Происходит окончательное разложение литературной среды в Петербурге. Уже смердит.
Будущее покажет, что о ком еще записать.
Стадия поэмы (семидесятые годы, о двух полюсах в искусстве, семейное, Чацкий, Демон).
Надо, побеждая восторги (частые) и усталость (редкую – я здоров), писать задумчиво. Это написать (что я задумал) – надо. «Помогай бог». Но minimum литературных дружб – там отравишься и заболеешь.
Боря[8], молчание (?) «Мусагета», Боря с женой на даче, моя смутность, «хроники Мусагета».
Чулков – жалкость, пакостничество в минимальных дозах, варьетэ, акробатка – кровь гуляет. Много еще женщин, вина, Петербург – самый страшный, зовущий и молодящий кровь – из европейских городов.
Сегодня: без людей. Солнце, мороз, красиво, гулял днем, вечером изныл от усталости – вино и утра без сна сказались.
Заячьи цветочки.
Сейчас уже ночь, мы собираемся спать, а я только сейчас случайно вспомнил, что такое – 17 октября. Днем я вспоминал еще о saint catastrophe[9]. Но 17 октября есть тот день (и я это помнил), когда мы встретились на улице и были в Казанском соборе.
23 октября
[…] Все эти вечера читаю «Александра I» (Мережковского). Писатель, который никого никогда не любил по-человечески, – а волнует. Брезгливый, рассудочный, недобрый, подозрительный даже к историческим лицам, сам себя повторяет, а тревожит. Скучает безумно, так же, как и его Александр I в кабинете, – а красота местами неслыханная. Вкус утончился до последней степени: то позволяет себе явную безвкусицу, дурную аллегорию, то выбирает до беспощадности, оставляя себе на любование от женщины – вздох, от декабриста – эполет, от Александра – ямочку на подбородке, – и довольно. Много сырого матерьялу, местами не отличается от статей и фельетонов.
7 ноября
[…] В первом часу мы пришли с Любой к Вячеславу[10]. Там уже собрание большое. Городецкие (с Вышнеградской), – Анна Алексеевна волнуется, – Кузмин (читал хорошие стихи, вечером пел из «Хованщины» с Каратыгиным – хороший, какой-то стал прозрачный, кристальный), Кузмины-Караваевы (Елизавета Юрьевна читала стихи, черноморское побережье, свой «Понт»), Чапыгин, А. Ахматова (читала стихи, уже волнуя меня; стихи чем дальше, тем лучше) […] Вячеслав читал замечательную сказку «Солнце в перстне».
В кабинете висит открытый теперь портрет Лидии Дмитриевны[11] – работы М.В. Сабашниковой: не по-женски прекрасно.[…]
Неведомо от чего отдыхая, в тебе поет едва слышно кровь, как розовые струи большой реки перед восходом солнца. Я вижу, как переливается кровь мерно, спокойно и весело под кожей твоих щек и в упругих мускулах твоих обнаженных рук. И во мне кровь молодеет ответно, так что наши пальцы тянутся друг к другу и с неизъяснимой нежностью сплетаются помимо нашей воли. Им трудно еще встретиться, потому что мне кажется, что ты сидишь на высокой лестнице, прислоненной к белой стене дома, и у тебя наверху уже светло, а я внизу, у самых нижних ступеней, где еще туманно и темно. Скоро ветер рук моих, обжигаясь о тебя и становясь горячим, снимает тебя сверху, и наши губы уже могут встретиться, потому что ты наравне со мной. Тогда в ушах моих начинается свист и звон виол, а глаза мои, погруженные в твои веселые и открытые широко глаза, видят тебя уже внизу. Я становлюсь огромным, а ты совсем маленькой; я, как большая туча, легко окружаю тебя – нырнувшую в тучу и восторженно кричащую белую птицу.[12]
18 ноября
И ночью и днем читал великолепную книгу Дейссена. Она помогла моей нервности; когда днем пришел Георгий Иванов (бросил корпус, дружит со Скалдиным, готовится к экзамену на аттестат зрелости, чтобы поступить в университет), я уже мог сказать ему ([…] о Платоне, о стихотворении Тютчева, о надежде) так, что он ушел другой, чем пришел. В награду – во время его пребывания – записка от Н. Н. Скворцовой, разрешившая одно из моих сомнений последних дней (разрешившая на несколько часов).[…]
Если бы я умер теперь, за моим гробом шло бы много народу, и была бы кучка молодежи.
Читал поэму Пяста, поражался ее подлинностью и значительностью. Наконец прочел всю. Стихи «Апрель» Сережи Соловьева – нет, не только «патологическое» талантливо (как говорила мама), есть, например, «Шесть городов».
Мы кончили обедать, пришел Серг. Серг. Петров, назвавший себя на карточке и на сборнике стихов «Грааль Арельский», что утром (когда он передал карточку) показалось мне верхом кощунства и мистического анархизма. Пришел – лицо неприятное, провалы на щеках, маленькая, тяжелая фигурка. Стал задавать вопросы – вяло, махал рукой, что незачем спрашивать, что выходит трафарет, интервью. О нем днем говорил мне Георгий Иванов, но он не такой (как говорил Георгий Иванов). Бывший революционер, хотел возродить «Молодую Россию» 60-х годов, был в партии (социал. революционеров.), сидел в тюрьмах, астроном (при университете), работает в нескольких обсерваториях, стрелялся и травился, ему всего 22 года, но и вид и душа старше гораздо.
Не любит мира. «Люди не понимают друг друга». Скучно. Есть Гамсуновское. Уезжает, живет один в избушке, хочет жить на Волге, где построит на клочке земли обсерваторию. Зовет меня ночью в обсерваторию Народного дома смотреть звезды. Друг Игоря Северянина. Принес сборник стихов. «Азеф нравится – сильный человек», – нравился до тех пор, пока не стал «просить суда». Его пригнула к земле вселенная, звездные пространства, с которыми он имеет дело по ночам. Звезды ему скучны (в науке разуверился, она – тоскливое кольцо, несмотря на ее современное возвращение к древности), но «красивы» (говорит вместо «прекрасны»). «Бога не любит».