А вон на площади и портрет самого товарища Сталина: очень большой, под стеклом чёрного полированного «ящика» – назвала в себе Екатерина громоздкую, толстую раму, – окаймлён пышными искусственными розами. Под ним чреда «портретиков» – члены политбюро, соратники. Торжественная, величавая, «как иконостас», невольно сравнила Екатерина, композиция из портретов. Подумала, что точно покойника в гробу украсили товарища Сталина этими мишурными бумажками. «Ой!» – испугалась своих мыслей и осмотрелась, словно бы кто-то мог услышать её внутренний голос, разгадать чувства. Но услышать её могли единственно только воробьи и голуби. Они слетались в примыкающий к площади сквер, чтобы полакомиться зерном и семечками, которые раскидывали отдыхающие граждане.
Идёт, торопится, но с неослабевающей пытливостью вглядывается в приметы городской жизни. Чем таким неприятным пахнуло? Видит: рабочие лопатами укладывают на дорогу какую-то чёрную жирную кашу, уплотняют её тяжёлым ручным катком.
– Что это? – полюбопытствовала Екатерина, приостановившись.
– Чёрная икра! – загоготал маленький мужичок в заношенной, клочковатой армейской телогрейке, под ней – выцветшая гимнастёрка без подворотничка. Левая щека у мужичка срублена – торчит страшный стянутый шрам, и уха нет. Фронтовик, – поняла Екатерина и почтительно опустила перед ним глаза.
Вся бригада покатилась хрипатым прокуренным хохотом, очевидно радуясь поводу, чтобы немножко передохнуть. На многих военное заношенное, без погон и других отличительных знаков обмундирование. Екатерине ясно, что и они фронтовики.
– Хошь, красавица, спробовать? – не унимался маленький мужичок без уха. – На-кась мою боевую подружку, – вынул он из-за голенища стоптанного солдатского кирзача ложку.
Екатерина, преодолевая замешательство и зажигаясь общим весельем, бойко отозвалась:
– Эй, ты, умник: бери больше – кидай дальше, а пока летит – отдыхай!
Таким манером в колхозе на ферме грозная и рослая «бригадириха» Галка Кудашкина подгоняет мужиков, которые, нередко с ленцой и поминутными перекурами, загружают в телегу навоз.
– Во отрезала! Молодцом, деваха! – Довольны рабочие; уважительно поглядывают на Екатерину.
Однако ей самой уже совестно за свою выходку, и она тихонько прибавляет – как обычно говорят у неё в деревне:
– Бог в помощь.
Но её не расслышали – мужичок без уха, скручивая козью ножку, принялся балагурить:
– Помню, у нас в медсанбате, братва, была такая же шустрячая девчонка – медсестрёнка. Ей, случалось, попервости какой-нибудь новичок – словцо, ласковое да приветное, а то с любовностями всякими разными. А она ему тоже эдак ласковенько: подь-ка сюды, котик. Зайдёт за ней в процедурную, уже и млеет весь, она ж его, простака, хвать за шкирку: получи укол!
– В язык, что ли? – уточняет кто-то, потряхиваясь в хохоте.
– Не-е, пониже.
– Пониже от брюха?
Все гогочут, мужичок развесело и азартно отзывается, но Екатерина уже далеко. Скорее к любимому!
Пробегая мимо церкви со сломленным, скособоченным, но так и не сбитым, не сорванным, словно мощными корнями вросшим, крестом, услышала – изнутри храп и цокот лошадиных копыт. А во дворе солдаты с голыми торсами под команды бравого усатого старшины усердно выполняют гимнастические упражнения. Несомненно – здесь расквартированы кавалеристы нашей доблестной Советской армии, самой могучей в мире, самой справедливой, одолевшей фашистов и японских милитаристов, – понимает Екатерина. Но она смущена и озадачена: как же можно было превратить храм в конюшню?
На жутко ошарпанном здании поликлиники приметила женскую скульптуру без головы. На яростно алом плакате с призывом «Товарищ, равняйся на Стаханова!» кто-то исправил в фамилии букву «х» на «к» и получилось – «на Стаканова». Видит: красивые дома, ухоженные, с изысканной лепниной, однако рядом с ними – сущая скудость: гнилые, провалившиеся по самые окна в землю бревенчатые развалюхи. И снова всюду – заборы, изгороди, сплошь дырявые, облезлые, скособоченные. На улицах грязь, мусор, помойки. Снуют стаи бездомных собак. Екатерина морщилась, сердилась. Невольно оглянулась в сторону площади, Дома Советов, словно бы в надежде, что товарищ Сталин, даже будучи портретом, всё видит, всё знает, всё понимает и кого надо заставит навести порядок, накажет, если понадобится. Таковой была вера её сердца.
Возле строящегося высотного дома увидела необычных людей: они были облечены в одинаковое пятнисто-песочного окраса воинское обмундирование, на головах – непривычного покроя, тоже пятнисто-песочные шапки с клапанами на ушах, на ногах – с коротким голенищем ботинки, а не привычные для служивого человека сапоги. Поняла – японские военнопленные. Она впервые увидела иностранцев. И впервые наяву перед ней враги. Призадержалась возле разношёрстной кучки зевак, пытливо всматривалась: какие они – иностранцы, какие они – враги? Их человек сорок-пятьдесят; а часовых всего двое. Работают монотонно, ритмично, без каких-либо лишних движений; можно подумать – заводные. Но Екатерине ясно: не ленятся, не отлынивают, действуют с пониманием и даже усердием. Никто не подгоняет их, не командует ими.
Так вот такие они и есть – враги? – силилась Екатерина разглядеть что-нибудь особенное в японцах, возможно, – зверское, ужасное, омерзительное, то, что часто видела на плакатах и в кино. Но перед ней были просто люди, мальчиковато малорослые, поджаристые, очень похожие на местных бурят и эвенков; выходит, что всего-то одеждой – не наши.
Какая-то женщина сказала, прицокнув:
– Гляньте-ка: порядок так порядок у этой неруси! Говорят: чуть чего закочевряжутся – им сразу палками по спине.
– Неужели наши солдаты бьют? – спросила Екатерина, вздрогнув сердцем и невольно нажав на «наши». Наши, победители, герои, комсомольцы, а то и коммунисты, не могут истязать, – была она тверда во мнении.
– Зачем же, девушка, наши – ихнее офицерьё и нахлобыстывает.
«Да, они не такие, как мы», – спешит юная Екатерина с выводом.
Слышит другую женщину:
– Нонешним декабрём на улице Русиновской, там, где дорога круто в гору забирает, машина с японцами опрокинулась. На ночлег везли их. Время уже было позднее, потёмки стояли. Должно, не достало мощи двигателю, – сама я видела: машина застопорилась посерёд горы и давай юлозить вниз. Секунда-другая – и все японцы с машиной вместе рухнули в кювет. Кузовом повалило трансформаторный столб. Ой, батюшки: заискрило, аж светло сделалось, а следом полыхнуло – страсть! Крики, рёв, суматоха. Сбежался народ. Какой-то мужик, наш, русский, потом сказали нам, что фронтовик, кинулся в полымя, точно в воду. Хвать одного японца – швырь его в сугроб, хвать другого – швырь туда же. Третьего только сграбастал, да как бабахнет, – бензобак разорвало. Мужик наш и сгинул вместе с японцами в огне и чаду. Никто не спасся, кроме тех двоих, которых выволок. Примчались пожарки, скорая помощь, а уж спасать-то и некого. Сгибло душ тридцать. Страсть!
– И стоило нашему дурню погибать из-за этих гадов, – сплюнул какой-то видный мужчина в импозантной шляпе и с изящно-тонкой тростью.
Женщина помолчала и прибавила тихонечко, на подвздохе:
– Так ить все люди.
– Верно, верно, все люди, – услышала Екатерина за спиной более уверенный и крепкий голос. – Всех жалко. И своих, и врагов. Чего уж: по-человечьи надо.
– Царствие им небесное, – вплёлся старушечий голос.
Мужчина в шляпе и с тростью сплюнул под ноги, громко, смачно, и, зачем-то натуженно супясь гладким лицом, пошёл своей дорогой.
Все люди, всех жалко, – безотчётной, необъяснимой радостью разлилось в сердце Екатерины, когда, выспросив, где завод, поспешила в желанную сторону, к любимому.
Какая радость: солнце, наконец-то, пробилось и заплескалось в окнах высокого, длинного здания в начале улицы Карла Маркса. Несомненно: завод, завод драг, тот самый, Афанасьев! Но в груди засвербил голосок испуга.
За металлическим решётчатым ограждением проходной бродил хмурый дядька в шинели, с кобурой на боку, – понятно, охранник или вахтёр, и, разумеется, без пропуска хода нет. В деревне куда хочешь заходи – на ферму, в сельсовет или же на любое подворье, а в городе запутанная, со всякими подвохами и несуразицами жизнь.
Раскрываясь, угрюмо заскрежетали высокие металлические ворота, показалась широкая морда грузовика с длинным прицепом, на котором громоздко возлежало нечто колоссальное – какая-то металлическая деталь, часть механизма или конструкции, – не могла понять Екатерина. На заводе вершится нечто великое, возможно, эпохальное, нужное для всей страны, для народа, а, стало быть, вероятность, что её Афанасий трудится именно здесь, чрезвычайно высока: ведь он так любит размах по жизни, значимость, грандиозность в помыслах и делах!
Видит: люди на проходной показывают охраннику серые книжицы – пропуска. Тот важно и сердито в каждый вглядывается. Эх, была не была! – и Екатерина нырнула между медленно выкатывавшимся прицепом и растворённой воротиной. Вихрем ворвалась на территорию завода. И надо бы теперь пойти спокойно, таить от окружающих своё бурлящее волнение, однако Екатерина не совладала – припустила что было духу.
За спиной заверещал свисток. Охранник – прыжками за нарушительницей. Сцапал её за косу, смял в кулаке волосы с гарусным платком:
– К-куда? Стоять! Стрелять буду!
Заволок в служебное помещение; там ещё двое охранников, и все с кобурами, и все хмуры. Насмерть перепуганная, ошеломлённая, Екатерина заскулила, как ребёнок:
– Дя-а-а-деньки, отпустите, пожалуйста!
– Вызову чекистов, они тебя, шпионку, и отпустят… годков через двадцать, – злобной весельцой занялись глаза охранника, словившего преступницу. – Погниёшь в магаданских лагерях, похлебаешь поросячью баланду.
Стужей ужаса окатило Екатерину: поняла – пропала! С раннего детства запомнились ей сосланные взбунтовавшиеся донские кулаки – мужики, бабы, детишки, старики. Пригнали их от железной дороги предзимьем; уже лежали снега и утрами трескуче примораживало. Окриками и уськаньем собак остановили колонну едва бредущих, голодных, оборванных людей в поле неподалёку от Переяславки. С машин были сгружены мотки колючей проволоки, доски, брёвна, инструменты. Офицер сказал иззябшим, измождённым людям коротко: хотите выжить – стройтесь. И люди без промедления взялись строиться. Но первым делом было велено вкопать столбы и натянуть колючую проволоку, и люди без ропота за двое-трое суток беспрерывной работы создали для себя зону, острог. Потом, на зорях, когда солнце чуть осветит землю, развиднеется, в лагерной стороне клацали выстрелы. Переясловцы шептались: солдаты больных-де пристреливают, потому как за колючкой свирепствует какая-то зараза. К лету лагеря не стало; солдаты скрутили в мотки проволоку, разобрали наспех сколоченные лачуги, вывезли всё до последней досточки. Куда подевались заключённые – переясловцы не знали. Однако в лесу, по оврагам, в болотистом урочище то там, то тут натыкались на свежевскопанную, местами сорванную динамитом землю. Неужели всех перестреляли и закопали, как собак? – единственно глазами и отваживались селяне спросить друг у друга.
Теперь и Екатерине попасть за колючку, сгинуть на Колыме! Только что сердце жило любовью, ожиданием, только что она чуяла всем своим существом цвет, вкус и запах счастья, только что летела душой над всей дольней жизнью, однако мгновение, другое – и она сражена и смята твердокаменными законами человеческого общежития, людской косностью, узколобостью, ожесточением, злобным азартом. Не увидеть ей более ни матери, ни сестрёнки, ни Афанасия, ни родного села, ни родимой Ангары. Убьют и её, как за околицей Переяславки тишком поубивали, а то и заморили голодом, тех несчастных мужиков, баб, детей и стариков! Господи! – чуть не вскрикнула она.
Но – что такое? Один из охранников, рыхло-щекастый, красноносый, словно Дед Мороз, дядька, улыбнулся. Не усмехнулся, не ощерился, глумясь, злорадствуя, а просто улыбнулся, как и может, видимо, улыбаться хороший человек.
– Да будя тебе стращать девчонку. Глянь на неё: ни жива ни мертва. – Обратился к Екатерине, присев перед ней на корточки: – Ты чего, дурёха, хотела на заводе?
Она недоверчиво, скорее опасливо заглянула в его глаза, увидела в них голубовато искрившиеся рябинки, которые «зайчиками» помигали ей. Поняла: обманывать нельзя.
– Дяденька, к любимому я приехала, – сказала она по-детски наивно и жалостно.
– Кто ж твой парень, красавица?
– Афанасий. Афанасий Ветров.
– Такой огромадный детинушка?
– Ага!
И все охранники, вспомнив приметного Афанасия, улыбнулись.
– На проходной, красавица, другой раз заставляем твоего богатыря скинуть тулуп и даже шапку: в дверной проём не может втиснуться ни по бокам, ни в высоту. А косяк и без того расшатан – штукатурка сыплется.
На аппарате покрутив диск, соединились с цехом, вызвали, с умыслом не объясняя причины и хитровато перемигиваясь друг с другом, Ветрова.
Екатерина действительно стала ни жива ни мертва: а вдруг он холодно встретит её, а вдруг у него уже другая, если столь долго не писал?
Вздрогнув, увидела его в окошко – шёл он от цеха своим машистым крепким шагом. Широко распахнул дверь, шоркнул стежонкой и туго натянутым на голову танкистским шлемофоном по дверному косяку, так что посыпалась штукатурка. Не заметил поджавшуюся на топчане Екатерину, строго и с едва сдерживаемым раздражением спросил у охранников:
– Кому я тут нужен? Работы невпроворот. Ну, чего вызывали?
Они, посмеиваясь, молчком вывалили на улицу. Красноносый в спину подтолкнул Афанасия к Екатерине:
– Глаза-то разуй… танкист. Да не раздави своими гусеницами птаху!
– Катя!
– Афанасий!
Оба, обомлев, остановились друг перед другом. Слóва больше сказать не могут и не знают, что ещё надо сделать, как поступить.
После долгой разлуки каждый увидел в другом – вспышкой ли, озарением ли – что-то такое новое, удивительное, прелестное, в мгновение ока разглядел в любимом ранее отчего-то незамечаемые, но такие, оказывается, важные чёрточка. Разлука, замечено, обостряет зрение души. Екатерина приметила у Афанасия на его массивном скуловатом подбородке крохотную ямочку, припорошенную пушком. Казалось бы, ямочка да ямочка, у кого её нет, пушок да пушок, у всех подростков и парней он когда-то пробивается, со временем превращаясь в щетину. Афанасий – мужиковатый, с пытливыми строгими глазами, внешне уже совершенно взрослый человек, однако эта притаившаяся под пушком ямочка неожиданно сказала Екатерине, что он ещё – мальчик, мальчишка, незащищённый, доверчивый. Что душа у него, как и эта ямочка, прикрыта от людей всего-то пушком, пушком его деревенского простосердечия, распахнутости. И шлемофон танкиста – явно малой ему – натянул на голову для того, чтобы, можно подумать, поиграть в войнушку.
Что же Афанасий открыл особенного в Екатерине? Стоит она перед ним всё такая же низенькая, худенькая, «точно тростинка», в «глупенькой одежонке, как девчурка», однако ему представляется – она гораздо взрослее его, бывалее, что ли. Но что же в ней изменилось? Глаза. Они, глаза её, чудесные, незабываемые. Они прекрасные, чарующие. И в них по-прежнему сияет этот диковинный, невозможный чёрный, но одновременно и светлый огонь. Но что же такое с ними? Афанасию почудилось, что глаза его возлюбленной намного дальше от него, чем само лицо её. Невероятно: так не может быть! Она как бы смотрит на него из каких-то далей или же – что кажется Афанасию точнее, но вместе с тем и смущает своей противоречивостью, – из глубин.
Она страдала, – понял Афанасий.
– Ну, вот и свиделись, – вымолвил он, не в силах оторвать взгляда от Екатерины.
– Ага, свиделись, – дохнула она, и вся, как надломленная, ослабевшая, покачнулась к нему.
Он легонько принаклонил её голову к своей груди.
– Что ж ты не отвечала на мои письма?
– А ты разве писал?
– Писал. Часто писал. А выехать, прости, никак не мог: и учусь, и работаю, как видишь, и по комсомольской линии под завязку в поручениях.
«Неужели тётя Шура, чертовка такая-сякая, перехватывала на почте письма и маме тишком передавала?» – подумала, прикусив губу, Екатерина, но Афанасию не сказала о своей догадке.
В окошко стали заглядывать охранники – лыбились, подмаргивали, весело между собой переговаривались, пыхая беломоринами.
– До окончания смены, Катюша, ещё часа три. Знаешь что? Айда-ка в цех: увидишь, как я там тружусь. Я уже чуть не бригадирю!
Она усмехнулась: её любимый всё такой же хвастунишка.
Как девочку, потянул её за руку.
– Ой, а меня не арестуют вохровцы?
– Пускай только рыпнутся… дармоеды!
И он хозяйской широкой поступью повёл её к чадящему трубами цеху. Она едва не вприскочку поспевала за ним. Оглянулась – не бегут ли охранники, не целятся ли из пистолета? Те молчаливо и загадочно поглядывали им вслед.
В цехе – грохот, лязг, – просто ужас. Дымно и копотно. Екатерине в первые мгновения показалось, что она угодила на пожарище. Цех длинный, бескрайний, чёрный. Перед глазами мелькали, выныривая из смога, чумазые потные рабочие. В Екатерину внезапно пыхнуло огнём из растворённых створок какой-то гигантской печи, в которую подбрасывали уголь. Испугалась, отпрянула, но Афанасий озорно подмигнул ей и потянул дальше. Печь осталась позади, однако по-прежнему страшила Екатерину: пламя утробно, зверовато урчало вдогон. Искрами рассыпáлся разрезаемый газовыми горелками металл. Скрежетал и трезвонил где-то вверху кран, катясь с грузом по монорельсам. «Боже, Боже…» – только и могла Екатерина произносить в себе, озираясь. А Афанасий – спокоен, твёрд, оживлён. Он поминутно останавливается возле рабочих, что-то торопливо и на непонятном для Екатерины техническом языке говорит им. Ему почтительно отвечают. Он, понимает Екатерина, здесь свой, до зарезу нужный человек.
В каком-то сумрачном, но жарком закутке с двумя полыхающими горнами – в ответвлении от основного цеха – наконец-то остановились:
– А вот и наша кузня! Мы тут, Катя, непыльной работёнкой занимаемся. Ювелирной, можно сказать.
– Ювелирной? Украшения изготавливаете, что ли?
– Украшения! – засмеялся Афанасий. – Драга женского рода? Женского. Ну, вот мы и украшаем её серьгами и кольцами, – всякими, знаешь ли, женскими побрякушками. Пудика, правда, некоторые в два-три.
Екатерина видит: усатый, пропотелый и прокопчёный рабочий в залоснённой спецухе, ощериваясь в натугах, вынимает из горна зажатое в щипцах раскалённое железо, приставляет его к наковальне. Другой рабочий, кряжистый, чёрный старикан в колом стоящей робе, символически поплевав на ладони, замахивается увесистым молотом. Афанасий спешно заводит, чуть ли не заталкивает, Екатерину в бригадную бытовку с окошечками в цех, а сам – прыжками к кузнецам. Подхватывает молот, не без щегольства перекидывает его из руки в руку, успевая подмигнуть Екатерине, и на пару с первым молотобойцем попеременно бьёт по раскалённой заготовке. Раз по пятьдесят ударили. Потом поочерёдно рабочими, дежурящими у горнов, подсунут второй кусок рдяно горящего железа, следом – третий, четвёртый, пятый; вскоре Екатерина в счёте спуталась.
Кузнецы слаженно, хмуро плющат, сминают, ваяя, металл. Екатерина очарована и восхищена их работой. А как красив, как прекрасен её возлюбленный! Он – силач, богатырь, искусник.
Выкованное железо, «загогулины», смешливо определила в себе Екатерина – то ли «хомуты» выходили, то ли «коромысла», то ли «подковы для громадных коней», и ещё что-то такое, не совсем понятное, – отбрасывали в тележку. Её откатывали к токарным и сверлильным станкам и возвращали порожней уже другие люди; они же обрабатывали, отшлифовывали «загогулины». От этих рабочих сквозило чем-то особенным, какие-то они были не совсем понятные, и Екатерина невольно стала приглядываться к ним. Их было пятеро-шестеро и внешне они отличались от остальных тружеников цеха своей чистой, даже, похоже, отглаженной спецодеждой, которую неуместно было бы назвать спецухой или робой. Ещё они рознились неторопливыми, лишёнными суетливости движениями, предельной деловитостью, скрупулёзностью. Вроде бы мешкотные с виду, однако детали обрабатывали скоро. И контролёр, прищуристый, юркий дедок, он поминутно выныривал из дымного мрака цеха и чего-то вымерял в «загогулинах», ни одной не забраковал, а, напротив, с помощью других рабочих все до единой куда-то уволакивал на тележке, украдкой, как показалось Екатерине, подмигивая одному из мастеров, от которого принимал очередную деталь.
Выдался перекур. Афанасий и его товарищи ввалились в бытовку. Екатерина почти физически почуяла, как от них дохнуло жаром – до того они горели лицами и полуголыми торсами. В нетерпеливой очерёдности залпом выхлебали по кружке, а кто и по две, воды, машисто, с росплесками зачерпывали её из жбана. Кто-то закурил в бытовке, но его тишком пхнули в бок, указав глазами на юную нежданную гостью. Наконец, двусмысленно перемигнувшись, оставили Екатерину и Афанасия одних, присели на корточки у бытовки и блаженно задымили папиросами и самокрутками.
Екатерина спросила у Афанасия, кто те люди в опрятной спецовке, притулившиеся передохнуть в уголке, в сторонке, а не со всеми, и, похоже, с опаской озираются.
– Немцы. – И зачем-то поправился: – Немчура. Из Архангельска сосланные. Эвакуированные, сволочи, драпают по домам, в свои тёпленькие края. Сибирь им, видишь ли, не мила, а у нас теперь работать некому: вон сколько поднялось кругом строек, ширятся леспромхозы. Что там: поговаривают, Катюша, о гидростанциях на Ангаре! А наш завод так завален заказами по самую маковку. Бают, на три пятилетки вперёд. Стране, как воздух, нужно золото, а без наших драг сколько его добудешь, к примеру, в бодайбинской тайге? С гулькин нос! Ну, вот, партия и правительство пособляют нам всякими сосланными.
– Зачем ты так – «немчура», «всякими»? Оторвали людей от родной земли, пригнали невесть куда, разместили, поди, в казармах или сараях. Здесь им всё чужое. Да и Сибирь – мачеха для них, считай, каторга. Мы-то, сибиряки, ко всему привычные, двужильные. Знаешь, Афанасий, жа-а-алко людей.
– Нечего, Катя, жалеть: они – враги народа, – перебил Афанасий, даже взмахнул кулаком, как нередко делают, подумала Екатерина, выступающие с трибуны. – Немчура, одним словом. А точнее – фашисты. – И неожиданно выкрикнул, высунув голову в форточку: – Эй, Гитлер капут! Хэндэ хох, зольдатен!
Рабочие, курившие возле бытовки, захохотали, а немцы сдержанно улыбнулись, не разжимая губ и зубов. Екатерина поняла – робеют, а то и боятся. Она, туго принагнув голову, молча и прямо смотрела на любимого. Стоит он над ней – могучий, лобастый, но – в этом никчемном, нахлобученном словно бы для войнушки, шлемофоне, с усиком сажи под носом, с разорванной на колене гачей. Господи, да он просто ещё пацан! Детинушка! Надо бы засмеяться, однако налипло на сердце тягучее чувство.
– Ну, вот те раз: надулась! – осторожно, будто опасался чего, приобнял он Екатерину. – Пойми, всех этих гадов поубивать мало.
Она порывом отвернулась от него. Не знала, как возразить, чем урезонить. Что ведала её юная страстная душа, тому ещё не вызрело слов.
Он смутился, забормотал:
– Чего уж, работяги они что надо. И аккуратисты ещё те. Нам, ясное дело, поучиться бы у них.
Екатерина, поплевав на платочек, с немилостивым тщанием обтёрла у него под носом, подтолкнула в спину к выходу – кузнецы снова взялись за молоты и щипцы, а немцы встали к станкам.
– Иди работой. Агитатор-провокатор.
Громыхали уже до самого конца смены. А о её завершении возвестил протяжный, осиплый, как брёх старой, но преданной собаки, гудок.