Итак, я въезжаю в Вавилон. Он уже другой день во власти Александра.
Бахаввал, правитель Вавилона, и Масса, военачальник, сдали город без сопротивления. Весь священный хор скальдов, или халдеев, встретил Александра, воспевая при звуках кимвалов гимны в честь побед его; только седовласый первосвященник Хаарун нес из храма лик Солнца к народу и возмущал всех на восстание против Александра; но тщетно, войска Александра показались уже в городе; Хаарун вбежал в храм Сераписа[14] – храм окружили.
Во время ночи Александр велел извлечь его из храма и предать казни.
– Дайте мне проститься с дочерью, дайте благословить Зенду! – вопил он.
Желание старика исполнили.
Привели дочь его. Она упала в его объятия. Старик целовал ее в очи.
– Не плачь! – говорил он шепотом ей, – не плачь, я умру, и ты умрешь, и Александр умрет, только любовь и вражда не умирают… если они не отмщены. Не плачь, Зенда, тебе заповедаю я примирить меня с Александром, чтобы ненависть моя к нему не перешла за гроб в светлый мир… мщение дочери примирит прах мой с прахом Александра… Вот тебе зерно смерти; а это мне… для тебя и для Александра довольно одного… Красота твоя приведет тебя к ложу его… приведет!.. но ты раствори слюнами это зерно и лобзай Александра, дочь моя! лобзай!.. тебе не обречено умереть девой!..
– Отец! – едва произнесла Зенда, готовая упасть без памяти.
– Бери, бери! идут! слышишь ли: для тебя нет отчаяния… ты не младенец, Зенда! не проливай слез, копи их в груди твоей… прощай! помни завет отца!
И старик, проглотив зерно, сжал дочь свою крепко. Их разлучили.
– Постойте! – сказал старик глухим голосом, – дайте мне припасть к лику божью, дайте поцеловать землю, мать, отверзающую для всех лоно свое!
Старик сложил руки на груди, припал челом к земле перед изображением Ваала… Прошло несколько мгновений – он не вставал.
– Приподымите его! – сказал Ефестион, которому поручена была казнь.
Воины хотели исполнить приказание; но все члены старика были уже гранитные; только пена клубилась из хладных уст.
Читатель! ты помнишь Зенду?[15] Смотри, как она выходит из храма: бледна, со склоненною головою, в каком то онемении, не плачет – ей запретил плакать отец. Она не чувствует, что покрывало не таит ее красоты от взоров чужеземных… До кого же не дойдет молва, что Зенда прекрасна, что ей нет подобия в целом мире?.. Благо земное! чей ты удел? счастье, судьба!.. и вы ей не льстите? даже гонимый всюду покой не избрал ее сердце приютом!.. только любовь перед ней на коленях… милый младенец! он тянется на руки к ней; он мыслит, что мать свою встретил… встретил в глубокой печали… и плачет!
Вскоре после покорения Варны[16] приехал я в эту крепость. Жители, турки, еще не выбирались из нее по условию; они еще, собираясь в дорогу, продавали свое движимое и недвижимое имущество грекам, армянам и русским. На площадке давка, толкучий рынок – дешевизна, соблазн ужасный: турецкие шали, персидские ковры, чубуки жасминные и черешневые в сажень, роскошные янтарные мундштуки, арабские кони, бархатные седла, шитые золотом, пистолеты и ятаганы, одежда восточная и утварь… Как не купить чего-нибудь турецкого на память Варны и не вывезти в Россию? – Что стоит шаль? Кэтс пара? – Алтыюз лева. – Шестьсот левов турецкая шаль! Шестьсот левов составят только двадцать червонцев, а у меня их полный карман!.. Давай!.. – Что стоит конь? – Бин лева. – Тысячу левов арабский конь, белый, как снег, шерсть, как атлас, смотрит орлом, крутится вихрем, мчится стрелой! Давай!.. Греческая женская фермелэ на горностае! Кэтс пара? – Юз лева. – Сто левов?. Давай!..
В день, в два турки увидели, что у нас нет левов, а есть только червонцы, и что эти червенцы, тридцатилевники, для нас дешевле шелухи, выбиваемой на дворе его султанского величества. И вот на другой же день о левах и речи нет. Кэтс пара? – Ики первенца, он первенца, юз первенца; ни один разумный османлы про левы и слышать не хочет.
С досадой в душе, что не удалось купить прекрасной розовой шали за бин лева – потому что ее цена, в честь щедрых победителей, превратилась вдруг в ики юз первенца – я отправился верхом на арабском жеребце, которого удалось мне купить у Тегир-паши на левы.
Насмотревшись вдоволь на Черное море и не заметив в нем ничего черного, я заехал в Арсенал, где свалено было оружие всего турецкого гарнизона, защищавшего Варну… Тут были горы сабель, ятаганов, ружей, пистолетов, и можно было ходить по этим горам, как по иглам железного ежа, колоть и резать себе руки и ноги и выбирать, что угодно, на турецкую голову и на украшение стен над ложем почиющих от трудов героев. Выбрав с десяток ятаганов Анадоли, пар пять пистолетов и ружей Шешене и Дели-Орман, да с дюжину саблей Килич, подобных новорожденной луне, я отправил свой трофейный арсенал на квартиру и пустил плясать коня вдоль торговой узенькой улицы. Гордо несся конь мой, согнув в крутую дугу выю и кивая головою; пунцовые шелковые кисти рассыпались на все стороны над благополучными знаками лба его, душа так и радовалась доброте коня!
В 18… году, рано утром, ехал я верхом из загородных кишиневских садов, называемых Малиною, в город. Проезжая мимо корчмы, у въезда, против торговой площади, я заметил, привязанных к столбам навеса, нескольких верховых лошадей, в турецкой сбруе. Смуглый, суровой наружности человек стоял, облокотись на одну из них; он был в простой арнаутской одежде, в манте, обшитой в узор снурками, и в молдаванской кушме, или высокой перегнутой на бок шапке из черных мерлушек; другая рука его лежала на пистолете, который торчал за поясом. Приостановись взглянуть на статных коней и налюбовавшись на них, я спросил у него по-молдавански, не продаст ли мне одного жеребца.
«Не годятся тебе», – отвечал он равнодушно, окинув меня дикими взорами.
«Отчего же не годятся?»
Отвернувшись от меня, он как будто не слыхал моего вопроса.
Я понял, что от него не добиться более ни слова, и поехал своей дорогой.
Едва я поравнялся с областным почтовым двором, который был саженей на сто от корчмы, как вдруг из ворот выбежал молдаван, а вслед за ним почтмейстер, отставной полковник, старый гусар, и вся его команда почтальонов, вооруженных кортиками. Все они бросились к корчме, на которую указывал молдаван и кричал: «Талгарь! талгарь!»[17]
«Хайд!» – раздалось у корчмы, и по этому слову выскочило несколько человек с ружьями за плечами, с ятаганами и пистолетами за поясом. Торопливо отвязали они лошадей, и между тем, как на крик молдавана бросился с площади и народ, они вскочили на седла, оглянувшись, и вместо того, чтоб скакать за город, как птицы, выпорхнули из окружавшей уже их толпы почтальонов и народа и понеслись вдоль по улице, прямо в город. Все бросились вслед за ними с криком: «Талгарь!»
Вскоре перед отчаянными всадниками вся улица залилась народом; отважные загородили им дорогу, надеясь криком и шапками испугать лошадей; но разбойники, бесстрашно, как скованные друг с другом, мчались сквозь толпы, поражая вправо и влево выстрелами из пистолетов и саблями всех, кто набегал на них и дерзко протягивал руку к узде.
Жандармская команда, на дюжих конях, также шла в погоню.
Проскакав большую часть улицы и видя, что перед ними толпы народа становятся гуще и гуще, они быстро своротили вправо в переулок, на грязную жидовскую улицу. У народа израильского в этот день был праздник «Труб».[18] Жиды, накинув на головы саваны[19] и прикрепив ко лбу хранилище заповедей,[20] углубленные в молитву, пробирались в синагогу; а жиденята, в воспоминание воинства Израилева, расхаживали толпами, вооруженные деревянными мечами и стрелами. Втоптав в грязь нескольких защитников Иерусалима от нашествия Навуходоносора,[21] всадники мчались быстро вперед, преследуемые народом криком: «Талгарь!» и воплями раздавленных.
В конце улицы показался навстречу им взвод солдат с гауптвахты.
Разбойники своротили к Булгарии;[22] булгары, вызванные из домов необыкновенным криком, вооружились дубинами, бросились на них и принудили свернуть в переулок, который вел к огородам на долине реки Бык.
Прискакав к плетню, наездники не задумались перелететь через него; только один из них вдруг приостановился подле отдельной хаты, на возвышении, соскочил с коня, оттолкнул его от себя, выхватил пистолеты из-за пояса, ударил их об землю и сел на скате, спокойно, как будто в намерении отдохнуть; но лицо его, даже издали, было страшно, и глаза сверкали. Народ обступил его с ужасным криком; а между прочим булгары не отставали от прочих его товарищей, которые переносились отчаянными скачками через плетни; но бесконечные загороды и рыхлая земля гряд утомили, наконец, коней их; через несколько минут лихие кони и отчаянные всадники были уже в руках булгар. Преследуемые толпами любопытных, они повели разбойников в полицию.
На другой день узнал я, что это была шайка известного Урсула, ужаса Орхеевских лесов.
Любопытствуя видеть Урсула, я отправился в тюремный замок, где содержался он в особенном отделении, в тяжких оковах. Взглянув на него, я удивился прекрасной, мужественной наружности; суровость лица его смягчалась спокойными взорами, которые как будто вместе с мыслями его погружены были в пучину памяти о прошедшем. Он был еще молод, но седина клочками проглядывала на черных его волосах.
Зная хорошо молдаванский язык, я с участием сказал:
«Жаль молодца!»
«Нечего жалеть, – отвечал он равнодушно. – Каковы дела, таковы и лавры».