bannerbannerbanner
Русь моя, жизнь моя…

Александр Блок
Русь моя, жизнь моя…

М. А. Бекетова

Читатели Блока обыкновенно представляют его себе печальным человеком, жившим в особом мире, далеким от простых и обыденных радостей жизни. В стихах его изредка проявляется юмор, но веселости нет и следа.

А между тем в живом, настоящем Блоке было много светлого юмора и самой непосредственной, детской веселости.

<…>

Блок был прежде всего ребенок – простодушный, невинный и милый.

В своей речи о символизме, прочитанной в Обществе ревнителей художественного слова (8 апреля 1910 г.), он поставил такую программу: «Художник должен быть трепетным в самой дерзости, зная, чего стоит смешение искусства с жизнью, и оставаясь в жизни простым человеком». Этот завет свой он и исполнил. Он был в жизни простым человеком. «Но есть неистребимое в душе, там, где она младенец», – говорит он в другом месте той же речи. В его душе это «неистребимое» было особенно сильно и проявлялось и в ясности его улыбки, и в уменье радоваться всяким житейским пустякам, а также солнцу, шуткам, да еще в уменье играть и шалить, которое было ему в высшей степени свойственно…

Последнее, т. е. склонность к играм и шалостям, должно особенно поразить читателей Блока. Для них и юмор его нечто новое, почти незнакомое. Правда, в стихах своих Блок был всегда серьезен. Он ведь считал, что «служенье муз не терпит суеты». Даже появляясь на эстраде, когда приходилось ему читать свои стихи, он давал сразу всем торжественным видом своим тон высокого строя, не изменяя обычной своей простоте. Шалил он только в шуточных стихах и в пародиях. <…>

Юмор Блока проявлялся, кроме шуточных стихов и пародий, в шаржах и карикатурах. Шаржи бывали связаны или с литературой, или с театром. Мне запомнился один случай из того времени, когда Блок был еще гимназистом или студентом-первокурсником, в ту пору, когда он увлекался декламацией и мечтал о сцене.

Однажды он зашел вместе с матерью в гости к деду и бабушке, которые жили вместе со мной. Побывав на их половине, он пришел ко мне, а у меня в гостях была моя старая приятельница, знавшая Блока с самого детства. Тут ему вздумалось поиграть в декламацию. Он прочел целиком наизусть некрасовскую «Больницу». <…> Читая, Блок впадал то в слезливость, то в мелодраматизм. Его интонация, позы и жесты были до того уморительны, что мы все помирали со смеху, а моя гостья, особа отнюдь не литературная, совсем устала от смеха и только слабым голосом повторяла: «Ах, Саша, какой ты комик». Все это проделывал он не ради эффекта декламации, а просто от игривого настроения и бродившей в нем актерской жилки. <…>

Покидая карикатуры и шаржи, перехожу к самому главному, т. е. к детским шалостям Блока. Начну с того, что Блок на людях и у себя дома в интимном кругу – это два разных человека. Надо еще заметить, что он необыкновенно быстро переходил от одного настроения к другому, и потому легко могло случиться, что утром или днем он напишет самое мрачное стихотворение, а к вечеру развеселится и начнет шалить. Эта непосредственная, простая веселость роднила его с животными, которых он так нежно любил, проводя часы в играх и разговорах с ними. <…>

Те же черты, т. е. добродушие, простодушие и бессловесность, ценил Блок и в животных. Да он и сам способен был «кувыркаться и дразнить прохожих».

О проявлениях этой простой веселости я попытаюсь теперь рассказать, хотя это очень и очень трудно.

Передать шутливый тон и манеру Блока, когда он был весел и не стеснялся, почти невозможно. Дело было тут не в словах, а в тех шаловливых жестах и минах, к которым он прибегал вместо речи. Это был клоунский юмор в соединении с неудержимой потребностью шалить и некоторой хитростью избалованного ребенка, отделывающегося забавными выходками от всего того, что ему лень или не хочется делать. Между прочим, Блок любил шалить и дурачиться на улице, в модных курортах и т. д., словом, там, где ходит чинная или занятая публика. Тут, конечно, играл роль и дух противоречия. Вел он себя в таких случаях так, что можно было принять его или за сумасшедшего, или за пьяного. Так, еще в первый год замужества Люб. Дм. имела неосторожность пойти вместе с ним в Гостиный двор. Вскоре хождение по лавкам ему надоело, и он начал дурачиться. Внезапно подняв руки вверх как бы в порыве необычайного удивления или негодования, он бросился бежать по одной из линий Гостиного двора, крича с безумным, отчаянным видом: «Вельветин!» Люб. Дм., ужасаясь и хохоча, пыталась его образумить и с тех пор уже закаялась брать его с собой в такие места.

<…>

И это тот самый Блок, который писал «Ночные часы» и «Седое утро»? – скажут читатели. Да, тот самый. Надоело мне слово «многогранность», но ничего не поделаешь. Приходится сказать, что Блок был бесконечно многогранен и сложен. И, кроме поэта с трагическим восприятием жизни, кроме пророка и лирика, в нем сидел еще и ребенок – непосредственный, бесхитростный, шаловливый и веселый. И так было до последних лет его жизни. В 1921 году это уже почти не проявлялось, но и тогда находили на него минуты шаловливого веселья. Так говорила мне его мать. Сама я в тот год его не видала.

<…>

И из личных моих впечатлений, и из рассказов матери Блока, и его писем к ней можно сделать один и тот же вывод. Юмор Блока приобретает после 30 лет более глубокий и менее добродушный характер. Он часто переходит в сарказм. Этого злого и меткого юмора много в его письмах к матери из-за границы, писанных в 1911 году, главным образом из Франции (Бретань и Париж).

<…>

Но невинная, мальчишеская веселость тоже не покидала Блока. <…> Заканчивая эту заметку, скажу, что с годами та детская веселость и шаловливость, о которой я говорила, все реже и реже возвращалась к поэту. Бывали долгие периоды беспросветно мрачного и нелюдимого настроения, но все же источник детского смеха не иссякал в нем очень долго. Убить его окончательно могла только последняя жестокая болезнь Блока и первые ее проявления, омрачившие дни его тяжелой и беспросветной печалью.

«Веселость и юмор Блока»

(печатается по изд.: Бекетова М. А.

Воспоминания об Александре Блоке.

М.: Правда, 1990. С. 617–619,

620, 621, 623, 624).

Из «Книги третьей» (1907–1916)

Из цикла «Страшный мир» (1909–1916)

К музе
 
Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.
 
 
И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за молвой,
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой…
 
 
И когда ты смеешься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг.
 
 
Зла, добра ли? – Ты вся – не отсюда,
Мудрено про тебя говорят:
Для иных ты и Муза, и чудо.
Для меня ты – мученье и ад.
 
 
Я не знаю, зачем на рассвете,
В час, когда уже не было сил,
Не погиб я, но лик твой заметил
И твоих утешений просил?
 
 
Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами —
Все проклятье своей красоты?
 
 
И коварнее северной ночи,
И хмельней золотого Аи,
И любови цыганской короче
Были страшные ласки твои…
 
 
И была роковая отрада
В попираньи заветных святынь,
И безумная сердцу услада —
Эта горькая страсть, как полынь!
 
1912
«Под шум и звон однообразный…»
 
Под шум и звон однообразный,
Под городскую суету
Я ухожу, душою праздный,
В метель, во мрак и в пустоту.
 
 
Я обрываю нить сознанья
И забываю, что и как…
Кругом – снега, трамваи, зданья,
А впереди – огни и мрак.
 
 
Что, если я, завороженный,
Сознанья оборвавший нить,
Вернусь домой уничиженный, —
Ты можешь ли меня простить?
 
 
Ты, знающая дальней цели
Путеводительный маяк,
Простишь ли мне мои метели,
Мой бред, поэзию и мрак?
 
 
Иль можешь лучше: не прощая,
Будить мои колокола,
Чтобы распутица ночная
От родины не увела?
 
1909
Двойник
 
Однажды в октябрьском тумане
Я брел, вспоминая напев.
(О, миг непродажных лобзаний!
О, ласки некупленных дев!)
И вот, в непроглядном тумане
Возник позабытый напев.
 
 
И стала мне молодость сниться,
И ты, как живая, и ты…
И стал я мечтой уноситься
От ветра, дождя, темноты…
(Так ранняя молодость снится,
А ты-то, вернешься ли ты?)
 
 
Вдруг вижу – из ночи туманной,
Шатаясь, подходит ко мне
Стареющий юноша (странно,
Не снился ли мне он во сне?),
Выходит из ночи туманной
И прямо подходит ко мне.
 
 
И шепчет: «Устал я шататься,
Промозглым туманом дышать,
В чужих зеркалах отражаться
И женщин чужих целовать…»
И стало мне странным казаться,
Что я его встречу опять…
 
 
Вдруг – он улыбнулся нахально,
И нет близ меня никого…
Знаком этот образ печальный,
И где-то я видел его…
Быть может, себя самого
Я встретил на глади зеркальной?
 
1909
Песнь ада
 
День догорел на сфере той земли,
Где я искал путей и дней короче.
Там сумерки лиловые легли.
 
 
Меня там нет. Тропой подземной ночи
Схожу, скользя, уступом скользких скал.
Знакомый Ад глядит в пустые очи.
 
 
Я на земле был брошен в яркий бал,
И в диком танце масок и обличий
Забыл любовь и дружбу потерял.
 
 
Где спутник мой? – О, где ты, Беатриче? —
Иду один, утратив правый путь,
В кругах подземных, как велит обычай,
 
 
Средь ужасов и мраков потонуть.
Поток несет друзей и женщин трупы,
Кой-где мелькнет молящий взор, иль грудь,
 
 
Пощады вопль, иль возглас нежный – скупо
Сорвется с уст; здесь умерли слова;
Здесь стянута бессмысленно и тупо
 
 
Кольцом железной боли голова;
И я, который пел когда-то нежно, —
Отверженец, утративший права!
 
 
Все к пропасти стремятся безнадежной,
И я вослед. Но вот, в прорыве скал,
Над пеною потока белоснежной,
 
 
Передо мною бесконечный зал.
Сеть кактусов и роз благоуханье,
Обрывки мрака в глубине зеркал;
 
 
Далеких утр неясное мерцанье
Чуть золотит поверженный кумир;
И душное спирается дыханье.
 
 
Мне этот зал напомнил страшный мир,
Где я бродил слепой, как в дикой сказке,
И где застиг меня последний пир.
 
 
Там – брошены зияющие маски;
Там – старцем соблазненная жена,
И наглый свет застал их в мерзкой ласке…
 
 
Но заалелся переплет окна
Под утренним холодным поцелуем,
И странно розовеет тишина.
 
 
В сей час в стране блаженной мы ночуем,
Лишь здесь бессилен наш земной обман,
И я смотрю, предчувствием волнуем,
 
 
В глубь зеркала сквозь утренний туман.
Навстречу мне, из паутины мрака,
Выходит юноша. Затянут стан;
 
 
Увядшей розы цвет в петлице фрака
Бледнее уст на лике мертвеца;
На пальце – знак таинственного брака —
 
 
Сияет острый аметист кольца;
И я смотрю с волненьем непонятным
В черты его отцветшего лица
 
 
И вопрошаю голосом чуть внятным:
«Скажи, за что томиться должен ты
И по кругам скитаться невозвратным?»
 
 
Пришли в смятенье тонкие черты,
Сожженный рот глотает воздух жадно,
И голос говорит из пустоты:
 
 
«Узнай: я предан муке беспощадной
За то, что был на горестной земле
Под тяжким игом страсти безотрадной.
 
 
Едва наш город скроется во мгле, —
Томим волной безумного напева,
С печатью преступленья на челе,
 
 
Как падшая униженная дева,
Ищу забвенья в радостях вина…
И пробил час карающего гнева:
 
 
Из глубины невиданного сна
Всплеснулась, ослепила, засияла
Передо мной – чудесная жена!
 
 
В вечернем звоне хрупкого бокала,
В тумане хмельном встретившись на миг
С единственной, кто ласки презирала,
 
 
Я ликованье первое постиг!
Я утопил в ее зеницах взоры!
Я испустил впервые страстный крик!
 
 
Так этот миг настал, нежданно скорый.
И мрак был глух. И долгий вечер мглист.
И странно встали в небе метеоры.
 
 
И был в крови вот этот аметист.
И пил я кровь из плеч благоуханных,
И был напиток душен и смолист…
 
 
Но не кляни повествований странных
О том, как длился непонятный сон…
Из бездн ночных и пропастей туманных
 
 
К нам доносился погребальный звон;
Язык огня взлетел, свистя, над нами,
Чтоб сжечь ненужность прерванных времен!
 
 
И – сомкнутых безмерными цепями —
Нас некий вихрь увлек в подземный мир!
Окованной навек глухими снами,
 
 
Дано ей чуять боль и помнить пир,
Когда, что ночь, к плечам ее атласным
Тоскующий склоняется вампир!
 
 
Но мой удел – могу ль не звать ужасным?
Едва холодный и больной рассвет
Исполнит Ад сияньем безучастным,
 
 
Из зала в зал иду свершать завет,
Гоним тоскою страсти безначальной, —
Так сострадай и помни, мой поэт:
 
 
Я обречен в далеком мраке спальной,
Где спит она и дышит горячо,
Склонясь над ней влюбленно и печально,
 
 
Вонзить свой перстень в белое плечо!»
 
1909
«Поздней осенью из гавани…»
 
Поздней осенью из гавани
От заметенной снегом земли
В предназначенное плаванье
Идут тяжелые корабли.
 
 
В черном небе означается
Над водой подъемный кран,
И один фонарь качается
На оснеженном берегу.
 
 
И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Все потеряно, все выпито!
Довольно – больше не могу…
 
 
А берег опустелой гавани
Уж первый легкий снег занес…
В самом чистом, в самом нежном саване
Сладко ли спать тебе, матрос?
 
1909
На островах
 
Вновь оснеженные колонны,
Елагин мост и два огня.
И голос женщины влюбленный.
И хруст песка и храп коня.
 
 
Две тени, слитых в поцелуе,
Летят у полости саней.
Но не таясь и не ревнуя,
Я с этой новой – с пленной – с ней.
 
 
Да, есть печальная услада
В том, что любовь пройдет, как снег.
О, разве, разве клясться надо
В старинной верности навек?
 
 
Нет, я не первую ласкаю
И в строгой четкости моей
 
 
Уже в покорность не играю
И царств не требую у ней.
 
 
Нет, с постоянством геометра
Я числю каждый раз без слов
Мосты, часовню, резкость ветра,
Безлюдность низких островов.
 
 
Я чту обряд: легко заправить
Медвежью полость на лету,
И, тонкий стан обняв, лукавить,
И мчаться в снег и темноту,
 
 
И помнить узкие ботинки,
Влюбляясь в хладные меха…
Ведь грудь моя на поединке
Не встретит шпаги жениха…
 
 
Ведь со свечой в тревоге давней
Ее не ждет у двери мать…
Ведь бедный муж за плотной ставней
Ее не станет ревновать…
 
 
Чем ночь прошедшая сияла,
Чем настоящая зовет,
Все только – продолженье бала,
Из света в сумрак переход…
 
1909
«С мирным счастьем покончены счеты…»
 
С мирным счастьем покончены счеты,
Не дразни, запоздалый уют.
Всюду эти щемящие ноты
Стерегут и в пустыню зовут.
 
 
Жизнь пустынна, бездомна, бездонна,
Да, я в это поверил с тех пор,
Как пропел мне сиреной влюбленной
Тот, сквозь ночь пролетевший мотор…
 
1910
«Седые сумерки легли…»
 
Седые сумерки легли
Весной на город бледный.
Автомобиль пропел вдали
В рожок победный.
 
 
Глядись сквозь бледное окно,
К стеклу прижавшись плотно…
Глядись. Ты изменил давно,
Бесповоротно.
 
1910
В ресторане
 
Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре – фонари.
 
 
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, Аи.
 
 
Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратясь к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: «И этот влюблен».
 
 
И сейчас же в ответ что-то грянули струны,
Исступленно запели смычки…
Но была ты со мной всем презрением юным,
Чуть заметным дрожаньем руки…
 
 
Ты рванулась движеньем испуганной птицы,
Ты прошла, словно сон мой легка…
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка.
 
 
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
А монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви.
 
1910
Демон
 
Прижмись ко мне крепче и ближе,
Не жил я – блуждал средь чужих…
О, сон мой! Я новое вижу
В бреду поцелуев твоих!
 
 
В томленьи твоем исступленном
Тоска небывалой весны
Горит мне лучом отдаленным
И тянется песней зурны.
 
 
На дымно-лиловые горы
Принес я на луч и на звук
Усталые губы и взоры
И плети изломанных рук.
 
 
И в горном закатном пожаре,
В разливах синеющих крыл,
С тобою, с мечтой о Тамаре,
Я, горний, навеки без сил…
 
 
И снится – в далеком ауле,
У склона бессмертной горы,
Тоскливо к нам в небо плеснули
Ненужные складки чадры…
 
 
Там стелется в пляске и плачет,
Пыль вьется и стонет зурна…
Пусть скачет жених – не доскачет!
Чеченская пуля верна.
 
1910
«Как тяжело ходить среди людей…»

Там человек сгорел.

 
Фет

 
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать еще не жившим.
 
 
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар!
 
1910
«Идут часы, и дни, и годы…»
 
Идут часы, и дни, и годы.
Хочу стряхнуть какой-то сон,
Взглянуть в лицо людей, природы,
Рассеять сумерки времен…
 
 
Там кто-то машет, дразнит светом
(Так зимней ночью, на крыльцо
Тень чья-то глянет силуэтом,
И быстро спрячется лицо).
 
 
Вот меч. Он был. Но он – не нужен.
Кто обессилил руку мне? —
Я помню: мелкий ряд жемчужин
Однажды ночью, при луне,
 
 
Больная, жалобная стужа,
И моря снеговая гладь…
Из-под ресниц сверкнувший ужас —
Старинный ужас (дай понять) …
 
 
Слова? – Их не было. – Что ж было? —
Ни сон, ни явь. Вдали, вдали
Звенело, гасло, уходило
И отделялось от земли…
 
 
И умерло. А губы пели.
Прошли часы, или года…
(Лишь телеграфные звенели
На черном небе провода…)
 
 
И вдруг (как памятно, знакомо!)
Отчетливо, издалека
Раздался голос: Ессе homo! —
Меч выпал. Дрогнула рука…
 
 
И перевязан шелком душным
(Чтоб кровь не шла из черных жил),
Я был веселым и послушным,
Обезоруженный – служил.
 
 
Но час настал. Припоминая,
Я вспомнил: нет, я не слуга.
Так падай, перевязь цветная!
Хлынь, кровь, и обагри снега!
 
1910
Унижение
 
В черных сучьях дерев обнаженных
Желтый зимний закат за окном.
(К эшафоту на казнь осужденных
Поведут на закате таком.)
 
 
Красный штоф полинялых диванов,
Пропыленные кисти портьер…
В этой комнате, в звоне стаканов,
Купчик, шулер, студент, офицер…
 
 
Этих голых рисунков журнала
Не людская касалась рука…
И рука подлеца нажимала
Эту грязную кнопку звонка…
 
 
Чу! По мягким коврам прозвенели
Шпоры, смех, заглушенный дверьми…
Разве дом этот – дом в самом деле?
Разве так суждено меж людьми?
 
 
Разве рад я сегодняшней встрече?
Что ты ликом бела, словно плат?
Что в твои обнаженные плечи
Бьет огромный холодный закат?
 
 
Только губы с запекшейся кровью
На иконе твоей золотой
(Разве это мы звали любовью?)
Преломились безумной чертой…
 
 
В желтом, зимнем, огромном закате
Утонула (так пышно!) кровать…
Еще тесно дышать от объятий,
Но ты свищешь опять и опять…
 
 
Он не весел – твой свист замогильный…
Чу! Опять – бормотание шпор…
Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный,
Шлейф твой с кресел ползет на ковер…
 
 
Ты смела! Так еще будь бесстрашней!
Я – не муж, не жених твой, не друг!
Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце – острый французский каблук!
 
1911
Авиатор
 
Летун отпущен на свободу.
Качнув две лопасти свои,
Как чудище морское в воду,
Скользнул в воздушные струи.
 
 
Его винты поют, как струны…
Смотри: недрогнувший пилот
К слепому солнцу над трибуной
Стремит свой винтовой полет…
 
 
Уж в вышине недостижимой
Сияет двигателя медь…
Там, еле слышный и незримый,
Пропеллер продолжает петь…
 
 
Потом – напрасно ищет око:
На небе не найдешь следа:
В бинокле, вскинутом высоко,
Лишь воздух – ясный, как вода…
 
 
А здесь, в колеблющемся зное,
В курящейся над лугом мгле,
Ангары, люди, все земное —
Как бы придавлено к земле…
 
 
Но снова в золотом тумане,
Как будто неземной аккорд…
Он близок, миг рукоплесканий
И жалкий мировой рекорд!
 
 
Все ниже спуск винтообразный,
Все круче лопастей извив,
И вдруг… нелепый, безобразный
В однообразьи перерыв…
 
 
И зверь с умолкшими винтами
Повис пугающим углом…
Ищи отцветшими глазами
Опоры в воздухе… пустом!
 
 
Уж поздно: на траве равнины
Крыла измятая дуга…
В сплетеньи проволок машины
Рука – мертвее рычага…
 
 
Зачем ты в небе был, отважный,
В свой первый и последний раз?
Чтоб львице светской и продажной
Поднять к тебе фиалки глаз?
 
 
Или восторг самозабвенья
Губительный изведал ты,
Безумно возалкал паденья
И сам остановил винты?
 
 
Иль отравил твой мозг несчастный
Грядущих войн ужасный вид:
Ночной летун, во мгле ненастной
Земле несущий динамит?
 
1910–1912
Пляски смерти
1
 
Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться!
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей…
 
 
Живые спят. Мертвец встает из гроба,
И в банк идет, и в суд идет, в сенат…
Чем ночь белее, тем чернее злоба,
И перья торжествующе скрипят.
 
 
Мертвец весь день трудится над докладом.
Присутствие кончается. И вот —
Нашептывает он, виляя задом,
Сенатору скабрезный анекдот…
 
 
Уж вечер. Мелкий дождь зашлепал грязью
Прохожих, и дома, и прочий вздор…
А мертвеца – к другому безобразью
Скрежещущий несет таксомотор.
 
 
В зал многолюдный и многоколонный
Спешит мертвец. На нем – изящный фрак.
Его дарят улыбкой благосклонной
Хозяйка-дура и супруг-дурак.
 
 
Он изнемог от дня чиновной скуки,
Но лязг костей музыкой заглушен…
Он крепко жмет приятельские руки —
Живым, живым казаться должен он!
 
 
Лишь у колонны встретится очами
С подругою – она, как он, мертва.
За их условно-светскими речами
Ты слышишь настоящие слова:
 
 
«Усталый друг, мне странно в этом зале». —
«Усталый друг, могила холодна». —
«Уж полночь». – «Да, но вы не приглашали
На вальс NN. Она в вас влюблена…»
 
 
А там – NN уж ищет взором страстным
Его, его – с волнением в крови…
В ее лице, девически прекрасном,
Бессмысленный восторг живой любви…
 
 
Он шепчет ей незначащие речи,
Пленительные для живых слова,
И смотрит он, как розовеют плечи,
Как на плечо склонилась голова…
 
 
И острый яд привычно-светской злости
С нездешней злостью расточает он…
«Как он умен! Как он в меня влюблен!»
В ее ушах – нездешний, странный звон:
То кости лязгают о кости.
 
1912
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru