©Чиненков А.В., 2013
©ООО «Издательство «Вече», 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Гражданская война свирепствовала в Оренбургском крае. Красные теснили белых, а те, цепляясь за каждую станицу, за каждый хутор, отступали. Неразбериха и хаос царили повсюду. Где красные, где белые, никто не знал. Везде грохотали взрывы снарядов, строчили пулеметы, звенели сабли. Вдоль дорог, по обочинам были разбросаны взорванные повозки и замерзшие трупы лошадей.
Госпитальный обоз артиллерия накрыла в тот момент, когда он миновал станицу Верхне-Озерная.
Тяжело раненный осколком в пах Аверьян Калачев открыл глаза и попытался выбраться из-под обломков телеги. В этот момент земля рядом с ним вздрогнула. Все сразу же перевернулось с ног на голову. Аверьяна подбросило вверх и швырнуло обратно на землю. Все померкло.
Сколько времени провел без сознания, Калачев не знал. Когда он открыл глаза, то увидел полосу багрового заката вдоль горизонта. Кругом – пугающая мертвая тишина, только в ушах непонятный звон.
Аверьян попробовал пошевелиться. Во всем теле слабость, ноющая боль внизу живота, голова тяжелая. Что с ним случилось? Почему он лежит в этом ужасном месте? Беспамятство снова сняло все вопросы.
Очнулся раненый уже в телеге, на ворохе сена. Едва ворочая головой, осмотрелся. Увидел впереди себя широкую спину в тулупе и насторожился. Хотел спросить у человека, управляющего лошадью, кто тот таков и куда его везет, но вместо слов из груди вырвался тяжелый продолжительный стон.
– А-а-а, очухался, друг сердешный, – обернулся возница. – Небось обспросить хотишь, хто я да куды едем?
Еле заметным шевелением Калачев дал понять, что да, хотел бы.
– Ивашка я, Сафронов, – охотно ответил мужичок, оборачиваясь и устраиваясь поудобнее. – Живу тожа недалече отсель, в Гирьяльской станице, значится. Щас вот к себе тя везу, ежели довезу токо вот…
Аверьян закрыл глаза и опять провалился в небытие.
Когда он пришел в себя и, не поднимая головы, осмотрелся, то увидел несколько человек на полу. Кто это, красные или белые, распознать было невозможно. Одно ясно: все тяжело ранены и находятся между жизнью и смертью.
Калачев еще долго лежал неподвижно, уставившись отсутствующим взглядом в сторону окна, через которое яркие солнечные лучи проникали в горницу. Затем осторожно снова посмотрел на раненых.
Сердце его дрогнуло: люди не подавали признаков жизни. Лица их были бледны, глаза закрыты, губы не шевелились. Таких вот бедолаг не раз он выносил на себе с поля боя. Живы те или нет, приходилось определять уже потом, в тылу, у обоза. Смертельно раненные, они не кричали, не ругались и не требовали к себе внимания – просто молча ждали конца…
Скрипнула дверь. В избу кто-то вошел, склонился над Аверьяном. Аверьян увидел обросшее, переполненное злобой или страданием лицо и не смог вынести колючего цепкого взгляда – закрыл глаза.
А когда открыл, у его кровати теснились две женщины в черных платках на голове.
– Жив ешо?! – воскликнул кто-то знакомый.
Раненый узнал голос мужичка, подобравшего его на обочине, попытался ответить, но из горла вырвался лишь хриплый звук.
– Живехонек, – ободрил возница. – Знать выкарабкаешься. На то мое те слово…
В течение нескольких дней, минувших между жизнью и смертью, Ивашка Сафронов и женщины заботливо ухаживали за ним. Благодаря их стараниям у Аверьяна начали восстанавливаться речь, слух и зрение.
А за дверью его пристанища бушевала война. Станица переходила в руки то красных, то белых. И те, и другие навещали избу, но Аверьяна никто не трогал. Сафронов что-то объяснял им, показывая на него – и, понимающе кивая, «гости» мирно удалялись прочь.
Однажды в станицу нагрянул отряд красных. Бойцы вломились в дом, Сафронова увели, но Калачева не тронули. Аверьян больше уж и не надеялся увидеть своего спасителя, хотя женщины, которых Ивашка называл «сестрами», не очень-то обеспокоились отсутствием «братца». И оказались правы: уже к вечеру Сафронов вернулся – хоть и с опухшим от побоев лицом, однако бодрый и веселый.
Нимало не заботясь о своем плачевном состоянии, он присел у кровати Калачева и радостно хмыкнул.
– Ну чаво эдак зыркаешь на меня, Аверьяха? – спросил он. – Чай очам своем не веришь, што живым меня зришь?
– Не верю, – прошептал тот. – Ты хто, обскажи мне наконец?
– Хто я? – Сафронов улыбнулся и посмотрел на «сестер», притихших за столом, словно призывая их в свидетели. – Мы есть белые голуби[1] с корабля Христова, ежели знать хотишь!
– Голуби? – глаза Аверьяна полезли на лоб. – Ты што, спятил после побоев?
Ивашка, видимо, ожидавший именно такой реакции Калачева, улыбнулся еще шире.
– Раны не беспокоют? – вдруг спросил он, уходя от темы.
– Вроде как нет, – ответил Калачев. – А што, их шибко много?
– Было много, а теперь ни шиша не осталося, – ответил уклончиво Сафронов. – Тебя сам Хосподь спас, отняв токо кое-чаво лишнее от тела.
– Лишнее?! – воскликнул Аверьян удивленно. – А што на теле моем лишнее было?
Он посмотрел на руки – вроде на месте. Хотел приподнять голову, чтобы убедиться, на месте ли ноги, но не смог.
– Ноженьки тожа при тебе, – успокоил его Ивашка. – Не сумлевайся.
– Тады об чем ты мелешь? – зашептал Аверьян встревоженно. – Сказывай зараз, што Хосподь отнял у маво тела.
– Об том опосля потолкуем, – ответил Сафронов таинственно. – Ужо скоренько срок подойдет к беседе нашенской задушевной, а покудова не спеши. Всему свое времячко.
Ивашка Сафронов был высок, широк в плечах, с тонким носом на слегка продолговатом рябом лице. Во взгляде его чувствовались хитреца и лукавство. Густая шапка черных с проседью волос, такие же усы и борода. Было ему под пятьдесят. На Аверьяна он производил почему-то отталкивающее впечатление.
– Скоко времени ты лежишь на спине, горюшко луковое? – осведомился как-то хозяин, присаживаясь около Калачева.
– С тово дня, када ты меня сюды привез, – ответил подопечный, морщась. – И хожу под себя срамно, и…
– А вот вставать и ходить тебе покудова рано, – перебил бесцеремонно Сафронов. – Постельку под тобою перестилают, вот и не горюй понапрасну. – Он приподнял одеяло и осторожно коснулся рукой раненого паха Аверьяна. – Вот и рана подживает, хвала Хосподу. Ешо маненько, и как новенький станешь!
– Я ужо спины не чую, – посетовал больной. – Об том токо и мечтаю, штоб хоть маненько на боку полежать.
– А хто тебе не велит на бок перевалиться? – удивился или только сделал вид Ивашка. – Как хошь, так и дрыхни, ежели раны не беспокоют.
– Раны-то не беспокоют, да вот силов нету. Ужо и не ведаю – жив ли ешо я, али нет.
– Не спеши помирать. Мы ешо с тобой…
Сафронов не договорил фразы, видимо, посчитав ее преждевременной. Он встал с табурета, вышел на крыльцо и громко кликнул женщин.
Аверьян оживился, этой минуты он всегда ожидал с нетерпением. Его мечты повернуться на бок сейчас сбудутся! Как только Ивашка с «монашками» вернулись в избу, лоб Калачева покрылся испариной. Сам он вдруг оробел, не решаясь шевельнуть ни рукой, ни ногой.
– Ну-ка, голубок, давай потихоньку, – сказал Сафронов и с помощью «сестер» начал осторожно помогать раненому.
Аверьян, переборов слабость, медленно перевалился на левый бок и даже вымученно улыбнулся.
Ивашка снова уселся на табурет и вздохнул с облегчением:
– Вот и все. Делов-то…
Сафронов еще некоторое время задавал Калачеву самые разнообразные и неожиданные по своей простоте вопросы. Тот отвечал рассеянно и невпопад, наслаждаясь, что наконец-то сменил гнетущую его позу.
– А ты как на обочине дороги оказался? – допытывался «лекарь».
– В обозе госпитальном ехал, – отвечал Аверьян.
– Ты уже был ранен?
– Нет, я служил санитаром при госпитале.
– Так ты красный?
– Нет.
– Белый?
– Я казак! Можа, слыхал о таких? А служил в армии Ляксандра Ильича Дутова!
– Все понятно. Благодари судьбину, казак, што служба для тебя уже закончилася.
Как только Ивашка замолчал и ненадолго задумался, Калачев сам принялся донимать его.
– А хто вы? – спрашивал он.
– Много будешь знать – скоро состаришься, – уклончиво отзывался Сафронов.
– Видать, нездешние? Скоко гощу, а соседи так и не заходят…
– Потому и не заходят, што я не велю.
– Тады сами куды ночами шляетеся?
– И об том обскажу, но тока малеха пожже. Покудова на ноги не встанешь. Вот тады и покалякаем всласть!
Минула неделя.
Как-то около восьми часов вечера Ивашка подошел к кровати Калачева и раздвинул занавески вокруг нее. Аверьян дремал. Сафронов присел у его изголовья и чуток подался вперед, разглядывая раненого.
Видимо, почувствовав рядом с собой присутствие другого человека, Калачев открыл глаза. Удивленным взглядом он медленно обвел избу, словно возвращаясь в нее после долгого отсутствия. Ивашка молчал, давая ему время осмотреться и встряхнуться ото сна.
– Избу щас свою зрил, – прошептал Аверьян. – Жану Стешу тожа зрил зараз. Детишек-сорванцов… Двое их у меня. Старшой Степка, малой Вася-Василек. Я было об них позабыл ужо из-за ран, а теперя… Теперя, видать, выздоравливаю я, не выходит из башки вона жинка с робятами. – Улыбнулся уже не так жалко, как раньше. – Как оне щас без меня? Поди горюшко мыкают. Обо мне ни слуху ни духу. Вот кады на ноги встану, зараз домой подамся. Истосковался я по семье, однако.
Сафронов, хмуря брови, подметил, что голос раненого заметно окреп.
– У тебя что, жана красавица и хозяйство справное? – спросил он, хитро щурясь.
Почувствовав неладное, Калачев умолк. Затем попытался что-то сказать, но слова не шли к нему. Он внимательно вгляделся в лицо Ивашки: борода всклокочена, лицо бледно и напряженно. Ивашка больше не был улыбающимся и спокойным. Гость невольно придвинулся к стене, словно колючие глазки хозяина проникли в самую душу. «Не ври мне!» – прозвучал где-то в голове приказ Сафронова, но Аверьян готов был поклясться, что не видел, как у того шевелились губы.
Калачев зажмурился. Противоречивые чувства боролись в нем – он боялся признать сильнейший страх от одного вида благодетеля рядом с собой.
Открыв глаза, Аверьяну пришлось закусить губу, чтобы не вскрикнуть. В какой-то момент показалось, будто не Ивашка, а кто-то другой смотрит на него, вылезший из глубин ада: горящие очи с колючими иглами зрачков. Какой-то демон, наблюдающий за ним – Аверьян знал это в глубине души точно, – с ненавистью зверя внутри.
– Ивашка?!
Глаза зверя моргнули, а лицо вдруг приняло человеческие очертания.
«Сестры» тут же оказались рядом и принялись менять под Аверьяном постель. Свою работу они выполняли сноровисто, не причиняя раненому никаких страданий и поворачивая его тело как большую тряпичную куклу, Он вдруг понял в этот момент, что научился наконец их различать.
Агафья русоволосая и тонкобровая, с тонкими губами, лет тридцати. Губы всегда плотно сжаты, словно в страхе, как бы невольно не сорвалось с языка что-то неразумное, роковое и непоправимое. А глаза широко открыты, ищущие, беспокойные. Говорила она торопливо, глотая слова.
В отличие от Агафьи Акулина черноволоса и смугла. Правильный овал лица, ровные, в ниточку брови. Нос прямой, без горбинки, тонкий и изящный. Она была невероятно красива. Впрочем, этого достоинства женщина, видимо, стыдилась или не догадывалась про него.
Пока Агафья выносила корзину с грязным бельем в сени, Акулина поднесла к постели раненого вареное яйцо, кусочек хлеба и чашку с ароматным отваром. Накормив Аверьяна, она молча отошла к столу и посмотрела на наблюдавшего за ней Ивашку.
– Ну што, радеть айдате, – позвал тот, вставая и потягиваясь. – Поди ужо заждалися нас голуби с корабля нашева.
Хозяева погасили лампу и друг за другом вышли из избы, а Калачев…
Все, чего хотелось ему сейчас, так это закрыть глаза и уйти в небытие. Но как только в избе воцарился мрак, Аверьян внезапно почувствовал прикосновение. Он вздрогнул и завертел головой. Изба пуста. Мужчина мог поклясться, что рядом никого нет. Однако нервы его оказались на пределе. Подрагивали собственные руки, а на шее чувствовались чьи-то пальцы. Сердце бешено забилось. Лежа, казак заставил себя думать о семье и детях: наверное, спать улеглись или ужинают чем бог послал.
Неожиданно касание повторилось. На этот раз Аверьян отчетливо ощутил чьи-то пальцы на плече, как будто к нему из темноты некто невидимый протягивал руку.
– Это сон, – прошептал он. – Я сплю ужо и зрю дурной сон.
Но сон больше походил на страшную явь. Пальцы из темноты перестали давить на плечо и переместились на горло, сжав кадык, будто собирались вырвать его. Не в силах противостоять, Аверьян закрыл глаза, приготовившись было к смерти. Но пальцы вдруг отцепились от горла – и облегченно вздохнув, мужчина открыл глаза.
То, что он увидел, повергло его в ужас. Кровь в жилах похолодела, сердце замерло. Перед кроватью прыгали странные фигуры, светившиеся во мраке сатанинским огнем и не имевшие четких очертаний.
Затем пляска закончилась, нечисть исчезла, и больной погрузился в тяжелый сон, полный кошмарных видений…
Наступившее утро не добавило оптимизма настроению Калачева. Проснувшись, Аверьян с трудом разлепил глаза и увидел пробивающиеся через окно солнечные лучи. Он не испытал от этого радости. В теле гудела свинцовая тяжесть, а сам он чувствовал себя половой тряпкой, выжатой и брошенной в ведро.
Когда хозяева вернулись в избу, Аверьян не заметил. Но сейчас их троица уже была на ногах и лица её казались бодры.
– Как спалось? – спросил его Сафронов участливо. – Не мучали кошмары?
– Плохо, – ответил Аверьян, морща лоб. – Мне привиделось, што меня хто-то душит и ломает!
– Да, – согласился Ивашка. – Эдакий сон беду сулит. Тебе бы исповедоваться!.
– Я бы рад-радешынек, токо вот попа нету рядышком, – прошептал озадаченно Аверьян. – Не сочти за труд, приведи ко мне батюшку.
Услышав безобидную просьбу, Сафронов аж подскочил на табурете.
– Ишь чаво захотел! – крикнул он возмущенно. – Попа, видишь ли, ему подавай! А нету ево здеся! Тю-тю! Революция пришла, и попа гирьяльскова зараз ветром сдуло!
Такая неожиданная реакция крайне удивила Калачева.
– А ты-то пошто эдак взбеленился? – спросил он, недоуменно глядя на Ивашку.
– Не приемлю я веры поповской, – ошарашил неслыханным ответом тот. – Православная вера никудышная и поганая! Даже Хосподь вона отверг ее действиями своеми, наслав на грешные головы православных войну да разруху!
Аверьян не поверил ушам. Такой ереси и богохульства ему еще не доводилось слышать никогда.
– Так ты большевик?! – прошептал он. – Краснопузый христопродавец?
Сафронов неожиданно рассмеялся.
– Ну и загнул, Аверьяха! – воскликнул он. – Уж с кем с кем, но с большевиками мя ешо не путали! Даже сатанистом я никогда не был. Уж не взыщи!
– Тады хто ты есть такой, ежели не большевик и Сатане не поклоняешься, а Хоспода ни в грош не ставишь? – спросил Калачев.
– Верующий я, вот хто есть такой, – перестав смеяться, ответил Ивашка. – И вера моя што ни на есть правильная!
– Фу-у-у, – облегченно вздохнул Аверьян. – Дык ты раскольник – кулугур! Как же я энто зараз сам не догадался?
– И сызнова обмишулился, башка верблюжья, – сказал Сафронов, вставая. – Я вот…
Он задрал рубаху, расстегнул пояс и с ухмылкой выставил на обозрение свою спину, наблюдая, как бледнеет и вытягивается лицо раненого.
– О, Хосподи, да ты хлыст! – прошептал потрясенно Аверьян, увидев на спине Ивашки рубцы от самобичевания. – Ты… ты…
Сафронов опустил рубаху, не спеша подпоясался и сел.
– Теперя и ты эдакий, как и я, Аверьяша, – сказал он с ядовитой улыбочкой. – Добро пожаловать на наш корабль, голубок сизокрылый!
Калачев был настолько поражен услышанным, что почувствовал дурноту. Его едва не вырвало прямо на одеяло.
– Т-ты ш-што, с-скопец, и м-меня о-оскопил, сука б-болотная?! – прошептал он одними губами. – Ты п-посмел и м-меня с-себе у-уподобить, д-душа в-вражья?!
Ни один мускул не дрогнул на каменном лице Ивашки.
– Энто не я оскопил, – сказал он, сверкая яростно глазами. – Энто судьба тебя эдак отметила! На роду, знать, эдак написано было, что снарядный осколок не убьет, а оскопит, отсеча детородные уды!
– Дык энто…
Аверьян впал в отчаяние. Он не верил, что все происходящее – не дурной сон. Его бросало то в жар, то в холод, а руки тянулись к промежности: все ли там в порядке.
– Не ишши. Оскопленный ты, – Сафронов взял его ладонь. – Милости просим на корабль наш, голубь. Таперя зараз сообча идтить будем и в горе, и в радости!
– Хосподи! Прочь от меня, аспид кастрированный! – разъярился Аверьян. – Не верю я, што осколок «хозяйства» детороднова мя лишил! Ты энто… паскудник, руку свою приложил и калекой меня сделал!
– Оскопление не есть грех, – ответил Ивашка с кислой миной. – Свальный грех и иное плотское сожительство – вот што грехом смертным зовется! Спасти душу зараз можно токо борьбой с похотливой плотью – оскоплением! А тебе вот судьба эдакий путь к Хосподу указала!
– Какой ешо путь, гад ползучий, – прошептал, заливаясь слезами, Аверьян. – Таперя кому нужон я, калека разэдакий?
– Не калека ты, не сетуй понапрасну, – покачал осуждающе головой Сафронов. – Ты таперя сыт и богат будешь! А жана с детишками… Да ежели захотишь, мы и их к себе обустроим. Оне щас поди с голодухи пухнут, а с нами в рай – и земной, и небесный – попадут и што такое нужда позабудут!
– Ну уж нет, токо не энто! – прошептал возбужденно Аверьян. – Ступай прочь с глаз моех, паскудник, а не то…
Вырвавшиеся из груди рыдания помешали закончить фразу. Он закрыл лицо ладонями, издав стон, полный такого отчаяния, безысходности и боли, что Ивашка как ужаленный подскочил и, что-то шепча себе под нос, попятился к двери.
Весь день до вечера Аверьян провел в кровати, накрывшись с головой одеялом, отказавшись от пищи и замены белья. В голове царили хаос и боль. Ему хотелось умереть, он молил Бога, но тот оказался глух.
И тогда мужчина решился на отчаянный шаг. Смастерить петлю оказалось нетрудно: пока Сафронов с «сестрами» отсутствовал, Аверьян рвал простынь на лоскуты и плел из них веревку.
Закрепив один конец веревки за спинку кровати, бедолага просунул в петлю голову. Затем попросил у Бога прощения за грех, что собирался совершить, и повалился с кровати на пол.
Как только удавка затянулась… страх пронзил мозг. Руки ухватились за петлю и стали рвать ее, не давая сомкнуться, а тело стало извиваться змеею. Боли Аверьян не чувствовал. Он просто содрогался от ужаса, от неспособности контролировать себя, от запаха экскрементов, вышедших из тела без позволения. Ноги дергались и ерзали по полу в поисках опоры, а пальцы все пытались расслабить удавку.
Веревка оказалась крепкой. Аверьян терял остатки сил. В голове нарастал шум, а перед глазами появилась яркая радуга.
Внезапно свет померк. Все чувства, включая и страх, улетучились. Темнота переросла в плотный мрак. «Вот и все! – подумал казак. – Хосподи, как все просто!» Но вдруг чьи-то руки подхватили его с пола и бросили на кровать. Те же руки сняли с него петлю.
Вокруг снова стали проступать очертания избы. Из груди Калачева вырвался кашель.
– Жив што ль, голубь сизокрылый? – послышался знакомый голос.
Больной помотал головой. Но голос прозвучал снова, и глаза Калачева наткнулись на встревоженное лицо Ивашки. Аверьян вдруг понял, что на всю оставшуюся жизнь попал под влияние этого страшного человека.
– Как знал, што ты чаво-нибудь отчубучишь, – сказал Ивашка. – Прямо сердцем беду чуял…
По обеим сторонам улицы наросли сугробы – снег всю неделю валил не переставая. Сегодня заметно потеплело, и в высоте, пронизанной солнцем, реяли легкие, словно пух, снежинки. Медленно покачиваясь, они опускались на голову и плечи Калачева.
Поддерживаемый «сестрами», Аверьян впервые вышел из избы, спустился с крыльца. У него вдруг стеснило дыхание – пришлось прислониться плечом к плетню. Глядя на улицу, он чувствовал, как сильно бьется и замирает в груди сердце. На глаза навернулись слезы, но уже не от горя и тоски.
– Какое нынче число? – спросил Аверьян у «сестер», продолжая неотрывно смотреть на парящие в воздухе белые хлопья.
– Двадцатый годок ужо стукнул, – ответила тихо Акулина. – И Пасха минула, и Святки тожа.
– Об том и сам ведаю, – угрюмо пробубнил Калачев. – Хочу знать, какое нынче число.
Агафья и Акулина промолчали, да он и не настаивал на ответе.
Его душевное равновесие все еще не устоялось, в душе надолго поселился безотчетный страх. Как зверь беду, Аверьян чуял в глубине себя что-то неладное, и, охваченный тревогой, готов был бежать куда глаза глядят, чтобы затаиться в какой-нибудь норе. День и ночь он не переставал думать о своем убожестве. Не раз пытался представить свою будущую жизнь, но так и не смог, сознавая, что возврата к привычному у него нет. Жена, дети… А были ли они вообще?
После долгих гнетущих раздумий Аверьян решил: нужно взять себя в руки и смириться с судьбой. Прежде всего следовало изменить свое неприязненное отношение к Ивашке: Сафронов человек не простой – не мелочен, но мстителен, любит властвовать, тверд и принципиален.
Когда Ивашка и «сестры» уходили по вечерам «в гости», их подопечный чувствовал себя гораздо спокойнее. При их возвращении в душу его снова заползал страх – и остаток ночи проходил в тревоге.
Хозяин разговаривал во сне: выкрикивал то ли молитвы, то ли заклинания. Покой Аверьяна тогда и вовсе пропадал, а ночь делалась длинной, без конца и края. Казак ворочался с боку на бок в каком-то забытьи, засыпая лишь к утру.
Снился ему опять же Ивашка, стоявший у кровати в окровавленной рубахе: рукава закатаны выше локтей, в руке нож. Калачев испуганно вскрикивал, прижимался к стене, а Сафронов сдергивал с него одеяло и подносил лезвие ножа к его детородному органу…
…Стол уже накрыли к обеду – чугунок с супом, несколько вареных картофелин и свекла. Сидевший напротив Сафронов придирчиво осмотрел блюда, вздохнул и тяжело оперся локтями о поверхность стола. Затем, вытянув голову, еще раз взглянул на приготовленную пищу, взял ложку и, ни к кому конкретно не обращаясь, проговорил:
– Пора отсель в город подаваться. От эдакой жрачки зараз скоро ноги протянем.
Ивашка был не в духе. Сегодня с утра он беседовал с казаками станицы, и те предложили ему убраться вон подобру-поздорову. Уразумев, что спорить со станичниками неблагоразумно, Сафронов поспешил домой, точно пострадавший безвинно. В сердце его зародился панический ужас, лицо раскраснелось от безысходной ярости. Однако изменить что-либо не представлялось возможным.
«Поповские прихвостни», – вспомнил утро Сафронов, угрюмо жуя, не чувствуя вкуса. Он мысленно клял свою горькую судьбину и наказ станичников, который вынужден был исполнить, затем поднял тяжелый взгляд на Калачева, вяло мусолившего корку хлеба.
– Ты, – выкрикнул Ивашка, едва не задохнувшись от ярости. – Ты пошто аппетит мне портишь, варнак? Жри, как все мы, али из-за стола вон проваливай!
– Не нравлюся – не гляди, – спокойно ответствовал Аверьян. – Сам меня сюды приволок. Так вот таперя терпи завсегда с собою рядышком. Я ужо никуда с «посудины» вашенской без елды и яиц.
– Гляжу, поумнел ты, – натянуто улыбнулся Ивашка. – Што ж, нынче в нашей избе радеть будем! Коли своим себя ужо щитаешь, знать и к радениям приобчаться время пришло.
Вечером пожаловали четверо мужчин и две женщины. Аверьян угрюмо наблюдал за ними, не вставая с кровати.
Одна из вошедших скромно присела с отчужденным видом на табурет у окна. Вторая – худенькая, средних лет, осталась стоять у двери, будто дожидаясь приглашения.
Мужики сняли верхнюю одежду и опустились на лавку около печи. Самый старший из них – Стахей Губанов, седой как лунь, с безобразным шрамом на щеке – опустил голову, словно уйдя в свои тайные мысли. Слева от него привалился Савва Ржанухин – носатый, с обвисшим жирным подбородком и большим животом. Справа – Авдей Сучков. С виду Авдей был приятен: волосы совершенно седые, но лицо еще свежее, взгляд ясный, как у юноши. Четвертый, Тархей Прохоров, низенький, полный, сразу же прошел к столу, не дожидаясь приглашения, и занял табурет, чуть склонив набок лысую голову. Он смотрел на Аверьяна дружелюбно и даже сочувственно.
Усевшись за стол, Сафронов счел необходимым рассказать о встрече с казаками. Все, конечно, сразу же встревожились. Внешне Ивашка держался спокойно, но голос его дрожал, выдавая глубину несчастья. Никто не утешал хозяина, но все молча разделяли общее горе.
– Да-а-а, нелехкая нынче у нас жизняка, – изрек Стахей Губанов, когда Сафронов замолчал. – Путь наш теперя везде усыпан одними колючками.
– Но нихто силком не тянул нас на путь энтот, – покачал головой Тархей Прохоров. – Мы сами ево избрали зараз. Нет для нас теперя дороги в обрат с корабля нашева. И не потому, што мы канатами привязаны к судьбине своей, а потому, што навек теперя все мы вместе и заодно!
Наступила тягостная пауза. Первым ее нарушил Ивашка Сафронов:
– А ведь при Кондратии Селиванове[2] преподобном, как сказывали, наши голуби припеваючи жили! Много возжелавших было сокрушить душепагубнова змия оскоплением! Ведь Кондратий-то Евангелие назубок изучил и великим словом убеждения владел в свершенстве! А скоко люда богатова к нам оскопляться валом валило. Многие тады возжелали праведной жизни без греха совокупления и Царствия Небеснова!
– И порядок завидный был на корабле нашенском, – продолжил Савва. – Один голубь наследует все, што оставалося от другова, усопшева. Нихто нужды не испытывал. Нихто!
– И все одно наша мука всю жисть тянется, – возразил Авдей Сучков. – Завсегда власти вне закона нас выставляли. И терпеть приходилося как при старой власти, так и при нынешней. Ежели бы мы силы теряли и терпение, то веру бы зараз и профукали. Отступниками стали бы. Вот и щас одно нам остается, голуби, – сохранить веру и терпенье! Наше Царство ешо впереди, а покудова не падай духом и невзгодам не поддавайся!
Скопцы долго сидели в тот вечер, уныло рассуждая о былом величии и о невзгодах «теперяшних». Потом Сафронов, несколько воспрявший от присутствия единоверцев, поднялся из-за стола:
– Што-то засиделися мы нынче, голуби мои! А ну хватит заупокойную по себе справлять! Пора и раденью время посвятить, а то час начала давно уже миновал!
Все разом поднялись со своих мест. Женщины заперли изнутри двери и задернули занавески, мужчины убрали к стене стол, скамейки и табуретки. Затем скопцы в белых одеяниях сошлись на середину избы и запели. Их сильные чистые голоса слились воедино.
Аверьян, окаменев на кровати, с открытым ртом наблюдал за ритуалом. Голоса становились все сильнее, а лица все торжественнее. Они пели так вдохновенно и величественно, аж дух захватывало от невольного восхищения. Ему никогда в жизни не приходилось слышать ничего подобного, и он был просто потрясен происходящим.
Скопцы взялись за руки. Шаг за шагом их движения стали убыстряться, и вскоре они уже лихо отплясывали по всей избе так, что половицы жалобно скрипели и визжали. С «хождениями в духе», с самобичеванием, глоссолалиями и выкрикиваемыми пророчествами сектанты впали в состояние религиозного экстаза. Как безумные, они кружились по избе, размахивая руками. И пели, пели, пели!
Наблюдавший за радением Аверьян не заметил, как сам попал под влияние этого бешеного танца. Вначале он пытался только подпевать, но уже скоро ноги понесли его в центр танцующих, а возбуждение оказалось так велико, что заглушило все остальные чувства. Он стал частицей, вросшей в единое тело слившихся в экстазе сектантов, и был счастлив, словно находился не в казачьей избенке, а парил где-то высоко-высоко над землей, среди облаков, туч и звезд, подбираясь все ближе и ближе к ярко сияющему солнцу.
Калачев сладко потянулся и радостно улыбнулся. С наступлением утра началась новая жизнь. Точно вовсе не существовало никогда его страхов, переживаний и боли. Невероятное ощущение, которое Аверьян испытал во время ночного радения, вобрало в себя все плохое, что с ним когда-либо происходило.
Аверьян чувствовал по отношению к Сафронову, помимо всего прочего, сильнейшее любопытство. В Ивашке, без сомнения, жило зло: он всегда казался беспечным и неунывающим, но источал непонятную, неосязаемую черноту. Скопец вовсе не был таковым, каким хотел казаться.
– С добрым утрецом, голубок! – воскликнул хозяин, подходя к кровати. – По рылу твоему довольному зрю, што радение наше пришлося тебе по сердцу!
– Я полон восторга, – ответил Аверьян не лукавя. – Мне почудилось, што сам Хосподь сошел к нам с небес и выплясывал рядышком, громче всех ступая!
– Хосподь не с небес к нам сходит, а завсегда промеж нас, – ответил Ивашка назидательным тоном. – А ежели знать хотишь, то он в меня вселяется во время радения!
– В тебя? – округлил глаза Аверьян. – Да брешешь! Мыслимо ли энто?
– Ешо как мыслимо, – ухмыльнулся самодовольно Сафронов. – Кады сызнова радеть будем, ты полутше пригляди за мною. Вот опосля и обговорим, што глазоньки твое высмотрят.
– Дык я сам себя едва помню после радения! – вскричал Аверьян. – Вот токо очи продрал и, што случилося ночью, никак не вразумляю!
– А ты не пыжься, – улыбнулся Ивашка. – При радениях Хосподь все помыслы наши на себя заворачивает! Энто я верно тебе говорю, ибо Хосподь завсегда во мне в то время!
Они помолчали. Аверьян переваривал услышанное, а Сафронов, видимо, подбирал правильные слова для продолжения беседы.
– Мне благостно было, – сам не ожидая от себя, признался Аверьян. – Я не помню што вы в пляске буровили, но…
– Седня ешо одно таинство исполним, – сказал Сафронов, глядя на Калачева. – Тебе пора с нами сообча жить-поживать, голубь! С нашева корабля два пути: либо с нами, либо… ты потонешь даже в мелкой луже!
Калачев промолчал. Затих и Ивашка. И вот, подумав, Аверьян произнес:
– Слыхать-то слыхал про секту вашенскую, но помыслить не мог, што зараз промеж вас убогих окажуся.
– О бытие нашенском опосля посудачим, – ответил Сафронов вкрадчиво. – Ты вота определися щас, с нами ты али врозь? Ежели што, то мы и без тебя обойдемся, а вот обойдешься ли ты без нас?
– Нет, наверное, – признался вынужденно Аверьян. – И впрямь теперя кому я эдакий калека убогий нужон буду?
– Ты Хосподу нужон, – заверил его Ивашка, положив доверительно руку на плечо. – А Хосподь Бог – энто я! Не серди меня понапрасну, Аверьяха. Душами зараз сростемся, вовек сообча жить будем!
Следующим утром Аверьян проснулся встревоженным. Открыв глаза, попытался выяснить причину своей тревоги, набросил на плечи тулуп и вышел на улицу. В избе и вокруг нее не видать никого. Знамо, Ивашка и «сестры» еще не вернулись «из гостей». Но почему топится баня в огороде?