Но Иван Маркович был опытным педагогом. Он лишь укоризненно качал головой, отбрасывая с лица длинную прядь волос – у него была прическа интеллигента-разночинца. Как у молодого Горького. Волосы распадались на два крыла посередине головы.

Таким же образом он тренировал Женьку. Женя был сыном учителя пения и труда Георгия Ефимовича Розова и учился на два класса старше нас.

На самом деле, спустя многие годы, ничего, кроме благодарности, к Ивану Марковичу я не испытываю. Он научил меня готовиться к любым экзаменам так, как будто вот сейчас, сию минуту, откроется дверь и войдет… он сам, Поликутин! Строгий и требовательный.

В эпизоде с маленькой «четверочкой» для меня были оскорбительны две вещи. Во-первых, Шурик. Будущего капитана даже в пятом классе нельзя называть Шуриком. Ну разве что маме. Мое домашнее имя стало достоянием широкой дворовой и школьной общественности благодаря Ивану Марковичу. Разумеется, пацаны дразнили меня – Шурик-ханурик. И еще одним нецензурным словом, в рифму. Хотя настоящее мое прозвище было Куприк. А еще – Кубрик. Последнее мне очень нравилось. Потому что морское.

Купером меня стали называть позднее.

Во-вторых, Иван Маркович как бы давал понять, что я каким-то неведомым для окружающих образом заставляю учителей ставить себе завышенные оценки. А вот он, Иван Маркович, мои поверхностные знания разоблачает. Его-то, директора Поликутина, никому не удастся обвести вокруг пальца! Ни Шурикам, ни ханурикам, ни еба…

Иван Маркович оглядел поле битвы, не задержав взгляда на окровавленной курице, встряхнул своими прядями разночинца и сказал. Он сказал, обращаясь к Иосифу:

– Иосиф Тимофеевич! Каким-то образом его нужно ставить на место! Не все же время ему гонять на велосипеде. Вам нужно что-то делать с вашим пасынком.

Так и сказал – пасынком.

Я чуть не задохнулся!

А при чем здесь, спрашивается, я?! Я что ли душил желтых цыпляток и рвал в клочья горло несчастной курицы? Я обжирался горбушиной икрой и бесчинствовал на крыльце, уделав светлые штаны Иосифа?! Я перегрыз веревку и сбежал от гиляков?

Иосиф подошел ко мне и, погладив мою стриженную под ноль голову, сказал:

– Ты ведь совсем большой, Шурка! Ты все понимаешь…

Мама ему не возражала. Моя мама, которую я любил больше всех на свете. Даже больше Вальки-отличницы, научившей меня целоваться.

До позднего вечера я сидел у большого камня на косе, рядом с доживающей свой век «Квадратурой». Камень был теплый, я прижимался к нему спиной. И даже набегающий с реки холодный ветер не мог заставить меня вернуться домой.

Из белых и черных камешков амурской гальки я выкладывал на песке картинки. Домики, взбегающие по склону на сопку, – наша деревня. Корабль на реке – я уплываю из дома. Навсегда. А вот утес – скала Шпиль, на котором стоит девочка с косами. Валька, она машет мне с утеса рукой. И она уже никогда не дождется меня. Портфель из школы ей будет носить Хусаинка…

Девочку из камешков было выкладывать всего труднее – у кораблей и домиков четкие линии, а попробуй из камня выложить фигурку девчонки с косой!

Рядом на песке возился Цапка. Сначала он задирался, хватал меня за штаны. Тогда я последнее лето носил еще постыдные пацанячьи штанишки – с помочью через плечо и короткими брючинами, чуть ниже колен.

Цапка не понимал, почему мы не бегаем друг за другом по берегу, не идем к Шпилю, не лезем купаться в омут у скалы. Потом притих, лег у моих ног, положив голову на передние лапы. Он внимательно, одними глазами, следил за каждым моим движением.

Я думал.

К тому времени я стал часто ловить себя за новым занятием.

Я сосредоточенно думал. Какие-то люди, знакомые и незнакомые, приходили ко мне в голову. Как-то они все там размещались. Они начинали бегать, кричать, иногда – плакать. Они стреляли из винтовок, уплывали на катерах, размахивали руками и создавали в моей башке ужасный бедлам. Я даже неожиданно для окружающих вскакивал и начинал бить себя по голове. Многие думали, что я – ребенок с придурью. Так и говорили: «У Кирилловны пацан – с придурью». Кое-что и похлеще говорили. Они не знали, что именно так, единственным доступным мне способом, я пытался все происходящее в моей голове расставить по порядку и понять, чего же от меня хотят все эти люди?

В моей голове директор Иван Маркович гнался за курицей, Цапка кусал за пятки Глафиру, а мама с недоумением поднимала из пыли фуражку и кортик отца. Иосиф гладил меня по голове и приговаривал: «И правда – ты очень умный! Ты сам обо всем уже догадался. Ты должен так сделать. Ты только боишься признаться себе в этом…»

В чем – в этом? Сделать – что?!

Наконец в моей голове все сложилось.

Было похоже на то, как много лет спустя моя внучка Юля собирала пазлы. Не получается, не получается… Вдруг она находит одну, с виду не очень приметную, деталь и – сразу вся картинка проясняется!

Разница лишь только в том, что в нашем детстве пазлов не было. Мы складывали деревянные кубики с сюжетами из русских народных сказок. Сестрица Аленушка и братец Иванушка… Не пей из копытца – козленочком станешь!

Козленочком. Стану.

Значит, так.

Поликутин считал, что родители – мама и отчим – потакают моим прихотям. Захотел велосипед «Школьник» – получи! А все пацаны тем временем с начала лета устроились к леснику дяде Илье – чистить лес вдоль дороги на Николаевск. Зарабатывают деньги. Шурик же без дела носится целый день по улицам или сидит с удочками на дебаркадере Лупейкина. А теперь еще ужасный Цапка! Щенок понимает, что ему, как и хозяину, все дозволено. Поликутин и забыл, наверное, что деньги на велосипед я заработал сам, перебирая старые мешки на колхозном складе.

Наконец злобный окрик отчима: «Щенок! Весь в папашку!»

Значит, что все мы – одного поля ягодка: и я, и мой отец, и моя собака.

Это и был тот главный кубик, который позволил мне сложить разбросанные пазлы в одну картину. Они считают, что я науськал щенка на несчастную курицу. Я заставил его испачкать брюки Иосифа и сожрать икру. Потому что им кажется, что я ненавижу своего отчима… Но ведь все не так! Просто я недостаточно сильно его люблю. Потому что сильнее всех я люблю свою маму. И отца, ушедшего от нас. И уже умершего.

Теперь они хотят возмездия. Наказания за грехи. Они хотят, чтобы я куда-то дел своего Цапку. Куда?! Я понял – они хотят, чтобы я утопил собаку.

И еще я догадался: дело не столько в моем щенке. Дело во мне самом.

И теперь я знал, как мне отомстить им, всем сразу…

Вечерело. Ветер на Амуре крепчал. И он уже погнал волны, свинцовые барашки с белой пеной по гребням.

Я проверил нашу лодку – деревянную плоскодонку, лежащую кверху дном на косе. Весла, грубые и шероховатые, но с отполированными ручками для гребли, лежали под лодкой. Лодка была тяжелой, и мне никак не удавалось перевернуть ее. Звать Хусаинку я не хотел. И уже не мог.

Я стал подкладывать под борт лодки весла, укрепляя их на плоских камнях. По сантиметру мне удалось приподнять лодку на нужную высоту и перевернуть ее. Цапка с интересом наблюдал за мной. Веревкой, которая лежала в носу лодки и предназначалась для якоря, я привязал Цапку к сиденью-перекладине. Цапка мог помешать мне незаметно пробраться в дом. В дом мне надо было попасть непременно. Мне нужно было переодеться. Нельзя было сделать то, что я задумал, в коротких штанишках с лямкой-помочью через плечо и в ситцевой рубашонке в горошек.

На чердак я поднялся незамеченным. Быстро переоделся в брюки, в короткие, по колено, но ладные сапоги и брезентовую штормовку с капюшоном, почти геологическую куртку. На зависть всем пацанам мама купила мне ее в городе.

В мешок из-под соли, грубый и стоящий колом, я бросил два мотка тонкой, но прочной веревки. Нож – складной, с выкидным лезвием, уже лежал у меня в боковом кармане. Зачем-то я бросил в мешок и свинцовый кастет. Мой первый боевой кастет. Мы их отлили с Хусаинкой у Шпиля, расплавив свинец в баночке над костром и залив в форму из глины. Не знаю, зачем я прихватил с собой кастет. Наверное, для твердости духа. Для укрепления веры в то, что я задумал.

В полутемных сенцах, стараясь не брякать крышкой, я взял из сковороды и завернул в газетный лист четыре холодные колеты из свежей горбуши. Мама приготовила их на ужин, и два куска хлеба.

Никто моих приготовлений не заметил. Ни мамы, ни отчима дома не было. Сеанс кино для взрослых начинался в деревенском клубе в 8.30 вечера.

Цапка смирно лежал в лодке. Он знал, что я вернусь обязательно.

Я столкнул лодку на воду и укрепил весла в уключинах. В мешок я положил большой камень, заменяющий якорь, взвесил мешок в руке и добавил еще несколько камней. Горловину мешка затянул тонкой бечевкой. Толстая не годилась. Она могла соскользнуть с грубоватой горловины мешка.

Также быстро я приладил к шее Цапки ошейник. Он не сопротивлялся. Ошейник соединил все той же веревкой с мешком-грузом. Второй моток веревки я припас для себя.

 

Тут Цапка напрягся, испуганно посмотрел на меня и заупирался так, что сдвинул мешок с места. Тогда я добавил в мешок еще камней – по самую горловину. Потом я достал свой нож – мне подарил его на день рождения Иосиф, и наточил лезвие. Я почему-то знал точно: нож надо наточить.

Он скоро понадобится.

Мелкая дрожь уже начинала колотить меня.

В носовом бардачке лодки, где лежали топорик, котелок для ухи и пара солдатских алюминиевых кружек, я нашел заначку Иосифа – сигареты «Прима» и спички. Я закурил, чтобы унять дрожь в руках. И вдруг я понял, что первый раз курю по-взрослому. У меня не першит в горле, я не сплевываю беспрерывно между ног длинную и тягучую слюну, как делают все мальчишки, когда курят. Я затягивался коротко и сильно, пряча огонек сигареты в кулаке.

Потом я накормил Цапку.

Он съел три котлеты, четвертую лишь лизнул, а к хлебу не притронулся. По обыкновению склонив голову набок и свесив ухо, он вглядывался в мое лицо, старался поймать взгляд. Он тыкался ко мне в грудь и пытался лизнуть в лицо. Может, он просто не понимал, почему я не ем такую вкусную котлету?

Я пересилил себя и сжевал котлету с сухим хлебом, запив водой из Амура.

Тогда еще можно было пить речную воду, зачерпывая ее кружкой прямо с борта.

Уже совсем стемнело, когда я оттолкнулся от берега.

Я совсем не думал о том, что мир наполнен киномеханиками, директорами школ, Глафирами и прочими предателями. Мир наполнен несправедливостью. Для меня такое понимание мира стало ясным именно в тот вечер. Про маму я старался не думать. Не могла она быть с ними заодно…

Я греб и греб, стараясь равномерно опускать весла в набегающую вдоль борта тяжелую волну. Сначала плоскости весел цепляли длинные водоросли кувшинок, росших у берега. Затем вода зажурчала по бортам. Значит, я выгреб на течение. Здесь штормило. И я не заметил, как наступила ночь.

Лодку швыряло с гребня на гребень. Я оглянулся. Линия огоньков нашей деревни пропала. И я понял – наконец-то мы с Цапкой на фарватере.

Пес заскулил. Наверное, от страха. Он никогда не плавал в лодке по штормовому Амуру. Цапка стал тыкаться ко мне в ноги, стараясь заползти под скамейку. Спрятаться ему мешал мешок с камнями, к которому он был привязан.

Ногою я почувствовал, что Цапке передалась моя дрожь.

Я оставил весла и схватился за горловину мешка.

Это я, Господи!..

Я решил, что утоплюсь вместе со своей собакой.

Второй моток веревки я взял, чтобы привязать к тяжелому мешку с камнями еще и себя. Тянул до последнего – трусил. Не мог представить маминого лица, залитого слезами. Когда нас с Цапкой найдут у Вайдинской косы.

«Просто ухвачусь за Цапку и утонем вместе!» – решил в последний момент.

Быстро перебросить мешок с камнями через борт мешала качка.

Цапка завыл. Потом он зарычал на меня. Он рычал глухо, с перерывами. Лапами он упирался в борт лодки. Наконец мешок все-таки перевалился через борт!

Цапка уже хрипел. Голова его неестественно вывернулась.

Меня трясло так, что я никак не мог нажать кнопку ножа-выкидухи.

Наконец, мне удалось нажать кнопку. Все смешалось в голове.

Я бросился к борту и черканул лезвием по натянутой веревке.

В ту же секунду раздался глухой удар. Лодку перевернуло.

По гребням волн заплясал узкий и длинный луч прожектора.

Наша лодка попала под борт шедшей по фарватеру баржи-самоходки.

Меня накрыло волной.

Я открыл глаза и увидел столбы мелких пузырьков. Я знал, что я тону.

Совсем маленький – пяти или шести лет, я тонул в первый раз. Пришлый пьяный мужик столкнул меня неожиданно с дебаркадера. Помню, как сразу перед глазами возникли мириады пузырьков. Они поднимались вверх, пробивая толщу воды, а я вертикально уходил на дно. Плавал я тогда еле-еле – по-собачьи. Меня спас старший брат Хусаинки Мангаева – Шамиль. Скинув тельняшку, он бросился в воду. Я вцепился в его тело так, что на спине и плечах Шамиля остались следы от моих ногтей.

К пятому классу я уже плавал отлично. На спор с Хусаинкой я вразмашку огибал скалу у Шпиля по стремительному течению.

Сейчас я тонул потому, что меня захлестывало тяжелой волной.

В очередной раз выскочив, как пробка, на поверхность, я увидел Цапку. Он кружил возле.

Прожектор с баржи-самоходки удерживал нас в ярком, слепящем глаза луче. Я рванулся к собаке. Мы, уже вместе, вновь пошли ко дну. Обеими руками я прижимал к себе тело пса. Цапка отбивался от меня лапами так, что теперь уже на моем лице и руках оставались глубокие царапины.

Я отпустил Цапку. Я понял, что вместе мы утонем. Утопим друг друга.

Но Цапка не уплывал к берегу, а кружил рядом и лаял. Он спасал меня. Как «спасал» много раз, когда мы купались у Шпиля.

Я подплыл к собаке как можно ближе и попытался ухватиться за конец веревки, болтавшейся на шее щенка. Со второй или третьей попытки удалось. Веревка натянулась. Цапка заколотил лапами по воде и еще выше задрал морду. Нас сносило. Но теперь меня уже не накрывало с головой волнами.

Самоходка развернулась против течения. Она работала на заднем ходу. У рубки суетились люди. Они спускали на воду шлюпку. Распластавшись по воде, одной рукой я держался за веревку, другой подгребал, стараясь помочь Цапке.

Что же случилось раньше?

Сначала я решил исправить свою страшную ошибку и бросился с ножом, чтобы перерезать веревку и спасти Цапку? И тут мы зачерпнули штормовой воды полным бортом… А уж потом лодка, оставшаяся без весел – их вывернуло из уключин, налетела на самоходку, мы перевернулись и стали тонуть?

Или я перерезал веревку уже в воде, когда мы со щенком шли ко дну с тяжелым мешком, заполненным камнями? Кажется, даже бечевка запуталась в ногах, и мне пришлось сбрасывать сапоги…

Когда нас подняли на борт, стало ясно, что веревку я так и не перерезал.

Ее просто сдернуло с горловины мешка. На конце бельевой веревки болталась бечевка, которой я завязывал мешок. То есть камни вывалились и сами пошли ко дну.

Как же так?! Ведь я же бросился с ножом и обрезал веревку!

И я спас! Спас свою собаку!..

Не мог я тогда знать, что безалаберный и радостный щенок, как и негр, шагающий в тумане, и старый зэк, станут, непрошеными, являться в мои сны. Стоит мне устроиться на сеновале, смежить глаза, как они тут же приходят. Бородатый странник в рубище и с котомкой за плечами, похожий на сборщика податей Матфея Ливия. На спине у него мишень – абрис прицела. Как его нынче рисуют на обложках книг про ментов и бандитов. Высокий и босой негр. Во сне он приходит с саксофоном. Вислоухая рыжая собака с обрывком веревки на шее. А позади живописной троицы шествует старуха в темных очках и с толстой книжкой в руках. Моя бабка Матрена Максимовна.

И они куда-то зовут меня.

И мне хорошо и радостно шагать с ними по берегу.

И любоваться лунной дорожкой на глади Амура.

Я просыпаюсь от шелеста дождя по крыше.

Переворачиваю подушку. Наволочка – мокрая.

Может, от дождинок, задуваемых порывами ветра в маленькое оконце на чердаке?

С той страшной ночи во мне появилась способность не бояться собак. Даже – волкодавов. Она возникла во мне безо всяких тренировок и объяснений со стороны Иосифа. Я входил в вольер к лохматым кавказцам. Они терлись мордами о мои колени и ложились у ног. На меня натравливали пограничную овчарку-захватчицу. Не добежав двух метров, черно-палевая овчарка тормозила и виновато опускала морду. Тот самый английский буль-убийца улыбался именно мне, когда я на глазах потрясенного хозяина почесывал собаку-монстра за ухом.

Мой маленький немецкий шпиц по кличке Веселый Гном Яхонт за час до моего приезда садится у ворот дома и ждет меня. Сейчас, когда я пишу эти строки, он лежит у меня в ногах и предупреждает каждого, кто пытается приблизиться ко мне. Он грозно рычит, этот Веселый Гном Яхонт. Хотя финку в стоящий рядом табурет я не втыкаю.

Он верит, что я – вожак его стаи?!

Или он знает, что я его никогда не предам?

Уже не сумею.

Утром капитан судоходки – оказалось, он знавал моего отца, показал мне обрывок бельевой веревки, снятый с шеи Цапки.

– Так ты – что? Хотел его утопить?! Вот засранец! Я отцу-то расскажу – он тебя накажет!

– У меня уже нет отца, – угрюмо ответил я, – он умер. У меня отчим.

Капитан сердито посмотрел на меня и на обрывок веревки. Он пошел звонить в сельсовет, чтобы о случившемся передали моей маме. В деревне был один телефон…

Вскоре на моторке-колымаге – мотор Л-6 (шесть лошадиных сил) пришлепал в порт Иосиф. Был он трезв и молчалив.

Отчим усадил меня на корме, закутав в брезентовый плащ-дождевик. После ночного шторма ветер утих, но небо было затянуто, моросил дождь.

Иосиф и капитан отошли от причала, где пришвартовалась самоходка, о чем-то долго говорили.

Курили, пряча папиросы в кулак.

Цапку решили оставить экипажу самоходки.

Он прибежал на берег, к моторке. По своему обыкновению, уселся, склонив голову набок и свесив левое ухо. Когда он попытался залезть к нам в лодку, капитан прихватил его все за тот же веревочный ошейник. Цапка не сопротивлялся. Он нашел другого вожака.

А может, он не простил мне измену.

Моторку потряхивало на мелких волнах. Мы пробирались вдоль песчаных кос, заросших кувшинками. На фарватер с мотором «Л-6» выходить рискованно. Может захлестнуть волной.

Иосиф обнимал меня, одной рукой прижимая к себе. Другой он управлял моторкой. Я все никак не мог согреться. После купания в холодной воде у меня поднялась температура.

Иосиф, стараясь перекричать монотонный стукоток мотора, кричал мне на ухо:

– Ничего, Шурка! Вот подожди, скоро я возьму тебя с собой на охоту и научу стрелять из двустволки.

– И я буду как Тартарен из Тараскона, – отвечал я шепотом, улыбаясь.

Меня охватывал жар, тепло простуды блаженно разливалось по всему телу.

– Да, как Тартарен! – Иосиф, обрадованный, что я не молчу, еще крепче прижимал меня к себе, – а собаку мы найдем другую. Ты даже и не сомневайся.

А я и не сомневался.

По щекам Иосифа текли крупные капли.

Могло показаться, что это капли дождя.

Но я-то видел, что текут слезы.

Отец

Лупейкин на своем дебаркадере напился в зюзю, что с ним случалось редко. Мучительно икая, он сообщил мне, что на самом-то деле мой отец, капитан морского тягача, в просторечье именуемого «жуком», был такой же горький пьяница, как и киномеханик Иосиф, и как все они остальные – Лупейкины. И что умер он в море только от того, что на судне с яростным названием «Шторм» капитану не нашлось чем опохмелиться. Даже кружки браги не нашлось. А по-медицински это, конечно, называется красиво «сердечная недостаточность». И все кортики, взятые вместе с морскими фуражками, компасами и штурвалами, украденными с колхозного катера «Квадратура», есть не что иное, как плод начитавшегося гриновской фигни пацана. То есть меня. Вместо «фигни» он сказал другое слово. Сегодня совершено не цензурное, но не потерявшее своей сути.

– Его же списали к тому времени со всех судов, – злобно откровенничал Лупейкин, – за пьянство. Ему оставалось одно: таскать бревна по морю… Ну ты знаешь: водили плоты из Де-Кастринского леспромхоза в Маго. Для японцев. Сбитый летчик – вот кто был твой папашка!

Я задохнулся. И чуть не заплакал от обиды. При чем здесь сбитый летчик? Мой отец был капитаном!

Я сидел с укутанным горлом на корме дебаркадера и удил чебаков. После ночного купания с Цапкой в холодном Амуре я заболел ангиной. И она никак не проходила. А между тем уже вовсю наступило лето. И мама отпускала меня из дома только на дебаркадер. Под присмотр, как ей казалось, благонадежного Лупейкина.

– Сам ты… Жучара!

Хусаинка вытер мокрые руки о штаны и сжал кулаки. Неподалеку от дебаркадера он ставил проволочный перемет. Рыбалку на удочку Хусаинка не признавал. Впрочем, как и большинство пацанов в нашей деревне. Не говоря о мужиках. Рыбачили на сети, невода и переметы.

Хусаинка присутствовал при россказнях Лупейкина и готов был встать на защиту меня, своего кунака. Кунак – по их чеченским обычаям – больше, чем друг. Почти родственник. Кунаками мы стали, когда кололи якоря. Маленькие татуировки между большим и указательным пальцами. Хусаинка предложил мне смешать кровь, выступающую под иголкой. То есть закрепить нашу дружбу до гробовой доски. Что мы и сделали.

А Лупейкин Адольф и правда был похож на жука.

Чернявый, низкорослый и с кривоватыми ногами, он, по непонятным пока для нас причинам, вызывал жгучие симпатии молодых бабенок и девушек. Даже городских. Правда, лысый Лупейкин имел шикарные усы. Таких не было ни у одного мужика в деревне. Усы были по-чапаевски бравыми и сходство Адольфа с жуком усиливали. Иногда, словно дразня всю деревню, Лупейкин усы укорачивал и оставлял под носом лишь щеточку, что полностью оправдывало его кличку Гитлер.

 

Стоит отдельно сказать про тельняшку, которая выглядывала из-под воротничка неизменно чистой и отглаженной рубашки Лупейкина.

Адольф Лупейкин был обыкновенным матросом-сторожем на барже «Страна Советов», но выглядел по тем временам весьма элегантно. Начищенные до сияющего блеска хромовые сапоги, полувоенные брюки-галифе и умопомрачительная, потертая на локтях рукавов летная куртка. Тоже хромовая, с застежками-молниями на карманах. Неизвестно было, где он ее добыл. В летной куртке, похожий на пилота-инструктора, Лупейкин ходил зимой и летом. Иногда, при особо важных свиданиях, он надевал на шею кашне из белого шелка и облачался в светлые габардиновые брюки. Лупейкин говорил, забрасывая конец шарфика за плечо: «Европа! Класс А!»

Себя сбитым летчиком Лупейкин, разумеется, не считал. Он всегда считал себя асом. Знакомясь с женщинами и стараясь сразу же поразить их наповал, он протягивал руку и говорил:

– Дебаркэйдэр-майстер Лупейкин. Адольф!

По-моему, он слегка коверкал язык, путая немецкое и английское произношения.

Мастер дебаркадера выбирал для себя очередную жертву. Какую-нибудь племянницу председателя нашего колхоза, приехавшую на лето из города в деревню. И кружил над нею ястребком до тех пор, пока белокурая жертва не оказывалась в конуре его дебаркадера. Конуру он называл каютой. «Отбомбился!» – говорил Лупейкин, выходя из каюты и поправляя пояс галифе. И добавлял: «На стон пошла!» Пошла на стон – любимое выражение Адольфа, обозначающее ее восхищение и высшую степень его собственного достижения.

Можно было понять, что всю свою сознательную жизнь Адольф Лупейкин чувствовал себя летчиком-асом. Но служить ему пришлось палубным матросом на дебаркадере, принимая концы-канаты изредка чалящихся у нашей деревни суденышек. Так грубые реалии жизни расходятся с нашими светлыми представлениями о ней. Или – с нашими розовыми мечтами.

Похоже, именно в то лето жизнь впервые открылась для меня своей взрослой, часто не радостной, правдой. Капитан в черно-золотом мундире с аксельбантами и в белых перчатках был вовсе и не капитаном, а забулдыгой-рулевым. Обыкновенным старшиной на прокопченном суденышке-«жуке», который тянул из Де-Кастри в Маго неуклюжий плот сырых лиственниц.

И собачонка-проказница из доброго щенка превращалась в монстра, готового загрызть любую курицу до смерти…

А потом в такого же монстра превращался ты сам.

Были и другие шокирующие открытия.

Валька-отличница, желтая и пушистая, та самая, что без запинки цитировала формулу опыления пестиков, с большим интересом раскрыла твой собственный пестик. С алым бутончиком на стебельке. Все случилось в штабе, на сеновале. И ничем по-настоящему взрослым не закончилось. Хотя Лупейкин авторитетно заявлял: «Само получится!»

И мама – совсем не сельская учительница в платье василькового цвета и с томиком стихов в руках. И никакого капитана она уже давно не ждет на скалистом берегу. Она – взрослая, мало улыбающаяся тетенька, которая противно стонет и охает по ночам. Рядом с недостаточно любимым тобой папой-отчимом.

Потомком ссыльных кулаков…

А ты, между прочим, внук большевика-партизана, пионер, командир звена-пятерки, неустанно собираешь золу для удобрения колхозных полей, сдаешь макулатуру и зарабатываешь характеристику для вступления в ряды ВЛКСМ.

Я узнал правду. И я задохнулся. Вкус настоящей правды оказался горьким. Горше раствора йода, которым мама смазывала мне горло.

А безжалостный Лупейкин продолжал свой страшный рассказ про моего отца. Мне хотелось заткнуть уши. Умереть. Мне хотелось, чтобы гланды разорвали мое горло.

Мне предстояло переболеть какой-то другой тяжелейшей болезнью, не ангиной. Я не знал ее название. Переболеть, чтобы не потерять своего горизонта.

Уже тогда я знал, что горизонт – воображаемая линия, где небо сходится с землей. А лучше – с морем…

Образ отца-капитана во мне жил всегда.

Все началось с вырванного зуба, лимонада и вельветового костюма.

Мама и отчим повезли меня в город – выдернуть больной зуб. Передний. Через час я, уже щербатый, сидел в городском парке, ел докторскую колбасу с белым батоном и запивал шипучим лимонадом. Зуб, завернутый в марлечку, лежал в кармане брючат. Врачиха сказала, чтобы я взял его на память. А лимонад тогда был неслыханной шипучести и сладости и, кажется, я пил его впервые в своей жизни. Тем летом мне исполнилось семь лет, и осенью я должен был пойти в первый класс.

Мама ушла на базар. Он располагался прямо на берегу Амура, напротив парка, где продавали мороженое и лимонад. Мороженое мне не купили. Ограничились лимонадом. Счастья не должно быть много. Достаточно было того, что зуб-гнилушка больше не болел, зеленоватый напиток казался мне божественным, а вареную колбасу мы вообще ели по большим праздникам. Чаще все-таки мы ели рыбу с картошкой.

Над крышей рынка кружили чайки. Лодки с рыбой приставали прямо к пирсу базара. Амурский лиман и Татарский пролив были рядом.

По деревянной лестнице, ведущей в парк с берега, поднималась группа моряков. Я сразу понял, что они моряки. У них были синие кители, черные брюки-клеши и фуражки с золотистой «капустой» – якорек, окруженный дубовыми листьями. И шел среди них один, в кителе белом. Я почему-то сразу понял, что идет мой отец. Он шел прямо ко мне.

– А где мама? – спросил он меня.

– Она пошла на бажар – лук продавать, – прошамкал я.

И добавил:

– А мне жуб вырвали.

И протянул отцу тряпочку, в которой был завернут вырванный зуб.

Отец понимающе хмыкнул и подхватил меня на руки. Кажется, он даже подкинул меня в небо и ловко поймал. Ощущение полного счастья, не сравнимого в жизни дальнейшей ни с чем – не только с лимонадом, но и другими прекрасными напитками, охватило все мое существо.

– Знакомьтесь, товарищи моряки! – сказал отец, обращаясь к своим матросам. – Мой сын – Александр.

И каждый пожал мне руку.

Наверное, все-таки это были не матросы, а комсостав корабля-гидрографа, на котором еще ходил тогда капитаном мой отец. Матросы – они в бескозырках и бушлатах. А пришедшие были в кителях. Их ботинки и козырьки фуражек сияли на солнце. Но я тогда думал, что если мой отец – капитан, то все остальные – его матросы.

Немедленно был послан гонец на рынок, чтобы предупредить маму. Мы с отцом направлялись обедать в ресторан «Амур». В то время «Амур» единственный ресторан в Николаевске. Все моряки, приходящие из рейса, считали своим долгом отметиться в ресторане. Сейчас в том доме обыкновенный хлебный магазин. Когда я приезжаю в Николаевск, считаю своим долгом постоять у бывшего ресторана «Амур».

Вареная колбаса – жалкое ничтожество по сравнению с котлетой «Пожарской» и борщом по-флотски, которые немедленно принесла в тарелках и поставила передо мной на стол официантка с кружевной наколкой в волосах. К борщу подали маленькие пирожки, которые сами таяли во рту, и сметану. Поразительно было то, что сметану официантка принесла в кувшинчике из фаянса.

Вместо лимонада отец заказал голубичный морс. В нем плавали кусочки льда и фиолетовая ягода. Оказывается, так тоже было положено. Морс был налит в глубокую чашку с крышкой – почти тазик, только не железный, а тоже фаянсовый. По стаканам официантка разливала его поварешкой. Почти крюшон. Много лет спустя я пил такой в Париже, на плац Пигаль.

Сами флотоводцы предпочитали коньяк, пахучую жидкость золотистого цвета. Армянский коньяк «Три звездочки». Я принюхивался к нему с подозрением. Мне всегда казалось, что коньяк пахнет клопами.

– Какие планы на будущее, сын? – спросил отец после обеда, вытирая губы небрежно скомканной белоснежной салфеткой.

Ловко зацепленная за стоячий воротник его кителя, холстяная салфетка надежно укрывала грудь отца от красно-оранжевых, фактически огненных капелек борща. Мне, как я ни старался, так и не удалось зацепить салфетку за воротничок моей рубашонки. Несколько жирных пятен предательски расплывались на пузе. Я понимал, что вид у меня нехороший. Белый китель отца оставался чистым.

Зато я не чавкал и старался не хлебать борщ громко, с деревенским хлюпаньем. Хотя он и был горячим. Не чавкать за столом меня учила бабка Матрена. И крошки хлеба я старательно сметал со стола в ладонь и отправлял в рот. Мне казалось, что моряки по достоинству оценили мое тактичное поведение за столом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru