…И с меня, когда я взял, да умер,
живо маску посмертную сняли
расторопные члены семьи.
И не знаю, кто их надоумил,
только с гипса вчистую стесали
азиатские скулы мои.
Владимир Высоцкий.
– Слышишь, Маринка, дети мои
ненависть матери отображают,
как Зазеркалья чумного пути…
Кажется, будто бы всё понимают,
кажется, нет возражений у них.
Часто бывает: семья не сложилась,
но перед ними мой страх не утих
лишь за тебя…
Вот такая немилость!
Взвилось моё состоянье души —
дети родные… отца ненавидят…
Бога прошу, как отшельник в тиши,
счастья им дать…
Пусть их жизнь не обидит!
Я ли тебя не любил, не страдал
в наших разлуках – Совдепии скерцо.
Значит, мальчишкам я что-то не дал,
если у них только злоба на сердце.
– Полно, Володенька, дети мои
верят:
тебя не любить невозможно!
– Дети твои, что в лесу соловьи.
С песней любви им легко и несложно.
Ну а мои – безразличье совка —
самая страшная в жизни потеря.
Видит Никитка во мне дурака,
ты ж для него – наподобие зверя.
– Зверя Французской земли? О-ля-ля!
Кто же он сам?
– Нет, Марина, не надо!
Может, ему не хватило рубля
или другой пионерской награды.
Что я для мальчика сделать не смог?
Вряд ли он встретит свою Лорелею.
Только, надеюсь, простит его Бог,
я же, убогий, уже не успею…
Неужели жизнь проходит,
неужели гаснет свет
в этом смачном переходе
боли, сумраков и бед?
Неужели спозаранку
разлилась по небесам
кровь убитых и подранков?..
А кого – не знаю сам.
Но навряд ли эту смуту
враг затеял с леганца.
Выстрел – каждую минуту,
и расправа до конца.
Не судите люди строго
русских злых писарчуков.
Мы же ходим все под Богом
лишь без рамок, без оков.
Ни к чему влезать на танки,
но поэт – всегда поэт!
И наутро спозаранку
льётся кровь на Божий свет.
Одичалые люди.
Дни Гражданской войны —
ежедневные будни
обнищавшей страны.
Межсемейные розни,
восемнадцатый год.
Из-за дьявольской козни
веселится народ.
В тополиной пороше
под берёзовый всхлип
милый мальчик Алёша
за Россию погиб.
Кто-то ляжет на плаху,
кто-то пьёт без конца,
разрывая рубаху,
убивает отца.
Арфы порваны струны,
в храме кру́жится взвесь.
Миром правят коммуны,
да плебейская спесь.
Эта тяжкая ноша
под берёзовый всхлип,
а царевич Алёша
за Россию погиб.
Рожали в муках нам века
скрижали Нового Завета.
От слёз дрожали облака.
Рука Творца творила это.
Но где-то выстрелы?!
Расстрел!
Шестую Заповедь убили.
Подумай, сколько мёртвых тел —
за жизнь —
мы Богу возвратили?
Убийство вызвало экстаз —
в экстазе верещали суки:
– Пусть кровь Его лежит на нас,
на детках наших и на внуках!
Но каждый день, но каждый час
моленье к Господу:
– О, Боже! За что же Ты покинул нас?!
Вернись, проступки подытожим
и разберёмся:
Кто творил?
Кто наделил нас вольнодумством?
Дрожат скрижали, нету сил
сражаться с дьявольским безумством.
Ах, человек, твои долги
давно прошли в Пасхальном звоне.
Но просишь Бога:
– Помоги!..
а поклоняешься Мамоне.
Простите мне, что я живой
за наши драки, склоки, смуты,
за поклоненье злобе, мути.
Простите мне, что я живой!
Простите мне, что я не смог
спасти Россию от позора,
от деградации и мора.
Простите мне, что я не смог!
Простите мне, не доглядел,
что Кремль ворами переполнен,
что о победах смутно помню.
Простите мне, не доглядел!
Простите мне, я виноват
за казнь царя и за разруху,
и мне земля не станет пухом.
Простите мне, я виноват!
Простите мне, что я живой
за поклонение Мамоне
в последнем хрипе, крике, стоне.
Простите мне, что я живой…
Моей бабушке —
Екатерине Холиной,
поэту Серебряного века
Перестук колёс, перестук
или звон в ушах, или звон?
Мир давно пронзил тяжкий звук,
тяжкий звук пронзил или стон?
Но беда моя – не беда,
если рядом ты в снег и в дождь.
И в голодный год лебеда
уж не вызовет страх и дрожь.
Уж не вызовет смачный дым
недокуренных сигарет.
Я же был всегда молодым
и умру, поверь, в цвете лет.
Мир опять пронзил тяжкий звук,
и стрела летит вслед за мной.
Перестук колёс, перестук.
Или вой по мне, волчий вой…
Закипел над Москвой фиолетовый день,
разбудил полноцветие улиц,
колыхнулась моя придорожная тень,
и вороны под небо взметнулись.
Мы проснулись с тобой в фиолетовом дне.
Что ж ты, милая, смотришь печально?
На Руси не отыщешь спасенья в вине,
и судьба не бывает случайна.
Тайны нет без Творца и творения нет
без Божественной искорки Свыше.
только вижу в глазах твоих пламя комет,
пролетающих в полночь над крышей.
Только вновь осторожная поступь берёз
прокатилась Измайловским парком.
Мы любили друг друга взахлёб и всерьёз,
а теперь мы не свечи – огарки.
Обожжённые вскользь фиолетовым днём
под весёлые звуки свирели,
мы с тобой мотыльками неслись над огнём,
но пока от любви не сгорели.
Но пока ещё слышен метронома звук
и стремление к небу и звёздам.
Наш полёт превращается в замкнутый круг,
и я снова дарю тебе розы.
Обрывки грязных словоблудий,
как птицы реют надо мной.
И ноты солнечных прелюдий
пронзает тяжкий волчий вой.
Ищу покой, но вместе с потом
исходит злоба из меня.
Я стал советским идиотом,
и всё прошу:
– Огня! Огня!
На грани небыли и были
я распластался в небесах
в клубах слепой вселенской пыли,
но вижу свет на полюсах
не мной погубленной планеты,
не мной распятого Христа.
Я знаю, есть спасенье где-то,
лишь душит душу немота.
Мне Бытие терзает разум
никчёмным смыслом суеты.
Успеть бы лишь сказать ту фразу,
что ожидаешь только ты
на мелком нашем островочке
среди словесных грязных струй.
И не хочу я пулей – точку…
Хочу как точку – поцелуй!
Сегодня госпожа Нае… бабулина
нам объявила бум очередной.
и в память космонавта Хабибулина
летать финансы будут над страной.
Всему виной Хохляндия и Сирия,
а с ними злополучный дядя Сэм.
Мечтаю съесть хотя б кусочек сыру я,
но есть эмбарго без каких-то схем.
А эта госпожа Наю… баулина
лукаво мстит масонскому кремлю.
И не пьяна, и, вроде, не обкурена,
а чушь несёт!.. но я всему внемлю!
Вчерась пошёл в обменку: там за долларом
стоит народ с усмешкой на губах,
мол, кровь сдают за зелень даже доноры,
а нам пора подумать о гробах.
Ведь в кризисное время на российские
не купишь ничего, к тому же – гроб!
А кремлядь так доходчиво витийствует
и всё за толерастность… что б ей… что б…
Ну, ничего, мы вылезем из кризиса
с америко-масонской госпожой.
И наш Айфончик-Дима так напыжился
и шарит у неё под паранджой.
Но строго госпожа Наи… биулина
вдруг погрозила пальчиком ему.
Встаёт страна – расхристана, обуглена,
бредут банкиры
весело
в тюрьму.
Лекарственной болью октябрь полыхает,
октябрьской болью заполнился ум.
И как ни крути, видно, так уж бывает,
что запах лекарства исходит из дум.
Из дум головы. Не из дум Горсовета,
ведь всем думакам на Москву наплевать.
И боль не проходит. Но, может, с рассветом
я снова смогу над страною летать.
Надсадную боль разметав, словно листья,
я крылья расправлю и снова взлечу,
увижу, как звёзды в пространстве зависли,
и в небе меня не достать палачу.
Но где-то там город, мой ласковый город,
давно захиревший от дум думаков.
Он, в общем-то, стар, но по-прежнему молод.
Мы вместе с Москвой не выносим оков.
Оков словоблудья и думского гнёта,
пора бы столице встряхнуться и жить!
Москва никогда не забудет полёта.
Летать – значит всех и прощать, и любить.
Ну что ж, опять расставленные точки,
и солнца луч в сознанье точно смерч!
Я видел Зазеркалие воочью,
но это не была простая смерть.
Пустого и простого в этом мире
никак не отыскать. Ты мне поверь.
А точка – продолжение в пунктире
утрат, страданий, вздохов и потерь.
Невероятно!
В параллельном царстве
совсем не так, как представляют здесь.
Там нет судов, и есть не те мытарства,
и воздух, словно пламенная взвесь.
И нет мучений душ на сковородках,
а есть свирепый вихорь изнутри.
Я там изведал несколько коротких
уколов совести…
И сколько не ори,
и сколько не кричи, там нет спасенья
и места под счастливым бытиём.
А есть воспоминание мгновенья
про запах тела, что смердит гнильём.
Быть может я – гнилой и непохожий
на всю ту боль, которую другим
принёс при жизни – не простой прохожий,
а грешный и нахальный пилигрим.
Быть может, я сказать во искупленье
про царство Зазеркалья должен вам?!
На это мне отпущены мгновенья.
А сколько? Сколько…
я не знаю сам.
Я ребёнок военной России,
утонувшей в нескладных боях.
Снегом белым меня заносило,
как в окопе, в обыденных днях.
Снегом белым меня заносило,
и тревожила смерть у виска,
и чумная судейская сила
против шерсти трепала слегка.
Наблюдал я, как нелюди-люди
нашу Родину распродают,
как голодным подносят на блюде
просвинцованный снежный уют.
Мне хотелось завыть и вцепиться
в сало толстых улыбчивых рож
и поганою кровью напиться
продавцов или взять их на нож.
Что же, нечисть опять ополчилась?
Но как встарь на житейском пути,
Русь моя, если ты помолилась,
проходимцев крестом освяти.
…И кто-то камень положил
Ему в протянутую руку.
М. Ю. Лермонтов
Покровский отблеск октября,
разлив кленового заката
и мысль о том, что прожил зря
всю эту жизнь, уже чревата.
Уже чревата бытиём
под звук унылой депрессухи.
И солнца луч пронзил копьём
в лесу клубящиеся слухи
о том, что будет и чему
уже совсем не приключиться.
И весь октябрь опять в дыму,
как искалеченная птица.
Я долго думал и гадал,
кружил в лесу, подобно звуку,
и вдруг последний лист упал
в мою протянутую руку.
Мы не стали скромнее и проще
под давлением смут и преград,
лишь по смуглой берёзовой роще
ветер вздыбил чумной листопад.
Лишь нахмурилось небо в зените
и ослабился скрипки смычок.
Полно, люди!
Прошу вас, взгляните
с перекрестья путей и дорог
на раздольное наше безволье,
на всеобщую злобу в аду!..
Где ж тот кот, что гулял в Лукоморье
по злащёной цепи на дубу?
Было много цепей и кандалов
на Руси, да не те всё, не те.
Но под вонью господ и вандалов
вновь Россия ползёт в пустоте.
Нам уже не хватает ни прыти,
ни ума для тактических драк.
Вы простите, прошу вас, простите,
но маньячит немеркнущий мрак,
но свистит порожняк лихолетья
в лилипутинской патоке лжи.
Сколько ж нужно России столетий,
чтоб воскресли и жили Кижи?
Чтобы Русь моя вновь возродилась
и оставил её Черномор,
я надеюсь, что Божия милость
снова вычертит в небе узор.
А в столице, в некрополе истин,
будто истина – мать-перемать!
И последний берёзовый листик
по бульварам пустился гулять.
Я рисую в подветренный полдень
голубую бездонную высь.
Ничего из плохого не вспомнить,
значит, нечего.
И пронеслись
где-то кони опять над обрывом,
прозвучала минорная боль.
Слишком тяжко, но очень красиво
превращаться в убийственный ноль
для стремлений, надежд и мечтаний
одураченных жизнью людей.
Подчеркнёт невозможность скитаний
по России простой вьюговей,
где я снова – подветренный нищий —
начертал угольком на снегу
Тетраскеле,
и время отыщет
тех, кто пел на лету, на бегу.
Не могу оставаться в сторонке
от прекрасных страниц бытия.
Над Москвою набатный и звонкий
голос мой:
эта Русь – это я!
Не был я супротив ни вандалов,
ни хапуг.
Так чего же орать?
И столица совсем истончала,
слышу только про мать-перемать!..
Этот выбор на мне, на поганом,
под московский гремучий утиль.
Снова шторм?!
Нет, не надо, куда нам!
Лучше мёртвый безветренный штиль.
Снова шагаю по льду босиком,
маску срывая с лица.
Снова пою ни о чём, ни о ком
песню свою без конца.
Вижу: маньячат души миражи
в тихий предутренний час.
Ближних любить ты пока не спеши,
лучше бы с дальних начать.
И, согревая в ладонях цветок,
знаю, меня не поймут
те, кто старается влиться в поток
денежных склоков и смут.
Те, кто взорвал многоцветия мост
в царство нездешней мечты,
и среди ярких заоблачных звёзд
видят лишь клок темноты.
Полно мне петь ни о чём, ни о ком
и словоблудьем плевать.
Люди всегда ненавидят тайком
тех, кто умеет летать.
Сергею Есенину,
Владимиру Высоцкому,
Игорю Талькову
Белый свет расплескался в тумане —
неприметен, как слёзы из глаз.
Нас, увы, он уже не обманет,
просто эта игра не для нас.
В час молений, страданий, разлуки
были мы от любви далеки,
и сплетались безвременья звуки
под ворчливым журчаньем реки.
Далеки наши небыли-были,
далеки наши всплески надежд.
Не любя, мы уже отлюбили,
лишь осталась гламурность одежд.
И осталось стремленье гармоний
всё загнать в многолетний обман.
Нам Есенин сыграл на гармони
про рязанский любовный туман
и про тонкие кудри осины,
что дрожат на московских ветрах.
Жаль, что мы у него не спросили:
как там жизнь в Зазеркальных мирах?
Может быть, там поэтов не любят,
и любовь – как туманный мираж?
Может, страсть в Зазеркалье погубит
и Пьеро потеряет плюмаж?
Только свет, только белые пятна
по туманному шёлку плывут.
Эй, поэт! Возвращайся обратно!
Может, здесь нас когда-то поймут.
Не пропетый песнями,
не рассказан сказками,
городами-весями
вдрызг уже потаскан я.
Тени подзаборные
мне грозят из небыли.
Мысли беспризорные:
жил ли? или не жил я?
В темноте, как облики,
городские улицы.
Лунный луч из облака
тянет к горлу щупальца.
Ах, не пой, соловушка,
мне про небыль русскую.
Слёзы – словно кровушка,
да тропинка узкая.
Да осталась музыка,
та, неподгитарная.
Труден путь наш узенький,
но поётся ария,
но романсы слышатся.
Ветер плачет весело,
пролетев над крышами
городами-весями.
Смутный голос во мне возник,
как прямая черта пунктира:
– Где кончается твой язык,
возникает граница мира!
Но я русич! Ужель во мне
языко́вый барьер и пена?
За Россию сгореть в огне,
в землю вбитым быть по колено?
Я же русич! Ужель во мне
только злоба, стремленье к битве,
словно страннику на коне
не нужна о любви молитва?
Снова голос, как будто рык,
раздающийся из надира:
– Где кончается твой язык,
возникает граница мира!
Значит, всё же наоборот!
Глас сомненья с меня снимает:
ведь любовь только там живёт,
где тебя всегда понимают!
Опять проходит день неспешный
в клочках линялой синевы.
Быть бунтарём смешно, конечно,
средь равнодушия Москвы.
Обречены на небыль с былью
и на молчание икон,
шагают люди в грязи, в пыли
под колокольный перезвон.
Зачем живём – никто не знает,
но тут и там из века в век
с овечек шкурки обдирает
чужой какой-то человек.
Калек так много и так мало
сообразительных умов.
И вся планета жить устала,
смотрясь в зеркальное трюмо.
Но в Зазеркалье – те же рожи
и равнодушия трезвон!
О, Боже! Мы живём и что же?..
Но где-то слёзы вдруг с икон,
но где-то бабушка украдкой
перекрестит мента вослед.
А наших добрых дел остатки
прольют такой же добрый свет.
И погибает равнодушье,
и уползает темнота,
и кто-то вновь тревожит душу
уже распятого Христа.
Опустевшая деревня,
вдрызг разрушенные хаты,
измождённые деревья —
было всё живым когда-то.
И тропинка вдоль оврага
зарастает лопухами.
Смята времени бумага,
как страничка со стихами.
И не слышно криков боли, —
в этом мире так бывает.
Русь, попавшая в неволю,
умирая – умирает.
Вот опять под облаками,
пролетая будто птица,
я внизу увидел камни
вдрызг отстроенной столицы.