Невдалеке чинил забор возле своего покривившегося домка сгорбленный дед. Он, посасывая погасшую трубку, трудился неторопливо, с частыми остановками. Его морщинистое серое, как кора, лицо, казалось, ничего не выражало, кроме спокойствия и отрешённости. Он иногда поднимал коричневатую худую руку к глазам, спрятанным в морщинах, и всматривался в даль. Мне совершенно не верилось, что он был когда-то таким же маленьким, как мы, и так же мог прыгать, бегать, резвиться. Мне в детстве представлялось, что старики старыми и появляются на свет, и не верилось, что я когда-нибудь состарюсь, одряхлею, стану таким же мешкотным и безмятежным, как этот дедушка.
– Вы скачи́те, скачи́те… как козлы, – сказал нам Олега, даже не взглядывая в нашу сторону, – а я буду играть в пирата.
– В кого, в кого?!
– В пи-ра-та! Да вы скачи́те, скачи́те. Чего встали-то, точно столбы? – Олега, насвистывая и подпрыгивая, направился к плоту, который кем-то был привязан к стволу ивы.
Все мы, кроме Сани, побежали за ним:
– И мы с тобой!
– Вот здорово – пираты! – тотчас воспламенила наше воображение эта новая забава.
– Я уж как-нибудь один, без вас. Вам же не нравятся мои игры. Вот и прыгайте! – И Олега стал бодренько посвистывать, отвязывая верёвку от ствола.
– Да ладно тебе, Олега! Нашёл из-за чего дуться, – уже повязывал Арап на свою голову рубашку чалмой.
Олега презрительно морщил губы, глубокомысленно потирал пальцем выпуклый большой лоб, как бы обмозговывая: брать нас в свою игру или нет?
– Так и быть: играйте со мной, – зевнул Олега. Он словно бы непереносимо, болезненно досадовал, что вынужден-таки согласиться. – Поплывём на Зелёный остров, – зазвучал его голос повелительно, но и по-командирски строго, красиво. Да, он был, конечно, вожак, полководец! – Там стойбище индейцев. У них уйма золота и бриллиантов. Приготовить мушкеты: будет жаркий бой!
«Остров!», «Индейцы!», «Золото!», «Бриллианты!», «Мушкеты!», «Бой!» – как это прекрасно! Эти слова уже раздавались самой великолепной мелодией в самом моём сердце. Мы, сбиваясь с ног, одним духом собрались в поход. У каждого на голове появилась чалма с пером или веткой. Арап повязал левый глаз какой-то грязной лохмотиной и, сам чёрный, шоколадный, свирепо оскаливал зубы, плотоядно сверкая ими. Длинную тонкую корягу я вообразил мушкетом, свои чёрные брюки приспособил под флаг на плоту.
Саня снисходительно усмехался, наблюдая за нашими приготовлениями. Когда же мы отчалили от берега и решительно погребли к стремнине, Санин рот широко открылся, и улыбка, должно быть, уползла в него.
– Э-э-э! вы что, дурачьё, серьёзно, что ли, на Зелёный?
– А ты как думал? – задиристо ответил его брат.
– Ведь с минуты на минуту ахнет гроза. Глядите, милюзга!
Мы нехотя глянули на приангарские сопки. Лиловая, с землисто-серым провисшим брюхом туча кралась, как бы отталкивая от себя те, восхищавшие меня недавно, огромные белоснежные облака, по тускнущему небу, и чудилось, что она всасывала в своё необъятное чрево и его голубое полотнище, и стайки мелких беззаботных облачков. Но она находилась ещё там где-то, вдали.
– Ерунда, – удало, как саблей, отмахнул рукой наш бестрепетный вожак Олега. – Мы успеем на остров до дождя. А там – шалаш отличный. Вечером, Саня, вернёмся.
– А вдруг дождь надолго зарядит? – тихонько спросил у меня Синя.
– Не зарядит! – мужественно нахмурился я. Бог ведает, почему я был уверен! – Ага, струсил!
– Ещё чего?! – вскинулся тучный Синя и стал грести руками, помогая Арапу, который захватывал тугую волну широкой доской.
– Хотя бы и зарядит, – молодцевато сказал Олега, – что ж из того? Мы ведь теперь пираты, Синя! А в дождь легче напасть на индейцев.
– Вернитесь! – не унимался Саня. Он спешно сматывал удочки. – Переждём грозу у деда, а потом поплывём хоть к чёрту на кулички.
– Е-рун-да, – снова отмахнулся бравый Олега.
– Коню понятно – ерунда.
– Будет тебе, Саня, паниковать.
– Сплаваем на Зелёный и вернёмся. Не паникуй.
– Я вам дам, ерунда. Вернитесь, кому велел, милюзга сопливая!
– Саня, – критично сощурился я, досадуя на него, – что ты за нас печёшься, как за маленьких? Мы нисколечко не боимся твоей грозы.
Я стоял на плоту – вернее плотике, который состоял из трёх шатких брёвнышек, – с важностью, широко расставив ноги, приподняв плечи и выставив нижнюю губу. Я хотел, чтобы меня увидела Ольга или сёстры. Тщеславие распухало во мне, услужливое воображение явило восхищённое лицо моей очаровательной подружки, а следом – гордых за меня родителей моих и сестёр. Воображались возгласы приветствия какой-то толпы с берега, рисовались в мыслях мои героические поступки.
Тучу прожёг безразмерный огненный бич; может, небесный пастух-великан гнал её куда-то. В небе громоподобно захрустело – мерещилось, будто внутри тучи стало что-то, проглоченное, перемалываться. На нас дохнуло сырым пещерным холодом. И вдруг – чудовищно оглушительный грохот, как будто покатилась с горы громадная каменная глыба. Я сжался и покосился на берег: «Ой, мама!.. Далеко-о-о!» Коленки задрожали и подломились, а в животе отчего-то заурчало и опасно ослабло.
По берегу лохмато взнялись бороды пыли. Деревья сначала сильно нагнулись, потом дёрнулись назад и гибельно забились. Где-то мрачно и хрипло вскрикнула стая ворон. Чёрно-зелёная вскосмаченная волна кинулась на наш утлый плоток. Река судорожно морщилась и бурлила под тугим лютым ветром.
Арап прекратил грести. Мы все переглянулись и, наверное, готовы были друг другу сказать, что не мешало бы вернуться. Синевский первым попытался направить плот к берегу. Да было уже слишком поздно: стрежень втащил наше судёнышко на середину своей мускулистой спины и быстроного понёс в мутную, пыльную даль.
Снова пронзил тучу огненный бич. Стал крапать студёный дождь. Прошла минута-другая, и он буквально стегал бурлящую воду, мчавшийся на остров плот и нас, прижавшихся друг к другу, до боли в суставах вцепившихся руками в зыбкие, скользкие брёвна.
Саня бежал по берегу, что-то кричал нам, размахивая руками. Его голос, в клочья разрываемый ветром, вяз в густом ливне.
Внезапно под плотом глухо проскребло, и нас, как щепочки, вышвырнуло в воду, – мы врезались в релку. По моим мышцам щекочущим огнём пронёсся страх. Лишь некоторое время спустя я почувствовал, что вода ужасно холодная, если не сказать, ледяная.
– Ма-ам-м-м! – пробулькал я, вынырнув, как поплавок. Хлёстко молотил по волнам ладошками и отчаянно выхватывал ртом спасительно-сладостный воздух. Поймал взглядом товарищей – они протягивали мне руки, стоя по колено в воде. Плот удалялся, исчезая в колеблющихся джунглях ливня.
К острову брели уныло, молчком. Дождь дробно припускал, творя сплошные водяные заросли. Река кипела и пузырилась. Моё тело нещадно гвоздил озноб.
Когда выбрались на берег, меня, казалось, обожгло:
– Мои брюки! – вскрикнул я и побежал к реке. Но сразу одумался.
– Упорхали они, Серёга, – лыбился губастым, синеватым от холода лицом Арап, и все засмеялись, содрогаясь, похоже, единственно от озноба.
Мои брючишки бились под ветром и прощально махали гачами.
– Ну и чёрт с ними, – стучал зубами я, но с трудом сдерживал слёзы отчаяния: «Что скажет мама? Опять огорчу её!»
Вскоре небо подкрасило в унылые грязновато-синие тона, оно выглядело сморщенным, вроде как даже виноватым. Ветер разбойничал в кронах деревьев, сотрясал и взлохмачивал ветви. Мы тряслись в дырявом, наклонившемся под нажимом ветра шалаше, а кое-кто из нас – не будем называть! – всхлипывал. Сверху лило, снизу – лужа и жижица, с боков свирепо, во всю мочь поддувало. Всё было до омерзения мокрым, скользким. Как мы были несчастны! Хотя бы капельку солнечного света дало бы нам небо!
Саня – как мы потом узнали – побежал к деду за лодкой, но она оказалась прохудившейся. Сбегал в Елань за ключом от своей лодки, находившейся ниже острова километра на полтора. Один волочил её против течения; истёр ладони в кровь.
Тяжело дыша, он резко всунул своё разгоревшееся, скуловато-поджатое лицо в шалаш и хрипло выдохнул, как кашлянул:
– У-у, ш-шпана!.. – И, по-мужицки твёрдо ступая, направился к лодке. Мы молчком рассыпанной стайкой щенков поплелись следом.
Выглянуло закатное алое солнце. Да, оно всё же появилось! Всюду заискрилось, засияло. Мир был бодр, чист, красновато обвеян этим кротким светом жизни. Мы снова принялись прыгать, толкаться, брызгаться. Детство было с нами, только на часок-другой оно куда-то словно бы уходило, наверное, по своим неотложным делам. Кто знает?!
Дома в своей тёплой, мягкой, вечно свежей благодаря маме постели я долго не мог уснуть, в голове мельтешили события минувшего дня. Снова мечтал, запоем мечтал. Но мечтал о простом и обычном: во что буду завтра играть с ребятами, что смастерю вместе с папкой, что подарю на день рождения Насте и маме. Неожиданно вспомнил молодое красивое дерзко-смуглое лицо тёти Клавы, папку рядом с ней. Но всё неприятное и досадное хотелось поскорее забыть, чтобы не рассы́палось, как песочный замок, в моей душе лёгкое нежное чувство к отцу. На мою кровать запрыгнули Марыся и Наполеон. Кот по-старчески тихо запел под самым моим ухом. Кошка развалилась у меня в ногах, но я переложил её на подушку и, облобызав обеих, стал засыпать под их тихое мурлыканье. Мне снилось, как я летал на воздушных шарах, потом плавно падал вниз, взмахивая, как птица, руками. По телу ласково скользили струи парного солнечного воздуха.
А глухой ночью загремела дверь. Взвился и покатился по Елани собачий лай. Метнулась в потёмки мама. Свет саданул в мои глаза, и я тоже поднялся. Испуганно выглядывали из-под одеял сёстры. Тоненько захныкал в соседней комнате не совсем проснувшийся Сашок.
Качающегося, растрёпанного папку, поддерживая под мышки, завёл в комнату дядя Петя, брат мамы, широкий такой, грузный дядька с весёлыми хитренькими глазками; он работал с папкой на заводе.
Мама исподлобья, одинаково сурово смотрела на обоих вошедших. Как страшны были её сузившиеся глаза! Мне стало боязно и тревожно. Снова в мою жизнь вторглось, как разбойник, несчастье.
Папка мешком повалился на кровать и разбросал ноги и руки.
– Ты, сестрица, извини, что так вышло, – лопотал дядя Петя, вёртко ускользая глазами от мамы. – Перебрал твой муженёк. Не усмотрел я. – Мама сумрачно, каменно безмолвствовала, плотно укутавшись по подбородок, даже по самые губы в большую пуховую шаль. – Привязались мужики после смены: сбросимся-де. Ну, вот, сбросились… Я тоже гусь хороший!
Очнулся и замычал папка, но глаз, однако же, не открывал, видимо, тоже не отваживался посмотреть на маму и полвзглядом: помнил её глаза даже в этом полуживотном состоянии пьяного бесчувствия!
– Что же ты, дал слово, пить не будешь. А сам сызнова за своё? – хрустко произнесла мама. – О детях подумал бы, ирод.
Отец помалкивал и тяжко, сапно дышал, всё не открывая глаза. Дядя Петя, уже поглядывая на дверь, отчего-то только сейчас снял перед мамой кепку, почесал свою маслянисто взблёскивающую пролысину. Помялся, ещё почесался там да тут и стал, пятясь к двери, прощаться, комкая слова.
Мама на своего брата так и не взглянула, будто было там пустое место. И более ничего она не сказала; ушла в комнату хныкавшего Сашка, баюкала его.
«Почему люди несчастны? – думал я, когда лежал в постели, прислушиваясь во тьме к вздохам мамы и сестёр. – Почему мама должна быть несчастливой? Почему папка не хочет, чтобы нам всем жилось радостно и беззаботно?..» Я, наверное, впервые в жизни задавал себе такие трудные, совсем не детские вопросы.
Однако заснул я с мыслями, что ведь обязательно настанет утро, вновь взойдёт и засверкает солнце, заголосят еланские петухи, а нашу жизнь никогда-никогда не омрачат печали и горести, и что мама станет самой счастливой на свете, и отец образумится и заживёт с нами одной семьёй, в ладе и согласии.
В Ольге Синевской мне нравилось всё: и её маленький прихотливый рот, и её чуть вздёрнутый нос, и её сверкающие карими звёздочками глаза, и её банты, всегда такие роскошные, нарядные, и её платья, казавшиеся мне почему-то не такими, как у других девочек. Она частенько носила светлое и кружевное, и я дразнил её бабочкой, а она притворялась обиженной:
– Я не бабочка, а девочка Оля, вот такушки! – Однако не могла побороть расцветавшую на её лице улыбку.
Как-то раз, разгуливая по оврагу, мы с ней выбрели к заброшенному старому дому. Здесь когда-то жила одинокая, загадочная старуха Строганова; рассказывали, что она была весьма скаредная и зажиточная, что после её кончины деньги и золото остались лежать где-то в доме и что каждую ночь в нём кто-то до ныне прохаживается со свечой, – поговаривали, мол, дух старухи оберегает добро. Мы, дети, побаивались её дома, вечерами зачастую обходили его сторонкой, но иногда днём ватагой забирались вовнутрь – там, увы, было пусто и сыро.
Ольгу, помню, вечно-то тянуло в какие-нибудь тёмные, таинственные углы, во всякие чуланы и сараи, и в глубине души я восхищался её какой-то недевчоночьей смелости. И вот сегодня – что же она опять? Предложила, отчаянная голова, зайти в строгановский двор! Я со скрипом и без грамма желания последовал за ней. Очень, скажу честнее, трусовато робел: вдруг покойница покажется или черти выскочат. Налетят, утянут, загрызут! Однако видел твёрдость Ольги и бодрился, как мог, – насвистывал, с ленцой покидывал в ставни камушки. Но как начинало колотиться моё сердце, когда я слышал какой-нибудь подозрительный звук, который, как мне мерещилось, доносился из дома, из его мрачных, хладных глубин.
Ольга же – дальше: о, ужас! – предложила зайти в сени. Я притворился, будто не услышал. Она, однако, стала настаивать, тянуть меня за руку, чуть не волочит за собой. Что ж, вошли вовнутрь, на цыпочках, едва дыша. На нас сурово дохнуло запахом плесени и нежели. Из густой тьмы комнаты, мне чудилось, доносились шорохи, похрусты, царапанья.
– Пойдём отсюда, – задыхаясь своим голосом, предложил я.
– Какой же ты!.. Тоска с тобой. Дальше не пойдёшь? Ах, да: ты же боишься.
Я почувствовал, что загорелся, воспламенясь десятком костров разом. Она улыбчиво, плутовато покосилась на меня.
– Я-а-а, бою-у-у-усь? – хрипато, на срыве голоска пропел я и отчаянно шагнул в комнату.
Перед нами во весь рост стояла темень, несомненно, таинственная и зловещая. Что она скрывала – скелетов, домовых, старух с костлявыми руками? Мне стало жутко страшно, у меня затмевалось в голове. Не знаю, что испытывала Ольга, но внешне была спокойна, только сильно втянула в плечи голову и крепко сжала мою ладонь.
Только-только я мало-мало успокоился, только-только начал воображать, что смелый, как внезапно раздался ужасающий грохот и треск, и мне привиделось – что-то исполинское кинулось на нас из мрака.
Я, не помню как, очутился на улице. Запнулся, хлестанулся о землю, подскочил пружиной. Что делать? Удирать?!
Моё сердце словно бы прыгало, готово было выскочить, вылететь из груди, меня прошиб пот. Колено содрал до крови, но боли не чуял. Не мог вымолвить ни одного слова-полслова. Ольги рядом не оказалось. В доме – ти-и-и-и-хо. Я громко, но тонким жалостливым голоском позвал:
– О-о-о-ольга.
– Ау! Что-о-о? Где ты? – спокойно, буднично отозвалась она. В её голосе угадывалась усмешка.
– Что там?
– Я уронила доску. Тебя проверила. Не обижайся. Иди сюда.
Кажется, никогда раньше и после я не испытывал столь мучительного чувства стыда, как тогда. Я желал провалиться сквозь землю, улететь в облака, – что угодно, но только не видеть бы свою коварную подружку. Хотел было убежать, скрыться, да вовремя одумался: от позора всё равно ведь не спрятаться.
Вошёл, понурив голову, в дом. Со света в кромешной темноте совершенно ничего не видел; натолкнулся на Ольгу и нечаянно коснулся губами её холодного носа, да так, что было похоже на поцелуй.
– А я маме скажу.
– Что?
– Ты меня поцеловал.
– Ещё чего! Я её поцеловал! Хм, вот сочинила!
– Поцеловал, – настаивала Ольга, – и даже не говори, Серёжка.
– Не целовал. Я что, совсем, что ли?
– Целовал.
– Нет.
– Да.
– Нет!
– Да. Да! Да!! Увидишь, скажу. Мама тебя отругает. Вот такушки!
Мы вышли на улицу. В нас пахнул ветер тополиным пухом; у нас зачесались носы, мы одновременно чихнули и засмеялись. Увлечённо или даже деловито наступали на скопища тополиного пуха, поднимая его вверх, стараясь, чтобы он выше, намного выше взвеялся, ещё и ещё чихали и кашляли. А в небесах над нами во взъерошенных ветром облаках барахталось брызжущее радужным светом солнце.
– Не целовал, – продолжал я играть роль упрямца.
– Целовал.
– Скажешь?
– Скажу.
– Хочешь, Ольга, отдам тебе калейдоскоп? Но – молчи.
– Не-ка.
– Что же хочешь?
– Ничего.
– Скажи – что? Не упрямься!
– Ни-че-го! Вот такушки.
– Так не бывает.
– Ладно, – наконец согласилась она, пальцем мазнув мне по носу, – не скажу. Но-о, ты-ы, до-о-лжен признаться мне, что по-це-ло-вал.
– Не целовал!
– Как хочешь. Скажу.
– Ладно, ладно. Целовал.
Она победоносно, но милостиво улыбнулась. «А что, если по-правдашнему чмокну?» – азартно подумал я, недоверчиво, однако, прищуриваясь на Ольгу. Потянулся, посклонился к ней туловищем. Эх, нет! Всё же не отважиться мне! Снова принялись за пух. И начихались и накашлялись мы до такого состояния, что явились домой с красными воспалёнными глазами, будто наревелись. Мама и сёстры – расспрашивать меня да уже чуть не утешать, а я, как дурачок, хихикаю и молчу.
Мы играли в семью; девочки представляли из себя жён-хозяек, а мы, мальчишки, – мужей-охотников. Разбились на три пары: Ольга и я, Настя и Арап, Лена и Олега.
Арап приволок с охоты здоровенную корягу, которую он воображал убитым волком, завалился на ворох веток и показывал всем своим видом, что, мол, умаялся и что – завидуйте! – удачливый охотник. Повелительно зыкнул:
– А ну-ка, жена, живо стяни с меня сапоги!
– Чего-чего? – широко раскрылись глаза Насти. Она, плакса и недотрожка, готова была зарыдать. – Я тебе сейчас стяну! И не захочешь после.
– Да я же шутя говорю, жена! Ишь, сразу раскричалась!
Настя решительно отказалась быть его женой. Мы с трудом уломали её поиграть ещё, хотя бы немножко. Ведь какая увлекательная игра!
Утихомирились, уселись за стол: девочки приготовили обед. Он состоял из комков глины – котлеты и пельмени, палок – колбаса и селёдка, листьев и травы – что-то из овощей, камней – фрукты и орехи, кирпичей – хлеб. «Яства» наши домовитые девочки легко находили под ногами.
Ольга, ухаживая за мной, подкладывала мне самые большие лакомые куски и требовала, чтобы я непременно всё съел, «подчистил тарелку, чтобы не мыть её». Я притворялся очень довольным угощением, аппетитно причмокивал, держа деревяшку или кирпич около губ. Нас, мальчишек, игра смешила. Мы кривлялись и паясничали, как бы насмехаясь и над девочками, и друг над другом. Девочки же, напротив, воспринимали игру как нечто чрезвычайно серьёзное и важное и становились весьма требовательными и взыскательными, словно бы не играли, а жили взрослой настоящей жизнью.
Лена открыла свой магазин, вовсю нахваливала товары. На прилавок выложила помятые кастрюли и чайники, дырявый ржавый таз, пустые консервные банки, тряпки и много чего ещё, извлечённое из кладовок и найденное в оврагах. Мы принялись торговаться – бойко и шумно. Ольга остановила свой выбор на порванной собачьей шкуре и, похоже, только потому, что шкура была самым дорогим товаром в магазине Лены, – стоила аж триста стёклышек. Ольге, как я понял, захотелось пощеголять перед девочками, показать им, что может себе позволить купить столь дорогостоящую вещь. Настя тоже намеревалась купить эту шкуру, и стала вместе с Арапом азартно собирать стёкла.
– Ольга, давай лучше купим чайник и кастрюлю, – несмело предложил я. – Дешевле. Зачем тебе шкура? Она же совсем гнилая, на неё дыхнёшь – рассыпется.
– Какой же ты! Тоска с тобой, – покосившись на проворно собиравших стёкла Арапа и Настю, шепнула Ольга. – Хочу шкуру. Она мне нравится.
– Что же в ней может нравиться?
– Хочу шкуру! Вот такушки!
Мне пришлось смириться. Ожесточённо разбивал бутылки, банки, ползал по земле. Настю и Арапа мы опередили. Шкуру после игры, к слову, Ольга выбросила, а у меня ещё несколько дней болели, саднили порезанные пальцы и натёртые об землю колени.
Лена привела из дома Сашка и чуть не торжественно огласила, что он будет её сыном. Она насильно уложила его на голую ржавую железную кровать и повелела спать. А Олега тем часом собирался на охоту и захотел взять «сына» в помощники. Однако Лена властно-шипяще заявила, что ребёнку нужно поспать. Оба были упрямы и настырны до умопомрачения и не захотели друг другу уступить ни в какую. Олега вырвал из её рук Сашка и потянул за собой. Лена насилу, с криком и шлепками, отняла его.
– Хочу на охотю! Пусти, Ленка-пенка! – вырывался из рук сестры и сердито топал ногой брат. – Ма-а-ма! – в конце концов взвыл малыш.
Напугавшись пронзительного, отчаянного крика своего «сына», Лена выпустила его. Сашок, захлёбываясь слезами, убежал домой к маме.
– Ты во всём виноват, – заявила Лена Олеге, прекрасно понимая, что её должны будут отругать за брата. – Я маме всё расскажу! Придурок, эгоист!..
– Сказанула – я виноват! Не я, а ты. Вот тётя Аня тебе всы-ы-плет! Сама ты дура, к тому же неумытая…
– Чего-чего?! – установила Лена руки в боки. – Ах, ты паразит несчастный, ирод задрыпанный!..
Они препирались и скандалили, упрекая друг друга. Мы заскучали, наблюдая за ними; на наши увещевания они не отзывались. Как они были увлечены! И как они были нам противны!
Мы, мальчишки, хмурясь и важничая, стали собираться на охоту: не мужское дело браниться с женщинами и выслушивать чужую перепалку!
В конце нашей улицы находилось небольшое заросшее камышом и подёрнутое тёмно-зелёной тиной болотце, – к нему я и направился охотиться. Я был в полном боевом снаряжении – под индейца: на плече бравенько висел лук из тополя, за поясом с воинственной ощеренностью торчало пять стрел, на бедре красовался деревянный пистолет с длинным дулом, за ухом парадно белело большое петушиное перо, а за спиной вздуто висел мешочек с провиантом: Ольга собрала мне в дорогу хлеба – три-четыре увесистых кирпичных обломка и пять-шесть котлет, из глины, разумеется. Какой-то парень, увидев меня, спрятался за столб и оттуда тряс челюстью и коленками, показывая, как сильно меня боится. По улице я шествовал, можно даже сказать, царственно, с задранной головой. Наверное, в те минуты я был самый гордый и тщеславный человек в Елани и окрестностях.
– Ага, вот и подходящие мишени!
Я нагнулся и побежал к невысокому щелястому забору, по ту сторону которого вспахивали грязными рылами картофельное поле два поросёнка. Я присел на колено перед дырой, вставил в лук стрелу с присоской, натянул тетиву, но внезапно кто-то крепко схватил меня за ухо и приподнял.
– Ты чиво, фулиган, вытворяешь? Ишь, удумал, пакостник!
Я со страхом и мольбой заглянул в маленькие, как горошины, ехидненько сощуренные глазки дяди Васи, хозяина поросят. Но тот сильнее, со злорадным удовольствием закрутил моё ухо.
– Д… дедушка, стрела ведь не боевая. Я больше не бу-у-уду! – От боли я стал подпрыгивать, словно меня поместили на раскалённые угли. – Я не по-правдашнему…
– Не по-правдашнему! А ежели угадал бы в глаз? Пойдём к твоему батьке: пущай он тебе пропишет по первое число.
Я рванулся и припустил от деда что было сил. Мое ухо горело. Спрятался в кустах. Увидел Арапа – он с перьями на голове, составлявшими великолепную корону, с двумя деревянными копьями в руках осторожно полз к бычку, который, помахивая хвостом, мирно пил воду из болотца. Разрисованную сажей и мелом негритянскую физиономию Арапа было трудно узнать. От восторга я чуть было не вскрикнул.
– Арап! – шёпотом позвал я его. – Давай вместе охотиться?
– Ползи, Серый Коготь, ко мне, но – тихо-тихо. Вон бизон, – шипел он в самое моё ухо, строго указывая взглядом на бычка. – Мы – индейцы племени ги-ги-ги. Добычу зажарим на костре. За мной, Серый Коготь! – И он с подпрыгом вскочил, улюлюкая, кинулся к бычку. Я во всю мочь понёсся за ним, издавая восторженный воинственный клич.
От удара копьём бычок подпрыгнул, остановил на нас свой изумлённый взор. Удар второго копья заставил его грозно замычать. Он склонил голову и ринулся на нас с очевидным намерением поддеть кого-нибудь своими маленькими рожками. Мы не на шутку струхнули. Опрометью занырнули в заросли акации, но грохнулись в глубокую канаву с колючими кустами засохшего шиповника.
– Придётся в следующий раз зажарить, – морщился и потирал уколотые, поцарапанные ноги и руки Арап.
– Пусть подрастёт: больше мяса будет, – со стоном вытягивал я из рубашки колкий и цепкий стебель.
– Во у тебя, Серый, дырища на рубахе!
– Ерунда! – отмахнулся я и зачем-то посвистел, этак беспечно, развесело. Однако подумал: «Эх, и влетит же мне от мамы!»
Потом мы сидели за столом из ящиков и неструганых досок со своими «жёнами» и пили разлитую в бутылки из-под вина воду, кричали, толкались, потешались. Детство, это всё ещё было детство! Неповторимое наше детство!