Памяти моих учителей -
Рубена Ивановича Аванесова,
Петра Саввича Кузнецова,
Александра Александровича Реформатского,
Владимира Николаевича Сидорова,
Абрама Борисовича Шапиро.
Выходящая в год моего 75-летия, эта книга – своего рода подведение итогов и мой отчет лингвистическому сообществу, благожелательное внимание которого к моим работам на протяжении всей моей жизни в науке было для меня всегда вдохновляющим стимулом, «поддержкой и опорой».
Читатель встретит здесь как опубликованные ранее в различных сборниках и затерявшиеся на журнальных страницах (и потому трудно доступные сегодня) мои семантические исследования 1970 – 1990-х гг. (при подготовке к этому изданию все они были заново отредактированы, а некоторые значительно расширены и дополнены новыми материалами), так и работы последних лет, еще не видевшие света.
Впервые собранные под одной крышей, они – при всем разно– и многообразии их тем и сюжетов и различии в масштабах разрешаемых в них проблем и вопросов – образуют, как мне представляется, некое целостное единство. Это работы диалектолога, привыкшего иметь дело с броуновым движением бесчисленного множества языковых порождений в бурлящем котле повседневной речевой деятельности, но диалектолога, прошедшего школу истории языка и понявшего, что живое движение языка – это не только величайшая загадка и тайна, но и путь к отгадке и открытию многих его загадок и тайн. Подлинный герой этой книги – динамическая синхрония, методы и приемы исследования и поле приложения которой нуждаются в дальнейшем развитии и совершенствовании, обещающем нашей науке новые значительные и нетривиальные результаты. В этом выводе меня укрепляет и изучение языка пушкинской эпохи, с которым связаны все мои исследовательские интересы в последние годы и прежде всего работа над общим дифференциальным словарем этого языка и частными словарями его скрытых семантических категорий. Отражения ее читатели найдут на многих страницах моей книги.
Приношу искреннюю благодарность всем друзьям и коллегам, с которыми я обсуждал ее состав, но прежде всего – ее подлинному инициатору, большому ученому и прекрасному человеку, человеку несправедливо трудной и горькой судьбы, автору поразительного «Опыта герменевтики по-русски» (Языки славянской культуры. М., 2001) Вардану Айрапетяну имя которого называю здесь с величайшим уважением и любовью.
Владимир 25 января 2003 г.
…отвергайте название, но признайте существование!
П. А. Вяземский
… На обязанности исследователя-языковеда лежит не только вскрыть данное значение на каком-нибудь одном факте, но и найти все факты языка, обнаруживающие его, как бы они ни были разнообразны…
А. М. Пешковский
Известно, что одним из фундаментальных семиотических принципов с глубокой древности является членение универсума на два мира – «свой» и «чужой», противопоставление которых имеет множественную интерпретацию и реализуется в оппозициях типа «мы – они», «этот – тот», «здесь – там», «близкое – далекое» и мн. др. под. Типичной является также интерпретация основного (базового) противопоставления в аксиологическом, ценностном плане – в виде оппозиции «хороший – плохой», – с резко отрицательной оценкой всего того, что принадлежит «чужому» миру [Лотман 1969, 465 и ел.].
Учитывая, что указанный выше принцип получает широкое и многостороннее отражение в мифологии, в ритуалах и обрядах, в народном искусстве, фольклоре и литературе у разных народов [Eliade 1970], в том числе и у славян [Иванов, Топоров 1965, 156–165 и ел. ] и, в частности, у русских – например, в художественном мире русского былевого эпоса и волшебной сказки [Пеньковский 1986, 127 и ел. ], можно было бы выдвинуть – в виде осторожного предположения – гипотезу об отражении рассматриваемого семиотического принципа также и в языке – в его системе, категориях и механизмах, – и, исходя из этого, предпринять поиски его языковых коррелятов. Таким образом, на обсуждение предлагается гипотеза о существовании семантической категории «чуждости» («отчуждения»? «алиенации»?), которая, в силу сказанного, должна сопрягаться с категорией отрицательной оценки («чужое – плохое») и иметь специальные средства языкового выражения (хотя бы в виде отдельных, не связанных друг с другом звеньев).
Как представляется, это предположение может быть обосновано и подтверждено разнообразными и достаточно доказательными фактическими данными.
В этой связи должна быть прежде всего отмечена общая для всех славянских языков специфика семантической структуры производных, образующих лексические гнезда с корнем чуж-/ чужд-, которые, как бы повторяя первоначальный этимологический сдвиг (из гот. piuda ‘народ’ → ‘чужой’ в соответствии с [Фасмер 1973: 379], представляют комплекс взаимосвязанных значений: ‘чужой’ → ‘чуждый’ → ‘враждебный’ → ‘плохой’. Ср., например: др. – рус. чужий (щужий) ‘чужой’, ‘чуждый’, ‘злодей’, ‘нечестивец’, ‘отвратительный’; чужати ‘отвергать’, чужатися ‘свирепствовать’ и др. под. [Срезневский 1903: III, 1550 ел. ], старорус. чуждаться ‘гнушаться, брезговать’. Ср. в стилизующем отражении: «– Я проводил господина за город. Тут он простился со мною и не почуж-дался обнять меня…» (И. Лажечников. Басурман).
На этой основе могут быть правильно поняты такие выстраивающиеся в единый ряд, устойчивые (фразеологизованные) словесно-понятийные комплексы, как чужие земли (чужая земля) и чужие страны (чужая страна) др. – русских памятников («Да не будеть же вамъ николи же словеси… о чюжихъ земляхъ» – Сборник 1296 г.; «Избежавъше же ему въ страны чюжи, и тамо животъ свои сконца» – Чтение о житии и погубленни… Бориса и Глеба. [Срезневский 1903: III, 1550] и русских народных сказок («…начали отправлятца в чужи земли… Ну, поплыли оне, приплыли в чужи земли…» – Верхнеленские сказки. Иркутск, 1938. С. 64), чужаядалъная (чужедальная) сторонушка русских народных плачей и народных песен и – что особенно показательно и важно – чужие край (чужие края) ‘заграница’ в русском литературном языке вплоть до конца третьей четверти XIX в. Ср.: «В небольшом моем вояже я был как будто дальний путешественник… Да, правду тебе сказать, я и действительно был в чужих краях. Ибо не успел отъехать 27 верст от Питера, как въехал внутрь Чухны, которая меня, а я ее не понимал…» (Е. Болховитинов – В. Македонцу, 20 марта 1801); «Для чужих краев лучше звание юнкера» (К. Батюшков – А. И. Тургеневу, 1818); «Жерве уволен с позволением ехать в чужие край» (А. И. Тургенев – И. И. Дмитриеву, 6 мая 1819); «Петербург душен для поэта. Я жажду краев чужих; авось полуденный воздух оживит мою душу…» (А. С. Пушкин – П. А. Вяземскому, 21 апреля 1820); «Прочие книги я еще не посылал, не уверен будучи, точно ли вы еще долго останетесь в чужих краях» (П. А. Плетнев – В. А. Жуковскому, 17 февр. 1833); «Через год Чаадаев поехал в чужие край…» (Д. Свербеев. Воспоминания, 1858); «В течении 22 лет пребывания в чужих краях он только четыре раза побывал в России» (И. С. Аксаков. Ф. И. Тютчев, III. – М., 1874) и т. п.
В этом материале (а он может быть неограниченно умножен) обращает на себя внимание последовательно проведенное использование форм множественного числа чужие край, в чужие край (в большинстве случаев с архаической флексией – и!), в чужих краях, из чужих краев (не чужой край!) даже там, где речь заведомо идет об одной конкретной стране (cр. в «Мемориале» И. С. Тургенева 1852–1853 гг., в записи под 1845 г.: «Отъезд в чужие край. Куртавнель» или еще: «Нам очень не нравился его отъезд в чужие край, в Италию» – С. Т. Аксаков. История моего знакомства с Гоголем) в столь же последовательном противопоставлении формам единственного числа сочетания свой (наш) край (не свои край!).
Понятно, что в эпоху, когда в русском обществе достаточно прочно утвердилась новая – исторически связанная с Петровскими реформами – система культурных ценностей (ср.: «Краев чужих неопытный любитель И своего всегдашний обвинитель, Я говорил: в отечестве моем Где верный ум, где гений мы найдем?» – А. C. Пушкин. «Краев чужих неопытный любитель…», 1817),[1] обсуждаемая традиционная пара, в которой лексико-семантическая оппозиция «чужое – свое»,[2] усиленная оппозицией по числу (край – край), навязывала говорящим традиционную аксиологию, и, став анахронизмом,[3] должна была уступить место иным средствам номинации, первоначально свободным от экспрессивно-оценочных компонентов значения. Таковы, например, для первого члена пары заграница, за границу, из-за границы, за границей,[4] вытеснившие сочетание чужие край, которое в современном литературном языке вообще не употребляется.[5]
Указанное выше противопоставление по числу (чужие край – свой край) заслуживает особого внимания, так как представляет собой явление, хотя и известное в литературе, но недостаточно изученное и требующее более глубокой интерпретации. Исходя из того, что первый член этой пары свободно использовался в значении реальной единичности, сопряженном изначально с отрицательной оценкой, соответствующие случаи можно было бы рассматривать в ряду таких словоупотреблений во множественном числе, как: Я университетов не кончал; Я верчусь как проклятая, а ты по театрам ходишь; Муж работает, а она по заграницам разъезжает; Мне, говорит, отдых нужен. Мы работали всю жизнь, не отдыхали, а теперь вот отдыхи какие-то придумали, и др. под.
Приводя подобные факты, исследователи отмечают их принадлежность разговорной речи [Розенталь 1976: 218; Красильникова 1983: 111], их связь с категорией неопределенности [Ревзин 1969], их экспрессивность, которая понимается как «экспрессивное обозначение единичности» [Лекант 1982: 181], как выражение неодобрения и шутки [Исаченко 1954: 123], фамильярности и иронии (ср. характеристику форм мн. ч. существительного заграница в [Уш.: I, 918] и т. п. и квалифицируют их как множественное «гиперболическое» [Арбатский 1972]. Под эту категорию подводятся также формы множественного числа собственных имен (обычно – географических названий) в шутливых или неодобрительных выражениях типа скитаться по всяким Парижам, разъезжать по Европам [Исаченко 1954].
Однако едва ли справедливо видеть в гиперболизации (представлении единичного как множества) основное содержание грамматической семантики форм множественного числа в такого рода контекстах и выдвигать ее терминологически на передний план. Функционально-семантическим центром таких форм, как это будет показано в дальнейшем изложении, следует считать генерализующее обобщение, генерализацию, которая становится основой для пейоративного отчуждения. Сущность последнего состоит в том, что говорящий, отрицательно оценивая тот или иной объект, доводит эту отрицательную оценку до предела тем, что исключает объект из своего культурного и / или ценностного мира и, следовательно, отчуждает его, характеризуя его как элемент другой, чуждой ему и враждебной ему (объективно или субъективно – в силу собственной враждебности) культуры, другого – чуждого – мира.
Объяснение внутреннего механизма этой операции и особенностей ее языкового отражения и выражения следует искать прежде всего в специфике структуры образов «своего» и «чужого» мира, в которых они – эти два мира – представляются мифологическому и мифологизующему сознанию от древности до наших дней.
«Свой» мир (в максимально сжатой и по необходимости схематической характеристике) – это мир уникальных, индивидуальных, определенных в своей конкретности и известных в своей определенности для субъекта сознания и речи дискретных объектов, называемых собственными именами. «Свой» мир – это мир собственных имен. В нем и нарицательные имена ведут себя как собственные. «Свой» мир – то мир форм единственного числа со значением единичности. Формы множественного числа – там, где они необходимы, – используются в значении неоднородного множества.
«Чужой» мир (в противопоставлении «своему») – это мир этнически и / или хтонически (субстанционально), социально или культурно (и прежде всего – религиозно и идеологически) чуждый и враждебный. Это инишнее царство, ненаша земля, неверия неверная, поганая русского былевого эпоса, земля незнаемая «Слова о полку Игореве», чужие край и поганая нехристь русских славянофилов. Ср. еще «-…Был наш один изборьский в полону в неверных землях, и явилась тому полоненику матушка богородица…» (П. И. Якушкин. Путевые письма, 2 авг. 1859). Ср. также в письме Н. М. Языкова к Гоголю [1841] поздравление с возвращением из «нехристи немецкой». К этому же рейгановский образ империи зла как представление социалистического мира.
«Чужой» мир – мир неподвижный, статичный и плоский. Это мир, в котором нет дискретных объектов, и потому он воспринимается нерасчлененно – как речь на чужом языке. Ср.: «А приехали мурзы-улановья, Телячьим языком рассказывают…» (Древние российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. – М., 1938. С. 99). Во мраке, окутывающем этот мир, не различаются ни частные детали, ни отдельные лица. Чужие предметы и предметно воспринимаемые живые существа образуют единую в своей кишащей слитности враждебную массу, состоящую из кажущихся абсолютно тождественными единиц, носителей одного имени. Индивид поэтому оказывается здесь представителем однородного ряда, из которого он актуально выделяется только в силу занимаемого им положения – правителя, предводителя войска, духовного руководителя и т. п. Взятый в синхронии, этот ряд выступает как толпа. Взятый в диахронии, он представляет генеалогическую линию как родовую бесконечность, подобную родовой бесконечности насекомых и диких животных. И так же, как в сказке уничтоженное в богатырской битве вражеское войско наутро воскресает из мертвых, чтобы начать новое сражение, так в русской былине Батыга-отец сменяет Батыгу-деда, чтобы в свой черед уступить место Батыге-сыну Все они Батыги и все – Батыги Батыговичи: «А й наеде Батька Батыгович со сыном своим со Батыгушкою….» (Онежские былины, записанные А. Ф. Гильфердингом. М., 1949. Т. I. № 18).
Здесь есть смена, но нет развития. Движение идет по замкнутому кругу и потому иллюзорно. Вновь и вновь оно повторяет то, что уже было: тождество имен свидетельствует о полном тождестве их носителей. Это значит, что сын Батыги получает имя Батька не как династическое имя (ср. традицию династического именования у европейских монархов) и не в честь отца или деда, а потому, что такова его природная сущность: подобно тому как меч есть меч из множества и класса мечей, как щит есть не что иное, как щит – из множества и класса щитов, а Ворон Воронович русских сказок – ворон, так и Батыга не просто называется Батыга, но он и есть батыга – из генеалогической линии и синхронного ряда – толпы бесчисленных батыг. Таким образом, «чужой» мир – это мир форм множественного числа со значением однородного множества и мир нарицательных имен, в котором и собственные имена функционируют как нарицательные [Пеньковский 1989].
Понятно поэтому, что перевод существительных из ед. ч. во мн. ч. с одновременным преобразованием имен собственных (ИС) в нарицательные (ИН) может использоваться как знак принадлежности их денотатов «чужому» миру и тем самым как средство подчеркнутого выражения их резко отрицательной оценки:
При этом так же, как для ИН ед. → ИН мн. мы различаем, например, театр ‘…’ + ‘свое’ → театры1 ‘неоднородное множество театров’ и театр ‘…’ + ‘чужое’ 4 театры2 ‘однородное множество театров’ + ‘чужое’ + ‘плохое’, что нужно читать как ‘театр – это плохо’, а не как ‘плохие театры’, так и для параллельного ИС ед. → ИН мн. необходимо различать хорошо известные и многократно обсуждавшиеся в литературе случаи типа Ньютоны ‘великие физики’, т. е. «неоднородное множество физиков, объединенных общим признаком ‘подобные Ньютону’ (по их вкладу в науку или по способности сделать такой вклад)» и случаи типа Батыга ‘былинный персонаж, предводитель татарской рати’ → батьки ‘татарские воины, возглавляемые Батыгой’.
Следует специально подчеркнуть, что в случаях типа Ньютоны ‘великие физики’ мы имеем дело с единицами, которые занимают промежуточное положение между ИС и ИН – с разной степенью близости к ИН и с разной степенью связи с исходными ИС (в зависимости от степени однородности – неоднородности обозначаемых ими множеств и от уровня осознания этих признаков носителями языка, а также в зависимости от тех или иных особенностей контекста), но почти никогда не порывают окончательно с ИС, не переходят окончательно в ИН. Поэтому они объединяются с другими семантическими вариантами подобных имен в формах мн. ч., которые несут значение неоднородных множеств, состоящих из единиц, различающихся полом и возрастом (ср.: Ньютоны ‘неоднородное множество лиц, объединенных принадлежностью к семье Ньютона’), временем и местом существования (Ньютоны2‘неоднородное множество лиц, объединенных общностью происхождения, т. е. принадлежащих к роду Ньютонов’) или еще Ньютоны3‘неоднородное множество лиц, носящих фамилию Ньютон’. Значение неоднородного множества в случаях типа Ньютоны4 ‘великие физики’ свидетельствуется обычным употреблением подобных ИС / ИН с определителями временной (новые Ньютоны, Ньютоны наших дней) и этно-национальной (собственные Ньютоны, российские Ньютоны) и т. п. семантики. Все эти семантические варианты объединены также тем, что форма мн. ч. не вносит в них оценочного компонента значения. Положительная оценка, которую обычно отмечают в случае Ньютоны4, не связана с формой мн. ч. (ср. Квислинги и петэны – с отрицательной оценкой), но принадлежит к сфере коннотации исходных ИС.
В соотношениях типа Батыга → батыги наблюдается полный переход ИС → ИН с резким усилением уровня отрицательной экспрессии, сопровождающим значение однородного множества в «чужом» мире.
Резко экспрессивные пейоративно-отчуждающие формы мн. ч., обнаруживающие указанный тип семантического развития, до сих пор не привлекали к себе внимания исследователей и остаются неизвестными науке. Между тем они чрезвычайно интересны и важны, поскольку свидетельствуемые ими отношения семантического перехода и регулярной многозначности обнаженно демонстрируют специфический механизм логики восприятия и оценки всего того, что принадлежит «чужому» миру.
Лютер (Мартин Лютер, 1483–1546, – основатель и глава немецкого протестантизма, лютеранства) → старорус. Лютор → люторы ‘те, кто исповедует «богомерзкую люторскую ересь», лютеране’ → ‘все иноземцы – неправославные христиане’. Ср.: «В нижней части стены (на фресках середины XVII в. в Успенском соборе Княгинина монастыря во Владимире. – А. П.) помещены сцены ада и рая. Огромный чешуйчатый змей извивается в правой половине картины, опутывая своими петлями толпу осужденных на вечную муку грешников. Среди них выделяется группа иноземцев в западноевропейских и восточных костюмах; это… иноверцы – “треклятые люторы” и агаряне…» (Я. Н. Воронин. Владимир, Боголюбове Суздаль, Юрьев-Польской. М.: Искусство, 1967. С. 101). Ср. также староукр. лютори ‘лютеране’: «Лютори й кальвини, дознаючи co6i напасти од католиюв, наших тдпирали…» (П. И. -Кулиш. Хмельнищина. Историчт oповщання. СПб., 1861), где заслуживает внимания также словоформа кальвини ‘кальвинисты’.
Магомет (из Мухаммед – основатель ислама) → стар. простор. Махамет → махаметы ‘магометане’, откуда затем бранное грубо уничижительное употребление без четко определенного значения. Ср.: «– Что же вы это делаете, аспиды вы, идолы вы, махаметы проклятые!..» (А. И. Левитов. На дороге).
Мазепа (Мазепа Иван Степанович, 1644–1709, – гетман Левобережной Украины, во время Северной войны 1700–1721 гг. изменивший Петру I и в октябре 1708 г. перешедший на сторону Карла XII) → мазепы: пренебрежительное прозвище, которым жители старообрядческих сел Западной Брянщины называют коренное население окружающих деревень (на территории б. Стародубского полка) и население соседней Северной Черниговщины, входивших в состав старой гетманской Малороссии [Пеньковский 1967].
Бонапарт → бонапарты ‘солдаты наполеоновской армии’. Ср.: «Вдруг взошла заря багряна. Вся Европа застенала. Объявлена война. Бонапарты – люты звери Отворили адски двери Пожрать священный чин…» (см.: К. Ф. Надеждин. Семинарист в своих стихотворениях. – Труды Владимирской ученой архивной комиссии. – Владимир, 1908. Кн. X. С. 27).
Наполеон → наполеоны (наполъоны) ‘солдаты наполеоновской армии’. Ср. в стилизации: «Вдруг услыхала – по дороге кони скачут прямо к нам в ворота. Офицер ихний и два драгуна. А барин… задрожали, достали из-под полы пистолет и стрельнули в офицера… И этот хам французский с коня-то и повалился. Я сильно так закричала, а драгун саблей дяденьку ударили, опосля офицера снова к седлу привязали и поскакали. Я Кузьме закричала, мол, что ж ты, Кузьма, али ты не солдат?… Да напольенов уж и след простыл…» (Б. Окуджава. Свидание с Бонапартом – из письма горничной Ариши); «А вскоре воротились лазутчики и сообщили, что Москва оставлена и наполеоны уходят в обратном направлении» (там же).
Колчак (Колчак Александр Васильевич, 1874–1920, – адмирал, один из руководителей российской контрреволюции, главнокомандующий белогвардейскими вооруженными силами) → колчаки ‘колчаковцы, солдаты армии Колчака’. Ср. в отражении: «– Жаль, тебя в восемнадцатом году пороли мало. Зачем тогда хлеб и мясо колчакам отдал?» (В. Поволяев. Шурик); «– Вы колчаки, што ли, солдатики? – Колчаки, – говорят ребята…» (Д. Фурманов. Чапаев. X).
Ср. также: Антихрист ‘по христианскому вероучению, главный и последний враг Христа, который явится перед концом мира и будет побежден Христом’; ‘главный бес’ → антихристы ‘черти’ → бранное слово. Ср. также Ирод – ироды и др. под.
Специфика называемых такими именами (ср. еще гитлеры как прозвище немецко-фашистских солдат в годы Великой Отечественной войны) однородных множеств, принадлежащих «чужому» миру и воплощающих «чужой» мир («чужие» миры), заключается в исключительно (предельно!) высоком уровне их однородности.[6]
При этом существенно важно, что эту предельную однородность субъект познания, принадлежащий другому («своему») миру, устанавливает не путем постижения объективного тождества составляющих такие множества единиц, но через операцию субъективного – подсознательного или преднамеренного – отождествления таких единиц, с отвлечением от всех и всяческих различий между ними.
Если «свой» мир – это мир познанный и познаваемый, мир, открывающийся познающему «своему» через выделение из общего и единого отличительных признаков отдельных дискретных объектов, которые таким образом как раз и узнаются-познаются и тем самым «о-свой-иваются»-осваиваются, то «чужой» мир – это мир неведомый и незнаемый (земля незнаемая)[7] – и более того: это мир, который и не следует знать. Отсюда в отношении к «чужому» миру принцип воинствующего невежества – «не знаю и знать не хочу» – с принятой наперед установкой на отказ от выделения отличительных признаков.
Если в «своем» мире все есть «отдельное» «свое», то в «чужом» мире есть только «общее» (отсюда польск. obcy ‘чужой’) и объединяющим признаком этого «общего чужого», в котором гибнут все индивидуальные признаки отдельных предметов и лиц, является их осознаваемая как враждебная «чужесть» и вырастающая на этой почве их резко отрицательная оценка.[8] Таков свойственный обыденному (мифологизующему) сознанию особый тип отчуждающего обобщения, который в терминах народной мудрости выражается поговорками типа «бур черт, сер черт – все один бес, серая собака, черная собака – все один пес».[9] Ср. в стилизующем отражении: «– Я-таки маракую толковать на их лад. – Где же ты выучился говорить по-голландски? – спросил Белозор, довольный, что будет иметь переводчика. – Ходил за рекрутами в Казанскую губернию, так промеж них наметался по-татарски. – И ты воображаешь, что тебя голландцы поймут, когда ты станешь им болтать по-татарски? – Как не понять, ваше благородие, ведь все одна нехристь!» (А. Бестужев-Марлинский. Лейтенант Белозор. II).
Абстрагирующая сила этого типа сознания настолько велика, что оно в своем восприятии и оценке элементов «чужого» мира свободно снимает любые их различительные признаки и, преодолевая время и пространство, не останавливается и перед такими фундаментальными различиями, как национально-языковые и территориально-этнические (ср., например, в русских былинах отождествления-объединения типа «темна орда – проклята литва») и др. под. Ср. характеристику такого отчуждающего абстрагирования в статье Гегеля «Кто мыслит абстрактно?»:
«Кто мыслит абстрактно? – Необразованный человек, а вовсе не просвещенный… Ведут на казнь убийцу. Для толпы… он убийца и только. Дамы, может статься, заметят, что он красивый, сильный, интересный мужчина. Но такое замечание возмутит толпу: как так? Убийца – красив? Можно ли думать столь дурно, можно ли называть убийцу красивым? Сами, небось, не лучше!.. Это и называется – “мыслить абстрактно”: видеть в убийце только одно абстрактное – что он убийца, – и называнием этого одного-единственного качества уничтожать в нем все остальное, что составляет человеческое существо…» (Г. Гегель. Работы разных лет. М., 1970. Т. 1.С. 391–392).
Этот имеющий фундаментальное значение тип схематизирующего отчуждающего обобщения, характерный для мифологического и мифологизующего сознания, принципиально отличается от абстрагирования на логической основе как одного из необходимых этапов познания, предполагающего временное отвлечение от тех или иных индивидуальных признаков объекта анализа при учете всего богатства конкретной реальности и сохранении связей с нею. Отчуждающее же абстрагирование, напротив, вбирает в себя весь процесс познания в целом и представляет его последний и окончательный итог, который соединяет в себе признаки обвинительного заключения и не подлежащего обжалованию приговора… Представляя объект наблюдения, мысли и оценки как элемент «чужого общего», отчуждающее абстрагирование не просто отвлекается от его индивидуальных отличительных при знаков, но и скрыто или эксплицитно дискредитирует их.
Эта дискредитация получает в языке специализированное выражение при помощи местоименных слов со значением «обезразличивающего обобщения» и «обезразличивающей неопределенности» признака. Здесь следует иметь в виду две типичных ситуации.
А. Ситуация прямого предметного контакта, когда дискредитации подвергаются отличительные признаки определенного, известного, конкретного, непосредственно наблюдаемого объекта. Языковыми средствами выражения отчуждающего обезразличивания в этой ситуации являются местоименные определители всякий и какой-то: – Почему ты не передала мне паспорт с этой девушкой? – Не могу же я доверять такой документ всякой (какой-то) девчонке; – Ну как она могла, как она могла!.. – Нужно тебе нервничать из-за всякой (какой-то) дуры! – Почему ты с ним так грубо разговаривала? – Буду я деликатничать со всяким (каким-то) хулиганом! и т. п.
Чтобы уяснить различие между высказываниями с всякий и какой-то, рассмотрим их раздельно и более подробно.
Конструкции с обобщающим определителем всякий
«– Как вам не совестно, милостивый государь, морозить меня битый час на улице? – кричит в ухо своему коллеге раздраженный Эмец. – Ах, батюшка, простите, это вы? – наконец отозвался исправник. – А ведь этот дурак все твердил мне: ваше высокоблагородие, вставайте, немец приехал! Так я ему и отвечал: стану ли я беспокоиться из-за всякого проезжего немца!..» (Записки графа М. Д. Бутурлина, 1853). То же в отражениях: «– Да успокойтесь вы, батюшка-барин; что ж вам убиваться из-за всякого прощелыги…» (И. Ф. Горбунов. Старое житье); «– Чего это ты, братец, спустил этому скоту – Померанцеву?… Струсил… Да я бы его на твоем месте… – Да ну его ко всем чертям! Стану я со всяким дикарем связываться…» (А. И. Левитов. Петербургский случай. II); «Повар, фыркнув, ощетинил черные усы и сказал вслед ему: Нанимаете всякого беса, абы дешевле…» (М. Горький. В людях); «– Ты бы хоть поздоровалась с ним. – Была охота кланяться всякому ее хахалю!» (Г. Авдиев. Дочки-матери) и др. под.
Во всех таких случаях обобщающе-признаковое местоимение всякий, являющееся знаком полного и исчерпывающего множества признаков, различия между которыми снимаются вхождением единиц – их носителей в объединяющую их тотальность, по прямому смыслу сочетаний всякий проезжий немец, всякий дикарь, всякий прощелыга, всякий бес, всякий хахаль и т. п. приписывает все множество соответствующих признаков конкретным носителям и тем самым создает алогизм, который и ставит себе на службу семантика «чуждости»: «чужой» мир не может не быть алогичным.
Местоимение всякий в таких высказываниях получает неместоименное экспрессивно-оценочное значение ‘не стоящий внимания, плохой’, откуда далее возможное – субстантивированное – его употребление в случаях типа: «– Это вы утром компот выбрасывали? – Я. – Идиотизм какой. – Не хочу я принимать компот от всякого» (О. Куваев. Территория. 15); «– Чего ты в бутылку-то лезешь? Ну, ошибся человек, с кем не бывает. Молодая, неопытная. – Ну правильно! Она будет ошибаться, а я отвечай за всякую!» (Р. Петровская. Будни и праздники);«– Ну, знаете, если всякий будет требовать… – А я не всякий!..» (А. Дементьев. В командировке как дома); «-…Знаете, это болезнь такая… Наш брат, холостяк, подвержен ей бывает в период от 30 до 35 лет, когда у него начинает сосать под ложечкой при виде всякой благообразной отроковицы. – Стало, я была для вас всякая, Крупинский?» (П. Боборыкин. Труп. I); «Кассирша… злобно прошипела: – Лезет тут всякий…» (В. Ситников. На полустанке) и др. под. Ср. также аналогичное семантическое развитие у синонимического каждый: «Секретарша посмотрела на меня вопросительно и отчужденно. – Главный редактор здесь? – Здесь. Только он вас не примет. – Почему? – Хм. Если каждый будет заходить прямо к главному редактору…» (В. Солоухин. Фотоэтюд).
Вне субстантивированного употребления оценочное значение слова всякий не выдвигается на передний план, а лишь пульсирующе мерцает, просвечивая из-за основного, местоименно-обобщающего значения, которое, будучи отнесено к конкретному, единичному факту, заставляет осмыслять его как регулярное, повторяющееся событие, изменяя его модальность, переводя его из плана реального в план виртуального, т. е. осуществляет его генерализацию: стану ли я беспокоиться для всякого немца, осмысляется поэтому как ‘я никогда не стану беспокоиться ни для какого немца’. Неслучайно, что во всех рассмотренных выше случаях высказывание, являющееся минимальным контекстом определителя всякий, прочитывается как формулировка некоего нравственно-поведенческого принципа подобно пословичным сентенциям типа на всякий чих не наздравствуешься, которые также употребляются всегда применительно к конкретному жизненному факту. Отсюда такие грамматические особенности высказываний со словом всякий, как преимущественное использование форм будущего несовершенного в их переносном эмоционально-экспрессивном значении (см. о них [Бондарко 1971: 168–109]) и различных языковых средств выражения отрицательной модальности (нежелания, отрицательного долженствования и др.) через риторический вопрос (стану ли я беспокоиться?), разнообразные виды антифразиса (была охота ‘я не хочу’, была нужда, нужно тебе ‘не нужно’ и т. п.) и др.