– Хочу я вас спросить, Лександра Иваныч, зачем это ты патронов набиваешь? Неужто за охотой пойдете? – спросил меня лесник Михаила, у которого в лесной сторожке я прожил целую зиму и весь великий пост.
– Конечно. Если вечер будет тихий и теплый, нынче же ночью и пойду.
– За глухарем?
– За глухарем.
– Буде? – с недоверием заметил Михаила.
– Почему? Нельзя, что ли?
– А то? – решительно возразил лесник. – Малому ребенку известно, что нельзя. Какой день-то завтра?
Мы с Михайлой очень тесно сжились и подружились за эту зиму. Я ему говорил: «вы», а он мне: то «вы», то «ты», судя по тому, как складывалась речь. На охоте он бывает иногда нетерпелив и суров со мною, но в доме и на привалах занимал подчиненное положение. Мы вместе с ним выслеживали медвежьи берлоги, по следам, а если медведь рано залег, то по тем царапинам на деревьях, которые зверь делает, как отметки, отправляясь на зимнюю спячку. Мы били зайцев, стреляли тетеревов с подъезда, нагона и из шалашиков на чучела, обкладывались английским шпагатом с цветными тряпочками на пространстве двух-трех десятин. Зимою, в студеные кроваво-красные вечера, Михаила иногда по моей просьбе подвывал волков. Встанет где-нибудь на краю лесной прогалины, приставит ладони рупором ко рту, подымет вверх голову. И вдруг зальется тягучим, плачущим волчьим воем – сначала высоко-высоко, а потом все ниже, все плачевнее, кончит густым, скорбным, умоляющим басом, помолчит секунды с две и еще унылее добавит: