bannerbannerbanner
Далеко от неба

Александр Косенков
Далеко от неба

Полная версия

– Другой – это как?

– Ну, все здесь такие, а он другой. Поэтому непонятно – зачем он здесь. Нет, сейчас понятно зачем. А зачем раньше – непонятно.

– А сейчас зачем?

– Он вам сам расскажет. Хотя, может, и не расскажет. Пока своими руками их не уничтожит. Или я, говорит, или они. Такая вот цель. Вы, конечно, осуждать будете.

– Буду.

Продолжая разговор, они вышли из церкви. Олег запер входную дверь.

– А я не знаю. Если каждому щеку подставлять, они только рады будут. Беспредел начнется.

– Кто «они»?

– Карма у здешнего народа просто катастрофическая. Поколение за поколением все хуже и хуже. Поэтому вырождение. Я давно уже пришел к выводу – единственный выход в самосовершенствовании. Вы не согласны?

Олег забежал вперед и заглянул в глаза отцу Андрею.

– Сколько вам лет, Олег?

– Двадцать семь. А что?

– Вспомнил, какая у меня в голове в эти годы каша была…

На выходе со двора им встретился спешивший куда-то старик Шабалин. Он остановился и угрюмо посмотрел им вслед. Почувствовав взгляд, отец Андрей оглянулся. Шабалин отвел глаза и, опираясь на тяжелую палку, заспешил дальше.

– Кто это? – спросил отец Андрей.

– Это? Это бывший хозяин здешних мест и всей окрестной тайги. А может, еще и не бывший. Разные тут разговоры ходят, наслушаетесь еще…

* * *

Мать трех сыновей Боковиковых – Виталия, Василия и погибшего Ивана – невысокая седая женщина с тяжеловатым лицом чалдонки и настороженным ускользающим взглядом, сидела в ногах Машиной постели и растирала пальцами и ладонями какую-то сухую траву, ссыпая труху в большую глиняную миску, стоявшую у неё на коленях. Маша – худенькая девушка с красивым нежным лицом и испуганными неподвижными глазами – сидела на кровати, прижавшись в стене и поджав ноги.

– И отец у моего Михаила Касьяновича такой же был. Заработок получит – и за водкой. Видишь, идет с бутылью – тогда такие трехлитровые бутылки были – все, загулял Касьян, лучше не подходи. Будет пить, пока всю не кончит. Пьет и на лошадях катается. Лошадей не распрягал даже. Один пьет, сроду никого не позовет. Помаленьку пьет. Целый месяц пить может. А тетя Поля – свекровка моя – одна пластается. Слова никогда никому поперек не скажет. Работала с темна до темна. В таком широком фартуке все ходила, хлеб серпом жать нанималась. По сорок соток жала на чужих людей. Ей хлеба надают, сколько унесет, она его в фартук сложит и несет домой. Детей у них четырнадцать было – кормить-то надо. Э-э, девка, да ты опять сомлела. Неинтересно тебе про жизнь про нашу. Конешное дело – это когда было-то. А как ни крути, все оттудова пошло… Может, песню спеть?

Маша чуть заметно склонила голову.

– Я тебе её уже сколь разов пела. Видать, на сердце легла. Иван её тоже уважал. Спой, говорит, мама, отцову любимую. Васька – тот сам пел, а Иван – чтобы я…

Негромким приятным голосом запела:

– Сине море без прилива, моряк плавал по волнам…

Окна в комнате завешены тяжелыми шторами – свет едва пробивается. На столе – отключенный компьютер, стопки книг экономического вуза, большой букет свежих полевых цветов. На стене – фотография весело смеющейся Маши. Другой стол весь заставлен яркими детскими игрушками – видно, что к ним давно не прикасалась ничья рука. Резким контрастом ко всему – современный пятизарядный карабин, пристроенный у дверей под большими оленьими рогами.

Пение оборвали стук в ворота и хриплый яростный лай заметавшегося во дворе Кармака. Аграфена Иннокентьевна торопливо отставила миску с травой, подошла к окну и осторожно выглянула. В двухэтажном особняке Аркадия Зарубина комната Маши была наверху, и сверху можно было разглядеть стучавших. Это были Олег и отец Андрей. С противоположной стороны улицы уже выглядывали из-за заборов и приоткрывшихся калиток соседи…

– Господи, дождались, – перекрестилась Аграфена Иннокентьевна и, тяжело ступая по крутой лестнице, стала спускаться вниз.

Как только она скрылась за дверью, Маша метнулась к карабину, умело передернула затвор, заскочила с карабином на постель и, направив ствол на дверь, стала ждать.

Аграфена Иннокентьевна оттащила Кармака от ворот, зацепила цепь за крюк у сарая и отодвинула тяжелый засов калитки. Олег и отец Андрей еще не успели зайти во двор, как у ворот резко затормозил запыленный уазик, и из него торопливо выпрыгнул Роман Зарубин. Он хлопнул Олега по плечу, крепко и внимательно пожал руку отцу Андрею.

– Простите великодушно, батюшка. Спешил вас перехватить – говорят, в церковь пошел. Я туда – никого. Так, конечно, долгожданных гостей не встречают, еще раз прощения прошу. Заходите, заходите…

Все вошли во двор. Захлопнувшаяся калитка и высокий забор отрезали их от любопытных взглядов.

– Проходите в дом, – пригласил хозяин. – Олег, показывай дорогу.

Олег и отец Андрей поднялись на крыльцо, вошли в дом. Зарубин придержал Аграфену Иннокентьевну.

– Как она?

– Роман, ты б её сейчас не ворошил. Я в погреб спустилась картошки набрать, а она спугнулась чего-то. До сих пор не в себе.

– Срок подошел, Иннокентьевна, начинать надо. Не вовремя батюшка приехал, ну да что теперь.

– Ты же срок на осень считал. Случилось чего?

– Еще не случилось, но может. Очень даже может. А ты давай сейчас к себе беги. Беги, беги. Василий вернулся.

Аграфена Иннокентьевна охнула, приложила руку ко рту, как-то жалко, неверяще посмотрела на Зарубина: – Правда, что ль?

– Правда, правда, своими глазами видел.

Аграфена Иннокентьевна с неожиданной легкостью сорвалась с места…

* * *

Она торопливо шла по узкому деревянному тротуару, иногда даже пробегала несколько шагов и чувствовала, что чуть ли не каждый, кто попадался навстречу, останавливался и смотрел ей вслед. Взгляды были любопытные, неприязненные, иногда злые, иногда сочувственные. Но Аграфене Иннокентьевне почему-то они все казались испуганными, и она, с неожиданным для себя ожесточением, шептала: – Теперь посмотрим, как оно все обернется… Теперь все разберем…

– Слышь, Аграфена, – окликнул её от магазина старик Шабалин. – Поди-ка сюда!

– Чего надо? – так и вздернулась она вся, с ненавистью глядя на тонкие синюшные губы бывшего властителя этих мест.

– Твой интерес, потом, смотри, не пожалей.

Аграфена Иннокентьевна нехотя сделала несколько шагов к кучке мужиков, как всегда, окружавших высокую худую фигуру хозяина.

– Пенсию который месяц не везут. Чем Василия встречать будешь? Какая радость на пустое брюхо и сухую глотку? Так?

– Моя забота, – огрызнулась Аграфена Иннокентьевна.

– Понятное дело, твоя. Только мы не по нынешним, а по прежним нашим законам проживать должны. Как тогда провозглашали? – Человек человеку кто?

– Друг и товарищ, – услужливо подхватил Шевчук.

– Во. Правильные лозунги были. Мне, старику, деньги девать особо некуда. Сама знаешь – живу тихо, незаметно. – Он протянул Аграфене Иннокентьевне деньги. – Держи. Разбогатеешь – вернешь, не сможешь – поминать не буду. Держи, держи!

Аграфена Иннокентьевна руки навстречу не протянула, шага вперед не сделала. Рискнула глянуть в мертвые глаза Шабалина.

– Чего это ты раздобрел? То в упор не видишь, то последнее отдаешь.

– Интерес имею, – не смутился тот. – Кто раз одолжится, глядишь, во второй раз заглянет. А мне, старику, добрый гость в радость. Я ведь тебя не в первый раз выручаю. Не забыла еще?

– На том свете помнить буду.

– На том – ни к чему, а на этом – в самый раз.

– Боишься, что ль, чего?

– Чего нам с тобой бояться? Не сегодня-завтра из списков вычеркнут.

– С каких таких списков?

– Жильцов. Которые последние денечки на этом свете доживают.

– Не нужны нам твои деньги.

– Тебе не нужны, а Василию, пока оглядится да поймет, что к чему, еще как понадобятся. Не ждала, что срока не досидит? Или знала?

Иннокентьевна догадалась, что это и был тот вопрос, который вывел Шабалина ей навстречу, и еще больше насторожилась.

Их разговор привлек всеобщее внимание. Подходили, вытягивали шеи, прислушивались.

– А что, тетя Феня, может, сбежал Васька? У него не заржавеет, – выкрутился откуда-то сбоку Степка Добрецов.

– Какой он тебе Васька! – оборвала Аграфена Иннокентьевна. – Забыл уже, как я тебе занозы из задницы вытаскивала?

– Это по какому случаю такое происшествие? – без интереса спросил Шабалин и сделал Степке знак, чтобы уходил, не нарывался. Степка сплюнул и, ни слова не говоря, пошел прочь, замахнувшись на ухмылявшегося парня. Тот шарахнулся в сторону и чуть не упал, оступившись с деревянного тротуара.

– За нашими девками в бане подглядывал. А Вася его застал. Ну и посадил голым задом в шипишник. Если бы не я, еще неизвестно, какой мужик из него получился.

– А он до сих пор девками особо не интересуется, – сунулся было кто-то из подошедших мужиков, но, осаженный тяжелым взглядом Шабалина, спрятался за чью-то спину.

– Ты вот что, Аграфена, – по-прежнему спокойно, но уже с вполне уловимой угрозой не то в голосе, не то в выражении глаз тихо сказал Шабалин. – Насчет денег, как желаешь – понадобятся, в любой момент выдам. А Василию скажи, пусть забежит. Для его же пользы разговор будет. Передай – Шабалин все и про всех знает. А то наломает дров, потом не поправишь. Передашь?

Последние слова отдавали явной угрозой.

– Чего не передать, – тихо согласилась Иннокентьевна. И, словно спохватившись, громко добавила: – Только у него своя голова имеется. Чего ему меня аль тебя слушать? Сам говоришь – не жильцы уже.

Шабалин долгим злым взглядом посмотрел ей вслед, подозвал Шевчука, с опозданием притащившего ему новость о возвращении Василия, вцепился корявой сильной пятерней ему в плечо, так, что Шевчук испуганно поморщился, и приказал:

– Беги к Чикину. Скажи, чтобы наготове был в случае чего.

– В каком случае, Илья Семенович? – попытался уточнить Шевчук.

 

Шабалин посмотрел ему в глаза и тихо сказал: – Много будешь знать, сдохнешь в два счета. Понял? И к Игорьку на всякий случай наведайся. Пускай ко мне вечером заглянет.

* * *

Резкими рывками одну за другой Василий оторвал и отбросил в сторону доски, которыми была заколочена дверь их старой избы. Потом тронул большой замок, поднял валявшуюся у крыльца железяку, подсунул под пробойник, надавил – железяка легко согнулась. Василий зло откинул её в сторону, обвел глазами заброшенный, заросший травой двор, сел на крыльцо и, прислонившись спиной к закрытой двери, закрыл глаза…

Словно во сне, он увидел, как бесшумно открывается перед ним дверь, как, двумя шагами преодолев темное пространство сеней с косым солнечным лучом поперек, падающим из маленького пыльного оконца, он открывает другую дверь и видит в залитой солнцем комнате за праздничным столом всю семью: пьяно и весело рассказывающего что-то громадного отца, повернувшуюся на скрип двери маленькую улыбающуюся мать в светлой мешковатой блузе, худого, по-мальчишески нескладного Ивана, исподлобья глядящего на отца, горбатенькую Поленьку на руках у нахмурившейся тетки Тамары; а чуть подальше, у выбеленного солнцем окна, стоял Виталий. Его фигура казалась темным силуэтом на ослепительном фоне. Но вот он шагнул навстречу, солнечный свет лизнул его широкие материнские скулы и блеклые отцовские глаза, широкий рот растянулся невеселой улыбкой, и Василий отчетливо услышал, как, вырвавшись из общего неразборчивого шума, его хрипловатый голос достиг открывшейся двери, у которой он так и застыл, не переступив порога, – не то в нынешнем своем виде, не то одиннадцатилетним подростком только что вернувшимся с реки и еще переполненным ощущением недавней свободы.

– А мне батя ружье купил…

Похваляясь, Виталий вскинул ружье к плечу и прицелился прямо ему в лицо. За столом все разом стихли, медленно одна за другой погасали улыбки, зазвенел разбитый стакан. Все повернулись и смотрели на старшого, на Виталия, который старательно целился в него. Так и сидели все неподвижно, словно навеки застыли на старой выцветшей фотографии. И только Иван вырвался из этой общей неподвижности – медленно-медленно он поднимался, раскрыв в беззвучном крике рот и протягивая тонкую мальчишескую руку навстречу так и не прозвучавшему выстрелу…

Василий слепо нащупал рукой замок и что было сил рванул его. Замок вылетел вместе с пробойником. Василий толкнул болезненно взвизгнувшую дверь, пересек темные сени, открыл вторую печально застонавшую дверь и вошел в избу.

Здесь было почти темно, пыльно, пусто; краски вещей были неразличимы; пахло сухими травами, пучки которых висели на протянутых через горницу веревках и сейчас с тихим, почти неуловимым шорохом закачались от сквозняка, роняя невесомые лепестки, листочки, пыль. Розоватый луч вечернего солнца, чудом протиснувшись сквозь щели ставни, тускло оконтурил розоватой пылью большую стопу посуды, стоявшей на столе, и отдельно, у края, большую отцовскую чашку с отбитым краем.

Снова натужно застонала, словно от боли, входная дверь. Василий оглянулся. На пороге стояла мать.

* * *

– Пока живите у меня – места хватит. Можете здесь, можете с Олегом в летнике, там тоже не тесно. Оглядитесь, с людьми познакомитесь. Дом для вас мы к зиме сгоношим – не проблема. Можно по моему проекту, можно по вашему. Место сами выберете. Не желаете ждать – приобретем что-нибудь готовое. Сейчас многие рады отсюда в двадцать четыре часа без оглядки.

– От себя не убежишь, – неожиданно сказал Олег, отодвигая от себя стакан с вином.

Они сидели втроем в большой уютной гостиной. Наспех, по-мужски накрытый стол с грубоватой обильной едой, почти нетронутая бутылка вина.

– Не знаю, что ты имеешь в виду, но от себя бегать вообще не следует, – сказал Зарубин, не отводя глаз от опустившего голову отца Андрея. – Обстоятельства надо подчинять себе, а не убегать от них. Вы согласны, отец Андрей?

Андрей отозвался не сразу.

– Должен ответить, что обстоятельства зависят не столько от нас, сколько от воли Господа. Но очень важно, что от нас тоже. У человека всегда есть выбор. Только от него зависит, что он выберет, куда пойдет.

– Имеете в виду – к злу или к добру?

– Иногда думаем, что к добру, а получается – ко злу.

– А как не ошибиться? Как? – вдруг вздернулся Олег и даже встал со стула. – Я Богородицу, как Мать мира, Вселенной, с космической энергетикой хотел. Чтобы сразу ощущали, как войдут, как глаза поднимут. А вы говорите – неправильно.

– Это не я говорю. Она у тебя сверху вниз взирает, из космической дали, отрешенно. А у нее самое главное и великое – доброта. Безмерная доброта. И прощение. Она рядом должна быть, в глаза смотреть. Только тогда спасение разглядишь.

– Считаете прощение высшей добродетелью? – нахмурился Зарубин.

– Так заповедано.

– А вы, лично вы, могли бы простить того, кто на вашу мать руку поднял, дочку изнасиловал, вас жизни лишить собирается. Могли бы?

Повисло тяжелое молчание.

– Не знаю, – выдавил наконец из себя отец Андрей. – Наверное, не смогу. Но пытаться буду. Не простить, нет. Помочь.

– Помочь? Чем?

– Осуждением.

– Они человеческого суда не боятся, а на Божий суд им вовсе наплевать.

– Откуда нам знать…

– Да тут и знать нечего.

– Откуда нам знать, что мое осуждение или ваша месть не есть тот самый Божий суд?

Зарубин осекся. С интересом посмотрел на отца Андрея. Разлил по стаканам вино, не приглашая остальных, залпом опустошил свой стакан и лишь потом сказал:

– А вы, оказывается, не так просты, отец Андрей. Я уж было испугался – не приживетесь вы на здешней таежной неудоби. Тут без стержня первым ветерком в осадок сдует. Не привык еще наш народ к доброте, не привык. И в церковь они еще нескоро пойдут. Да и пойдут ли?

– Зачем же вы её тогда построили? Наняли бы на эти деньги других бандитов, чтобы они расправились с вашими обидчиками.

– Знаете про обидчиков? Не скрою – была такая мысль. Только я не для них строил, для себя… Для старух, для детишек, для вас. А с обидчиками я сам, своими руками. Чтобы осечки не вышло.

Разговор в гостиной, спрятавшись наверху за приоткрытой дверью, слушала Маша.

* * *

Прижимая к груди стеклянную банку с парным молоком, Аграфена Иннокентьевна пробиралась через огород к баньке, над трубой которой чуть курился теплый угасающий дымок, а небольшое оконце тускло светилось в сумерках позднего летнего вечера. Неожиданно из соседнего огорода её окликнул Бондарь. Делать ему на огороде в это позднее время было нечего, и Аграфена Иннокентьевна догадалась, что поджидал он её специально.

– Слышь, соседка, – со своей обычной нагловатой фамильярностью позвал он. – Я ваше положение в настоящий момент, конечно, понимаю. На немедленном сроке не настаиваю, но через недельку – будьте добры. Потребую освободить для личных целей. Племяшу семейную жизнь устраивать требуется. Так что поимей в виду и своего меньшого в известность поставь. Пускай шибко надолго не располагается.

– Ты об чем? – замерла Иннокентьевна.

– Тебя что, Виталька не проинформировал? – притворно удивился Бондарь. – Купил я вашу гнилушку.

– Когда? – еле выдохнула Иннокентьевна.

– Разговор, сама знаешь, давно был. Сегодня рассчитались.

У Аграфены Иннокентьевны враз ослабли ноги.

– Он что сделал-то? – тихо сказала она. – Он что у меня-то ничего не спросил? Василий тоже свою долю имеет. Ему где жить-то теперь?

– Ты, баба Груня, радуйся, что купили. Кому по нонешнему времени такая развалюха нужна? Сейчас вон какие хоромы ставят. Если бы не племяш, я бы за неё и штуки не дал. Одна выгода, что рядом. Смахнем её к хренам в два счета. Ваське тут все равно не жить. Хорошо, ежели сам уедет, пока добрые люди не помогли. Так и передай.

Иннокентьевна выпрямилась и сверкнула на Бондаря таким обжигающе-злым взглядом, что тот невольно попятился.

– Сам и передай, я его кликну сейчас.

– Успеется, – сказал Бондарь, отходя в глубь огорода.

– Что, в штаны наложил? И думать забудь! Я своего согласия не дам. А деньги тебе Виталька сегодня возвернет.

– А я не возьму! – отозвался Бондарь, уже едва видный в сумерках. – Назад такие дела не поворачивают.

– Повернешь. Ещё как повернешь! – закричала Иннокентьевна. – Не говори только, что сам покупать надумал. Знаю, какой змей тебе нашептал. А то ты для племяша копейку выделишь! Тебе хоть одна холера поверит, нет?

Прижимая одной рукой к груди банку с молоком, а другой вытирая слезы, Иннокентьевна добралась до баньки, поставила на порог предбанника молоко, сняла с плеча и повесила на гвоздь полотенце – прислушалась. В баньке было тихо, только догорающие в каменке угли потрескивали, да чуть слышно капала вода.

– Вась, а Вась… – позвала она и, не дождавшись ответа, сказала: – Я тут тебе молочка парного принесла… Полотенце еще одно – голову оботрешь. Долго-то не сиди, а то сердце зайдется…

Василий, согнувшись, сидел на полке, весь в крупных каплях пота. Он не отозвался на голос матери ни малейшим движением и, только услышав, что она уходит, еще ниже опустил голову.

* * *

Ему отчетливо вспомнилась небольшая неуютная комнатка Красного уголка зоны, где заседала комиссия. Трое офицеров сидели за столом, один на стуле у двери. На столе – груды папок – личные дела заключенных. На стене над головой майора распластал крылья тяжелый чугунный орел. Майор, сидя, зачитывал Указ о награждении:

– За проявленное в ряде оперативных боевых столкновений с противником личное мужество, находчивость, умение качественно ориентироваться в сложной боевой обстановке, выразившиеся в полном уничтожении группы боевиков на территории Усть-Мартановского района, наградить старшего сержанта Боковикова Василия Михайловича высшей наградой России – орденом Герой России.

В связи с Указом об амнистии участников боевых действий вы, Василий Михайлович, освобождаетесь от дальнейшего отбывания наказания. Награда вам будет вручена в военкомате по месту жительства. В решении об освобождении было также учтено заявление пострадавшего и свидетелей, что взаимные враждебные действия с вашей и их стороны были спровоцированы действиями неизвестного, выразившимися в приписываемом вам поджоге зимовья и потоплении двух моторных лодок типа «Кама» и «Обь»…

* * *

Василий вышел в предбанник, не вытираясь, натянул штаны и сел на порог. Рядом стояла банка с молоком.

Уже погасла за огородами река, на фоне потухающего неба расплывчато горбились заречные сопки. Высоко над головой колко проклюнулась первая звезда. В домах светились окна, во дворах то и дело взлаивали собаки, неподалеку сонно промычала корова, на поскотине в еще не остывшей траве вовсю стрекотали кузнечики.

Подсвеченного светом, падавшим из полуоткрытой двери остывающей баньки, его хорошо было видно издалека.

Неожиданно Василий улыбнулся. Качнул головой, словно пытался стереть эту неуместную улыбку, и – снова улыбнулся.

Звук выстрела был негромким, Василий его почти не услышал. Банка с молоком разлетелась вдребезги, и молоко залило босые ступни Василия. Броском он исчез из освещенного проема двери, присев за куст, стал вглядываться в сторону двора Бондаря – стрелять могли только оттуда. Потом, пригибаясь, несколькими стремительными прыжками пересек огород, перемахнул заплот, на ходу выдернув из него подпиравший кол, и застыл, прислушиваясь. Показалось – неподалеку скрипнула дверь. Он метнулся в ту сторону и оказался перед глухой стеной бани Бондаря. Прислонившись к ней, он немного переждал и осторожно выглянул – никого. Дверь в баню плотно закрыта, но внутри слышно какое-то движение. По-кошачьи неслышно и гибко он скользнул вдоль стены, стал сбоку от двери и, выждав секунду, рванул её, согнувшись, нырнул во влажную духоту, прижался к боковой стене, выпрямился и замер…

Любаша – жена Бондаря – только что ополоснувшая в тазу длинные густые волосы, выпрямилась и удивленно уставилась на него. Вода стекала с её волос на плечи, на крупную грудь, блестела на животе, бедрах, сверкающими каплями стекала по ногам. На несколько секунд она застыла в растерянности – то ли закричать, то ли метнуться в угол. Но, узнав Василия и успокоившись его неподвижностью и слишком явным замешательством, она, не сводя с него глаз, нащупала за спиной на полке ковшик и, улыбаясь, протянула непрошеному гостю: – Стоишь, как пень. Подкинь. Париться, так париться.

Василий машинально взял ковшик, посмотрел в глаза Любаше. Его судорожно сжавшиеся пальцы смяли ковшик, как бумажный.

– А вы не ждали нас, а мы приперлися, – раздался тенорок Бондаря, и он возник на пороге с полотенцем, веником и тазом.

Василий отшвырнул смятый ковшик и, отодвинув плечом окаменевшего от неожиданности Бондаря, вышел. За спиной он услышал звонкий смех Любаши, оборванный тяжелым ударом и грохотом свалившихся на пол тазов. Потом они закричали друг на друга, щедро сдабривая руганью оправдания и обвинения. Что-то снова загрохотало, разбилось. Пронзительно завизжала Любаша.

 

Василий стоял посреди огорода, не зная – то ли вернуться и вмешаться, то ли плюнуть на все. Потом посмотрел в сторону своего двора. Отсюда отчетливо был виден яркий квадрат двери баньки, порог, на котором он сидел несколько минут назад. Прямая недавнего выстрела уходила в темноту за забором Бондаря.

* * *

Тельминов сидел за накрытым столом и громко рассказывал:

– Требуется тебе, говорит, полное обследование, экспертизу произвести, чтобы никаких сомнений не оставалось. Полагается на это дело дней пять, не меньше. И поверх очков зыркает. В точности, как росомаха.

– У росомахи отколь очки-то взялись? – подала голос возившаяся у плиты Аграфена Иннокентьевна.

– Видишь, тетя Груня, и ты на этот мой тест клюнула.

– Тесто какое-то приплел! – хмуро огрызнулась Иннокентьевна, то и дело поглядывавшая на дверь – ждала Василия.

– Да не тесто, а тест! Проверка такая. Они там сейчас в основном по тестам соображают, как у тебя мозги с окружающей действительностью сопрягаются. Тут смотри, какое дело: вот ты мне сразу вопрос – откуда у росомахи очки? А я имею в виду, что она, паразитка, умная, глядит вроде как исподлобья. И профессор этот такой же. Поместим тебя, говорит, в палату и будем проверять. Дело серьезное, промашки быть не должно. И задает мне вопрос – сколько было вождей пролетариата? Хрен, думаю, не подловишь. – Вождей, говорю, было несколько. Но лично я уважаю только одного – Кампанеллу. Гляжу, дядя обалдел маленько. По-новой – зырк-зырк на меня. – При чем тут, больной Тельминов, Кампанелла? Отвечаю: пока проверка не закончена, я еще не больной. А Кампанеллу уважаю за то, что Город Солнца придумал, великую мечту угнетенного человечества. Он, значит, снова поверх очков на меня глядит, лысиной вертит. У меня даже недоверие появилось – может, не того профессора подсунули? И тогда он врезает мне по этим самым… Сама понимаешь. У меня аж дыхалку прихватило.

– Говорят, они молоточками все стукают. Неужто прям по ним?

– Я, тетя Груня, в переносном смысле обозначил. В том смысле, что он очередной вопрос красиво поставил. Вроде как шах и мат. И правду сказать неудобно, и соврать боязно – догадается, спрашивать больше не будет. А мне, сама понимаешь, без справки в родные края лучше не заявляться.

– Что за вопрос-то? – безразлично спросила Аграфена Иннокентьевна. Михаила она слушала вполуха, снимала со сковороды блин за блином и то и дело оглядывалась на дверь и на звуки за приоткрытым окном.

В избе было прибрано. Травы она убрала, на окна повесила занавески, на стол скатерть накинула, постель застелила, вымытый пол укрыла половиками…

– Вопросик – я тебе дам! – заорал Михаил и в восхищении ударил кулаком по столу. – Мне такой никто в жизни не задавал. Потому что внешностью абсолютно не соответствую. А он, гад, догадался! Догадался и врезал. Стихи, говорит, пишешь?! Сечешь, тетя Груня? Мне, Мишке Тельминову, такой несоответствующий вопрос!

– Послал бы ты его! – в сердцах на безостановочную болтовню Михаила посоветовала Аграфена Иннокентьевна.

– Не имел такого морального права. Мужик, можно сказать, гениально ухватил самую суть моего существования. Подумал я, тетя Груня, подумал и – признался.

– Как это?

– Пишу, говорю.

– А он чего? – уже заинтересованно спросила Аграфена Иннокентьевна и еще раз глянула на дверь.

– Иди, говорит, в восьмую палату. Там у нас два писателя и один народный артист находятся. Ты, говорит, вполне с ними общий язык найдешь.

– Взаправду, что ль, пишешь?

– Пишу!

– А на кой?

– Поэтам такие вопросы не задают. Они пишут, потому что не могут не писать. Это мне там писатель сказал. Исключительно умный мужик.

– Заснул он, что ль? – в сердцах сказала Аграфена Иннокентьевна, посмотрев на ходики. – Блины стынут.

– Знаешь, что он мне объяснил? Если то, что написано, к людям не выпускать, может внутри колоссальный взрыв произойти почти ядерной мощности. Начинает тогда человек на частицы распадаться, не имеющие между собой никакой связи. И эта атомная пыль не дает правильно оценивать окружающую действительность. Ему там, видать, долго еще кантоваться. Боятся, что он такую книгу напишет, после которой придется переоценивать всю прежнюю литературу.

Я, тетя Груня, один стих про Василия написал. Раньше бы у себя зажал, в загашник, а теперь, если хочешь, могу… Не возражаешь? Значит так…

 
Мальчишкой он любил собак и птиц,
И никогда не плакал он от боли,
 И кто б его по жизни ни неволил,
 Всегда он вырывался из границ.
 

Поняла, какие границы? Кто-то там решает, а ты должен существовать. Туда или туда. А я, к примеру, туда не желаю. И он не желает. Положили мы на их границы. Поняла?

 
Жизнь приготовила такие передряги —
Хоть волком вой, хоть в омут головой.
Другой ушел бы в воры иль бродяги,
 А он тянулся и во сне домой.
 Тут все понятно.
 Во тьме кромешной снилися распадки,
 Реки таежной гулкий перекат.
 Там солнце рыжее с сосной играло в прятки
 И освещало выводок опят.
 Мне в этой восьмой палате тоже снилось…
 Седой глухарь ронял перо тугое,
 Закат кровавый крался по гольцам.
 Еще приснилось зимовье в Верховье
 И старенькая тозовка отца.
 

Остальное пока еще не придумал.

Он мне чего писал-то? – тихо сказала Аграфена Иннокентьевна. – Мама, только дом не продавайте. Вернусь, весь переберу по бревнышку. Ворота новые поставлю, забор сменим, огород насадим. Невесту найду. Заживем с тобой, как люди.

– Все правильно. Чего плакать-то?

Но Аграфена Иннокентьевна не плакала. Она с удивлением смотрела мимо Михаила на неслышно раскрывшуюся дверь. Михаил оглянулся – в дверях стоял Виталий.

– Виталию Михайловичу пламенный пионерский привет! Один ноль в мою пользу. Быть, говорю, того не может, чтобы родной братан не объявился по случаю досрочного возвращения. Хотя у некоторых тут были сомнения. Просто сведения до тебя не сразу дошли. Теперь дошли, и ты дошел. Извиняюсь, пришел.

– Кончай выступать! – хмуро буркнул Виталий и спросил у матери: – Где он?

– Ты чего уделал-то? – вместо ответа спросила мать, и её глаза заблестели слезами. – Если свои так-то будут делать, чего про чужих говорить? Где ему притулиться теперь, а?

Виталий молча прошел к столу и выложил большую пачку денег.

– Своих еще столько же приложил, – сказал он, глядя в сторону. – На первое обустройство в любом месте хватит. Еще останется. Здесь ему все равно не жить. Если не хочет, чтобы как с Иваном. Я, например, не хочу.

– Пожалел? – спросил появившийся в дверях Василий.

Виталий резко обернулся.

Василий спокойно прошел к столу, скинул с шеи на спинку стула мокрое полотенце и попросил: – Налей, мать, чайку. Молоко я того… Руки мокрые, не удержал…

– Так, может, это… – дернулся было Михаил, протянув руку к бутылке. Но тут же отдернул. – После баньки… За возвращение.

– Возвращаются, когда есть куда. А тут сходу деньги на обратную дорогу. Немало вроде?

– Не хватит, добавлю, – стараясь казаться спокойным, сказал Виталий.

– Чего стоишь? – не отводил от него глаз Василий. – Садись, старшой, поговорим маленько. Сколько мы с тобой не видались?

– Не считал, – сказал Виталий и сел. – Нормальный вариант предлагаю. Здесь тебя все равно достанут.

– С какого х…ра меня доставать будут? – делано удивился Василий. – Дом вот поправлю, бабенку какую-нибудь найдем, охотиться буду. Ни я никому, ни мне никто. Все чин чинарем. Правильно, мать?

– Лучше хлеб с водою, чем пирог с бедою, – тихо и непонятно к чему сказала Аграфена Иннокентьевна.

– А то у него получится «чин чинарем»! Такое тут нам всем наклепает, рады убежать, да поздно будет, – зло сказал Виталий.

– За себя или за меня труса давишь? – насмешливо спросил Василий.

Михаил, молча переводивший глаза с одного на другого, не выдержал: – Если насчет избу починить, я подмогну – делов-то. Она еще ничего. Крыша разве только…

– Крыша точно, крышу менять надо, – задумчиво сказал Василий и залпом выпил налитый матерью стакан чаю.

Не выдержав нависшего молчания, Виталий сорвался: – Насчет Ивана, поумней нас с тобой разбирались. Нет ничего! И причины никакой. Ваню самый последний гад уважал. Какая-то ошибка произошла.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru