Банников поставил чайник на стол и весело улыбнулся, запыхавшийся и довольный тем, что не даром сходил. Сахар в бумажке он тоже вынул и сказал, подвигая его разводящему:
– Не больно горяч только кипяток-от. И то насилу достал. У буфетчика выпросил, он уже запираться хотел.
– А ну тебя с кипятком! – морщась, процедил сквозь зубы разводящий. – Тут из-за тебя такая неприятность была.
– А што? – спросил, недоумевая, Банников, переводя глаза с ефрейтора на унтера. – Кака неприятность?
– Кака, кака? – закричал Цапля, багровея и брызжа слюной. – Разиня вятская, черт бы тебя там дольше носил!
Он был взволнован недавним приходом офицера, и теперь, при виде спокойных, ясных глаз Банникова, испытывал непреодолимую потребность выместить на нем взбудораженное состояние своей души. Цапля был «отделенным» Банникова, начальством, и поэтому считал себя вправе кричать и браниться.
Недоумение в лице Банникова еще больше раздражало его. Он сплюнул в сторону и продолжал громким, злым голосом:
– Цаца эдакая! Смотрите, мол, на меня, какой я красивый!
– Чего же вы ругаетесь, господин отделенный? – тихо сказал Банников. – Я же ведь ничего…
– А чего ты два часа слонялся? Из-за тебя вон разводящий засыпался.
– На пять суток, – уныло сказал унтер, перелистывая устав. – Караульный тут был, тебя спрашивал, а как ты отлучился, так вот я и засыпался.
– Я не виноват, – вполголоса ответил Банников.
Он чувствовал себя глубоко обиженным, но поборол волнение и, сев с краю нар, принялся переобувать сапоги, натиравшие ногу портянками. Разводящий продолжал сидеть над уставом, шевеля губами и изредка подымая глаза к потолку. Лампа чадила, узкая струйка копоти вилась вверх, расплываясь в воздухе. В красноватом мигающем свете фигуры солдат и самые лица их казались деревянными, грубо раскрашенными манекенами. В бревенчатых стенах шуршали тараканы, изредка срываясь и падая; в углу, у кирпичной облупленной печи, блестели металлические части винтовок. Цапля, в глубине души чрезвычайно довольный несчастьем разводящего, стоял, заложив руки в карманы. Губы его, сложенные сердечком, насвистывали песню: «Крутится, вертится шар голубой…» Затем он поймал на стене таракана и оборвал ему усы. Таракан вырывался, но Цапля понес его к лампе, бросил в стекло и долго, ухмыляясь, смотрел, как коробится и трепещет от боли поджаренное насекомое. Повода придраться к Банникову пока больше не было. Цапля скучал. Его беспокойный, дурашливый характер требовал суеты, кипения, брани. Он стал ловить другого таракана, но разводящий поднял голову и сказал:
– Руки поганишь, а потом будешь за сахар хвататься. Брось! Давай чай пить. Пить – так пить…
– А где кружки? – спросил Цапля, хотя знал, что они стоят на полке в углу; но ему хотелось, чтобы их принес Банников. Банников не шевелился, и острая неприязнь к молодому солдату снова шевельнулась в груди ефрейтора.
– Там, на полке, – сказал разводящий, отрываясь от устава и закрывая книгу.
Цапля помялся немного, потом достал две кружки, плеснул в них воды из чайника и вылил на пол. Затем налил себе и унтеру, взял кусочек сахару, бережно откусил и потянул из кружки бурую теплую жидкость. Чай показался ему слишком холодным, и Цапля крикнул:
– Ты что же, Машка, с погреба кипятку-то принес?
– Да, Банников, холодноват! – сказал и унтер, трогая чайник.
– Да не было, взводный, горячего-то! – ответил Банников. – Чуть было еще сахару не забыл купить.
Цапля принял эти слова на свой счет и вспыхнул. Ему показалось, что Банников хочет укорить его в том, что он, Цапля, пьет его чай и сахар, а все же недоволен и ругается. Он стукнул кружкой о стол и закричал:
– Сахару купил! Думаешь, сахар купил, так тебя, тетерю, завсегда по башке будут гладить? Ты чего коришь сахаром-то своим? Лапоть паршивый, а? Хошь, я тебе завтра пуд сахару в зубы воткну? Что я, сахару твоего не видал, что ли?
Банников надел второй сапог и удивленно, оторопев, смотрел несколько секунд на расходившегося ефрейтора. Прошло еще мгновение, и на розовом, безусом лице его скользнула улыбка. Что было в ней, это знал только он сам, но Цапле в мягко улыбнувшемся рте солдата почудилось снисходительное сожаление и уверенность в своей правоте. Этого он не мог снести. Глаза его сузились, круглые, мясистые щеки запрыгали, как в лихорадке. Цапля поставил кружку на стол и вплотную подскочил к Банникову.
Неожиданно для самого себя он занес руку наотмашь и больно ударил Банникова по лицу концами пальцев. Сначала, в момент замаха, намерения ударить у него не было. Но когда побледневшее лицо Банникова с испугом в глазах метнулось в сторону, уклоняясь от удара, у Цапли вспыхнула острая жестокость к розовой, упругой щеке, и он конвульсивно дернул по ней пальцами.
– Эй, Цапля, не драться! – строго прикрикнул унтер. – В казарме – дело твое, а при мне не смей!
– Вот, смотри на него! – сказал Цапля глухим голосом, дрожа от волнения. – Цаца! Пальцем его тронуть не смей? Ишь, сволочь!
Банников встал и провел по щеке дрожащими пальцами. Лицо его попеременно вспыхивало красными и белыми пятнами. Он хотел говорить, но неведомое чувство сжимало ему горло. Наконец на темных глазах его заблестели слезы, и он сказал:
– За что вы меня бьете-то, отделенный? А? За что?..
Тоска и жалость к себе слышались в его голосе. Цапля притворился пьющим чай. Ему было уже совестно за вспышку, но не хотелось показать этого.
– За что вы меня ударили, отделенный? – тихо и настойчиво повторил Банников. – За что? Я же ничего.
– Чего мелешь? – сердито отозвался Цапля. – Кто тебя бил? Никто тебя не бил. Поговори еще!
Наступило неловкое молчание. Злая тяжесть обиды глухо ворочалась в Банникове. За что? Он купил для них за свои деньги чаю и сахару. Ему вдруг страстно захотелось уйти, уйти из опостылевшей караулки куда-нибудь в лес, лечь на траву и забыться.