Банников служил первый год и часто со страхом думал, что службы осталось еще три долгих, тяжелых года. Первые недели и даже месяцы службы нравились ему новизной обстановки, строгим, деловитым темпом. Потом, когда не осталось ничего нового и интересного, а старое сделалось заезженным, скучным и обязательным, его стала тяготить строгость дисциплины и общество чужих, раздраженных и тяготящихся людей, согнанных в глухой уездный город со всех концов страны. Банников был грамотный, добродушный крестьянин, застенчивый и мягкий. Лицо его даже на службе сохранило какую-то женскую округлость и свежесть розовых щек, пушистых бровей и ресниц, что было причиной постоянных, скорее бессмысленных, чем обидных шуток и прозвищ, вроде «Машки», «Крали», «Анютки». С первых же дней службы, приглядевшись к отношениям людей, окружавших его, он понял, что молодому и неопытному солдату легче всего служить, угождая начальству. Он так и делал, но его никто не любил и не чувствовал к нему ни малейшей симпатии. Покорность и угодливость – козыри в жизненной игре. Но в покорности и угодливости Банникова слишком чувствовались и вынужденность и сознательная умеренность этих качеств. Когда он подавал сапоги или винтовку, вычищенные им, своему взводному или по первому слову бежал в лавочку, тратя свои деньги, у него всегда был вид и выражение лица, говорящие, что это он делает без всякой приятности, но и без злобы, потому что так нужно, потому что он в зависимости и знает, как сделать, чтобы жилось легче. Это чувствовалось, и хотя к Банникову не придирались так, как к другим, но всегда при удобном случае давали ему понять, что всякая провинность будет взыскана с него так же, как и с других. Но Банников был всегда молчалив, внимателен, исполнителен и сосредоточен.
Он купил в трактире чаю, сахару на две копейки, кипятку, вышел на улицу и почти бегом, придерживая на ходу чайник, направился через площадь в сторону порохового склада. Ветер свистел ему в уши и стегал лицо резкими вздохами. На ходу Банников заметил, что кипяток не горячий, а только теплый, и это обстоятельство было ему неприятно. «Еще ругаться будут за мои же деньги, – думал он, зажмуривая глаза от ветра и наклоняя голову. – Разводящий-то еще ничего, а вот Цапля проклятая начнет глупость свою выказывать». – Эта служба – ой, ой, ой! – вслух вздохнул он, обращаясь к невидимому слушателю. – Только бы отслужить как-нибудь, уж черт бы ее взял!
Когда перед ним в темноте скорее почувствовались, чем обрисовались черные силуэты погребов, а за ними мелькнуло освещенное окно караулки, Банникова остановил хриплый, простуженный голос Алехина. Часовой крикнул:
– Эй, кто идет?
– Свои, Банников.
– А смена скоро, не знаешь?
– Надо быть, скоро, – подумав, ответил Банников. – Надо быть, эдак, с четверть часа, што ли, еще тебе стоять.
В ответ послышалось легкое насвистывание гопака. Банников хотел уйти, как вдруг Алехин сказал:
– Караульный офицер был.
– Ну? Был? А что?
– Да ничего. Кабы не заметил, что ты был ушодчи.
– Ну-у! – с сомнением протянул Банников. Однако смутная тревога охватила его и задержала дыхание. Он подошел к караульному помещению и отворил дверь.
Когда Банников ушел, Цапля свернул папироску, лег на грязные, лоснящиеся доски нар, поднял ноги вверх и стал болтать ими в воздухе, постукивая каблуком о каблук. Он был в дурном настроении оттого, что его, ефрейтора, выпущенного из учебной команды, послали в караул часовым, как какого-то Банникова. Правда, это случилось из-за нехватки солдат, но все-таки мысль о том, что он должен, как простой рядовой, сменять Банникова или Алехина, которые чистят ему сапоги и винтовку, выводила его из душевного равновесия. С разводящим они одногодки, однако тот уже младший унтер, имеет две нашивки и получает три рубля жалованья, а он, Цапля, все еще ефрейтор. Непонятно и унизительно. От скуки ему захотелось подразнить разводящего, и он сказал, пуская табачный дым колечками к потолку:
– Петрович! А, Петрович!
– Ну, – отозвался унтер, закрывая устав. И так как Цапля молчал, придумывая, что сказать, добавил: – Я, брат, вот уже двадцать три года Петрович!
– А не зря ли мы Машку послали? – как бы рассуждая сам с собой, продолжал Цапля. – Зря, право, зря!
– А почему зря? – спросил разводящий, вынул карманное зеркальце и, боком поглядывая в него, раздавил прыщ около носа. – Почему, ты говоришь, зря?
– Как бы караульный офицер не пришел. Застанет на грех, да облает, а еще, того гляди, в карцер запрячет.
– Придет – скажу, что ушел часовой, мол, по своей надобности, – и вся недолга.
– Ой, придет, чует моя печенка, – продолжал Цапля. – Этот Циммерман имеет обнакновение спозаранку. Мне из его четвертой роты сказывали.
– И врешь же ты все, Цапля! – с досадой сказал разводящий. – Экий у человека брешливый язык!
– А вот с места не сойти! А ты маленький, что ли, не понимаешь, караулы-то они вон на каком расстоянии. Конечно, зачнет ходить пораньше.
– Да будя тебе брехать, – сказал разводящий, отрезая новый ломоть хлеба. – Спи, околей до чаю.
– А вот он идет! – вскричал Цапля, глядя в окно и нарочно приподнимаясь, чтобы разводящий поверил ему. На самом же деле он никого не видел, да и глубокий мрак, висевший за окном, не позволял ничего видеть.
В это время за дверью караульного помещения раздались медленно приближающиеся шаги. Разводящий подумал, что идет Банников, но что Цапля принимает шаги солдата за приближение офицера. Поэтому он решил сам напугать Цаплю, встал из-за стола и запер дверь на крючок.
– Не пущу его, – сказал он, держа руку у крючка, – твоего Циммермана. Нехай тем же поворотом гарцует обратно.
Кто-то дернул дверь, крючок брякнул и замер. Но Цапля уже действительно не на шутку испугался и вскочил с нар.