– Так это уже просто врассыпную по лесам? – заметил Филипп Данилович.
– Люди всегда будут жить стадами, – ответил докторально наш чудак.
– Евгений Николаевич, – прибавил я, – а ведь как люди-то надуют философию истории и учение о совершенствовании, когда они вылечатся от хронической болезни historia morbus[12] и начнут жить мирными стадами?
– Да, да, – с восторгом подхватил он, – Кондорсето с своей книжкой, ха! ха!
И Евгений Николаевич, раскрасневшийся в лице, с жилами, налившимися кровью на лбу, вдруг сморщился, сделал серьезный вид и упорно замолчал.
– Вы там что ни толкуйте, Филипп Данилович, а в истории вашего больного есть какие-нибудь странные события, – сказал я раз доктору, гуляя с ним по мраморной террасе у моря.
– Ну да как не быть чего-нибудь, кто же до тридцати пяти лет доживал без каких-нибудь неприятностей.
– Какие же, однако, были у него неприятности? – Я важного ничего не знаю. Вы сами видите, какой организм, нервы почти наруже, всякая всячина его раздражает, крови нет, от природы слаб, пищеварение скверное, матери было за сорок лет, когда он родился, да еще по смерти отца, форсепсом полуживого достали. А тут петербургский климат, богатство, английская болезнь, глупое холенье довоспитали. С родными он никогда особенно близок не бывал; оно и не мудрено, он давно уже занимается болезнию земного шара и излечением рода человеческого от истории, а те думают, как бы побольше денег слупить с крестьян. Разумеется, хозяйство шло у него через пень-колоду; сестра жила на его счет и теперь на его счет всю семью содержит, да это его и не заботит, благо конца нет деньгам. Сначала, говорят, он жил покойно, занимался науками, не выходил почти никогда из своей половины, пристрастился к музыке, читал всякую всячину, только на службу никак не хотел. Потом, говорили, какая-то девчонка обманула его и обобрала. Он все становился пасмурнее, тяжелее для окружающих, ипохондрия развивалась, они его и спровадили.
– Какая же это девчонка его обманула?
– У вас так уж в голове и вертятся Вертер и Шарлотта, письма, пистолеты – мечтатели и вы страшные; успокойтесь, история эта очень проста, Шарлотта была, сестрина горничная. Он презастенчивый и отроду не подходил близко к женщине, не знаю уж, как там их бог свел, только, говорят, он, ее любил, воображал, что чудо открыл, кантатрису[13], а она как-то, сговорившись с любовником, обокрала его – вот вам и весь роман. Я видел ее перед отъездом, так, неважная, а впрочем, недурна, если бы мы дольше остались в Петербурге, я, так и быть, приволокнулся бы за ней.
Больше я не мог ничего добиться от моего патолога, мне было досадно, что он так, играя, скользит по жизни, досадно, а может, и завидно…
Стройная, высокая генуэзка в черном платье и покрытая белым, длинным, прикрепленным к косе вуалем, шмыгнула мимо нас, незаметно улыбнулась, прищурила глаза и быстро прошла.
– Ah, die bellezza, che bellezza![14] – закричал лекарь. Она обернулась и поблагодарила его тем грациозным, легким, чисто итальянским движением руки, которым они кланяются, и, как будто этого было мало, кивнула своей прекрасной головкой. Лекарь бросился за ней.
Я оставил его и пошел в Stabilimento della Concordia, Это самое изящное, самое красивое кафе во всей Европе. Там, бродя между фонтанами, цветами, при гремящей музыке и ослепительном освещении, переходя из мраморных вал в сад и из сада в залы, раскрытые al fresco[15], середь энергических, вороных голов римских иагнанников, середь бесконечных савойских усов и генуэзских породистых красавиц, я продолжал, думать о поврежденном.
Вспоминая его речи и рассказ лекаря, я пошел к одному из маленьких столиков в саду и спросил граниту. Увидя меня, человек, сидевший за ближним столом, поспешно встал, выпил наскоро свою рюмку росолио и собрался уйти. Это был слуга Евгения Николаевича, который так по-русски тянулся на козлах.
– Для чего ж вы это идете? Я вам не мешаю, ни вы мне.
– Помилуйте-с, – отвечал Спиридон, снявши шляпу, – оно нашему брату не приходится, то есть с господами.
– Ведь вы теперь не в Петербурге я не в Москве. Пожалуйста, наденьте вашу шляпу и останьтесь – или я уйду.
Он остался и надел шляпу, но садиться не хотел никак.
– Да ведь вы сидели же прежде меня, почем вы знаете, кто были ваши соседи, может, князья какие-нибудь? – спросил я.
– Это точно-с. Но ведь вы русские, а те что жо – тальянцы-с.
«Voila raon homme»[16], – подумал я и потребовал у камериера графинчик марсалы и две рюмки.
– Что это ваш Евгений-то Николаевич здоровьем эдак расстроен; жаль его, такой, кажется, хороший человек.
– Это-с, позвольте вам доложить, таких господ на редкость, самый душевный-с характер. Как же не жаль-с, оченно даже жаль; мыслями всё расстроиваются… такой нрав-с. Все изволют в сердцу брать и никакой отрады не имеют. Бывало, когда им на душе нехорошо сделается, сядут за клавикорд – то есть так играли, что не уступят любому музыканту в александрынском оркесте. Господа, прекрасно одетые, барыни, настоящие, останавливались иной раз на улице. Бывало, в передней сидишь, сердце радуется, каково наш-то отличается. Иногда так жалобно играют, что даже истома возьмет – отменно играли. Ну, впрочем, как оставили музыку, так больше стали сбиваться, по нашему замечанию.
– Да разве он совсем не играл дома последнее время?
– Больше двух годов-с. Раз София Николаевна, сестрица их, бымши в их комнате, отворили клавикорд и так взяли одну акорду: «Вечерком красна девица». А Евгений Николаевич только глухо сказали: «Зачем это вы, сестрица, боже мой». Да так, как пласт, и упали, потом сделались спазмы, слезы и смех-с – с полчаса продолжалось. Дохтур говорит, нервы у них так расстроены, не могут слышать музыки. Так с тех пор наш дом и замолк-с. А им все хуже; в лице много, перемены, стареют… так жаль что сказать нельзя, больше все молчат, а иногда слово одно скажут: «Ты устал, чай, Спиридон, поди-ка да ляг», таким трогательным голосом, и взгляд такой доброй у них сделается, и, видно, самим-то им плохо, наболело на сердце; вот те и богатство и все, – иной раз, доложить вам откровенно, слеза прошибет.
– Мне Филипп Данилович говорил, что у Евгения Николаевича какая-то история была с горничной.
– Дело точно было-с. И она, эта самая Ульяна, доводится мне сродни, племянница, сестрина дочь. Наварила каши, чего сама не стоит, – а добрейшая душа была, ей-богу-с. Жаль, что барин тогда так к сердцу приняли и огорчились. Просто дуру следовало проучить, и все тут; и она благодарить стала бы потом, ей всего было лет восемнадцать, какой ум в эти лета, к тому же баловство-с.
– Да в чем же дело-то?
– Извольте видеть, Ульяна эта у Софии Николаевны при комнате находилась, и барыня ее жаловали, умница такая была. Был у нас тоже-с человек Федор, человек пьющий, но, впрочем, играл на скрыпке отменно; только рука уж очень дрожала от горячих напитков, а чести был примерной. Вот Федор этот возьми в обучи песни петь Ульяну, голосом она брала-с и на музыку препонятливая. Так это шло, год-другой, и никто подумать не мог, что за катавасия выйдет. Барин наш слышали несколько раз, как Ульяна поет, и говорят сестрице: «Ведь это клад, дайте ей, мол, вольную, а я ее певицей сделаю». Вот, извольте заметить, какая душа, не хотели, чтобы, обучимшись, крепостной осталась. Сестрица им в глаза смотрели: «Сейчас, мол, Ешюша», – и отпускную совершила. Учитель ходил из немцев, иной раз с нами вступал в разговор, шинель когда подаешь или что, приостановится, не гордой был, простой, – вот как вы теперь изволите, примером, со мной разговаривать. «Ну, – говорил он, – а помещик ваш в музыке собаку съел, мне у него учиться приходится, и голос у фрейлен Юльхен оченно прекрасен; да и глаза-то у нее недурны, философ-то ваш знает, где раки зимуют». Ну, так, бывало, посмеемся для балагурства, а то в самом-то деле он у нас вел себя, как красная девица, только к церкви не был прибежен и постов не соблюдал. Однако мы стали замечать уж и промеж себя, что Евгений Николаевич очень руководствуются Ульяной. Уж и сестрица-то перепужались, что, мол, много воли заберет. Но только она никому вреда никогда не делала и смысла не имела о том; так, детской, пустой нрав, безосновательной – поет себе, бывало, день-деньской да конфект накупит – а грубого слова никто не слыхал, со всеми преласковая была.