– И вы опять открыли их?
– Mais cela va sans dire (это и без слов разумеется), под крыльями французского орла и до тех пор, покуда я охранитель берегов здешних, вы можете спать как за каменного стеною.
– Не угодно ли же гению-хранителю отведать нашего обеда? – сказал хозяин, наскучив его болтаньем, – суп и железо надо обрабатывать, покуда они горячи!
Таможенный храбрец жеманно подал свой локоть хозяйке, Виктор – дочери, а сухощавый Гензиус и шаровидный хозяин, как постный сочельник и сытное рождество, замкнули шествие.
Я думаю, известно всем и каждому, что бог отдал французам майорат любезности с дамами, по крайней мере Монтань-Люссак нисколько не сомневался, что он урожденный остроумец и непобедимый человек в искусстве нравиться. Правда, что переслащенные комплименты его подернулись уже мохом со времен Франциска I[82], но зато он отпускал их Жанни самым новым, хотя весьма смешным образом. Обо всем другом рубил он сплеча, не краснея, и между тем не забывал ни стакана, ни тарелки. Изгоняемая из желудка и головы его пустота разрешалась безмерным хвастовством.
– А каков наш маленький капрал? Soit dit sans vous deplaire (не во гнев вам будь сказано), – сказал он, качаясь на стуле. – С каждой почтою присылает он к нам ключи какой-нибудь столицы; нас ожидают уже в Петербурге, и тамошние дамы заказали тридцать тысяч пар башмаков для встречного бала! Что это за прелестная земля Московия, когда б вы знали! Рай, а не край.
– Вы разве были там? – спросил Виктор.
– Я не был, mais c'est egel:[83] мой брат сбирался туда ехать. Представьте себе, что там падает осенью град в гусиное яйцо, из которого пекут превкусные хлебы; соболи водятся там в домах, как у нас мыши, а всего забавнее, что для верховой езды в горах употребляют лошадок, называемых коньяк, которые не больше собаки.
– Я думаю, однако ж, что храбрые ваши одноземцы немного найдут прелести и поживы в краю, нарочно опустошенном, – сказал Белозор.
– Bagatelle (сущая безделица), – возразил капитан. – Что значит русские морозишки для испытанных гренадеров, которые кушали мороженое, приготовленное во льдах Альпов, и на штыках жарили крокодилово мясо на солнце Египта. Allons chantez-moi ca[84], я сам стоял на биваках в пирамиде Вестриса.[85]
– Может быть, Сезостриса, хотите вы сказать, – заметила Жанни.
– Vous у etes, mademoiselle (вы угадали), но это все равно, дело в том, что Московия не чета Египту; пройти ее вдоль и поперек нам так же легко, как сложить песню.
– Трудно только выйти, – сказал с насмешкою Виктор.
– А, а! господин любит пошучивать, но от этого нашим не хуже: за ними ведут огромные стада мериносов.
– Уж не хочет ли Наполеон заводить там суконные фабрики? – спросил лукаво хозяин.
– Покуда нам довольно и голландских, – отвечал капитан. – Нет, сударь, баранов едят, из кож шьют шубы, костями мостят дорогу для артиллерии и даже обсаживают ее в два ряда финиковыми косточками: надо у этих варваров образовать даже климат, и благодаря стараниям Фуше[86] теперь он немного уступает итальянскому. Да, сударь, что Наполеону вздумалось, то свято. При торжественном вступлении его в Москву…
– В Москву?! – вскричал Виктор, едва не вскочив со стула. – Эта шутка переходит уже границы терпения!
– Шутка? Не вы ли, полно, шутите, господин странствующий рыцарь Меркуриева жезла[87]? Видно, вы жили под землей, если не слышали этой новости; даже в Пекине все немые толкуют об этом!
Надобно сказать, что флот давно не получал известий с театра войны, а ван Саарвайерзен не хотел печалить русского вестью о взятии его отечественной столицы.
– Москва точно взята, – сказал он ему по-немецки, – но ваши стоят крепко; будь мужественен, Виктор, умерь себя.
Но эта весть как громом поразила юношу, и, наконец, худо скрытая досада овладела им. Болтун продолжал по-прежнему:
– Да, сударь, перед Москвою мы разбили пятисоттысячную армию, которою командовал Суворов или Кантакузен, ou quelque chose comme cela;[88] тут дрались даже старики с бородами по колено, которые служат им вместо лат или наших хвостов на кирасирских касках; картечь или пуля ударит, да и запутается в волосах!.. При этом деле были два полка самоедов на лыжах, – mais on enfile ca comme des grenouilles[89], – в полдень все было кончено, и бояре в длинных своих кафтанах, любя французов от души, на руках внесли победителя в город. По русскому обычаю, герою поднесли в пироге запеченного китенка, по счастью накануне пойманного в Белом море.
– Оно полторы тысячи верст от Москвы, – с презрением сказал Виктор.
– Точно так, точно так и было до Петра Великого; но он, для удобства столицы, велел подвинуть его поближе. Ручаюсь вам, сударь, что Петр был моряк, каких мало, и если б подольше поцарствовал, то весь бы свет обратил в океан и посадил на корабли. Но я удаляюсь от рассказа. К вечеру дан был бал, на котором музыку составлял звон всех московских колоколов; говорят, что эффект был восхитительный! Для редкости, два эскадрона пленных казаков отличились в народном танце, который у них известен под именем пляска. Все лица днем и все улицы ночью были иллюминованы. От избытка приверженности к вожделенным гостям жители зажгли дюжину церквей и несколько кварталов.
– Чтобы все французы погибли там! – вскричал Виктор.
В этот миг слуга принес английские газеты.
– Москва освобождена… Французы бегут! – вскричал Саарвайерзен, взглянув на первый лист, и передал его Виктору. Весть об изгнании была там напечатана большими буквами. Восхищенный Виктор сначала обратил благодарные очи к небу, но потом желание укротить хвастуна вырвалось у него насмешками.
– Итак, господин капитан, ваши египетские герои бегут не оглядываясь!
– Sur ma foi[90], – вскричал тот, – это газетный вздор, ото зажигательные известия английские; я никогда не видывал, чтобы французы от кого-нибудь бегали…
– Может быть, оттого, что вы бывали тогда впереди всех, – сказал Виктор насмешливо.
– Мне кажется, господин рыцарь аршина, вы на мой счет изволите забавляться? Douze mille bombes![91]
– На ваш счет, господин герой таможни? Нимало: я бы ничего не поверил вам в долг.
– Знаете ли, кому вы говорите, сударь? Ведаете ли вы, что я происхожу по прямой линии от славного Монтаня[92], который так же умел владеть пером, как шпагою?
– В таком случае вы оправдали на себе басню, в которой гора породила мышь![93]
– Я мышь? Я, сударь, мышь? Как старинный дворянин, я бы доказал вам дружбу, если б вы стоили острия моего клинка, но знайте, что он действует и плашмя.
– Дерзкий хвастун! Если б мы были не в доме почтенного человека, вы бы получили должную награду; впрочем, вы можете счесть, что взяли ее.
– Так знайте и вы, что если б не этот стол, я бы прон —, зил вас насквозь, – вскричал ретивый француз, – и с этой минуты вы можете считать себя мертвым!
Эта выходка рассмешила всех как нельзя более. Нахохотавшись досыта, сам Виктор негодовал на себя за вспыльчивость. Истинно смешно было сердиться на этого шута. Согласие восстановилось за бутылкой шампанского, которую гости роспили за здоровье победителей, каждый разумея в тосте, кого ему хотелось.
После кофе капитан с значительным видом приблизился к хозяину, прокашлялся, как проповедник, который сбирается говорить поучение, выставил вперед козлиную ножку и умильным голосом попросил хозяина удостоить его минутным, но особенным разговором о важном, очень важном деле. Слыша это, все лишние поспешили удалиться.
Утешься! Индия осталася за нами.[94]
Я. Хмельницкий
О чем и как шла таинственная беседа Монтаня с хозяином, история умалчивает. Только через полчаса двери кабинета растворились, шумя, и капитан, надувшись как индейский петух, с гневным видом вышел оттуда, крутя свой хохол; между тем Саарвайерзен провожал его повторениями:
– Нос, сударь, нос! Говорю я вам – нос в два аршина с четвертью!..
Не взглянув ни на хозяйку, которая сидела с Гензиусом за пикетом, ни на Жанни, которая речитативом повторяла с Виктором песню собственного сочинения, сердитый герой перешагал через комнату, ворча, и, не поклонившись, хлопнул дверью. Слышно было, как, сходя с лестницы, он приговаривал:
– Да, да, господин Сар-сар-сер-ве-зан, вы мне дорого заплатите за эту обиду, да, да, господин Сар-сур-сир, – между тем как наконечник волочащейся по ступенькам шпаги вторил ему. Скоро раздался бряк подков двух лошадей у крыльца, и через минуту герой был далек от дому и мыслей его обитателей.
В это время Виктор и Жанни, кончив свое совещание, решительно встали оба и вошли в кабинет Саарвайерзена. Старик ходил по комнате, против своего обыкновения весьма скоро; на лбу его еще видны были морщины досады, но он разгладил их, взглянув на дочь свою. Ласково притянул он ее к себе и поцеловал в голову.
– Добрая девушка! – сказал он, – не правда ли, ты еще не хочешь покинуть отца своего?
– Для чего вы меня об этом спрашиваете, батюшка? – робко возразила Жанни, пойманная, так сказать, врасплох.
– Так, милая, так; мне пришло на мысль, что весною видел я молодых ласточек, которые чуть оперились и хотели покинуть кров родимый; бедняжки попадали из гнезда и достались на потеху школьникам. Девушки похожи на ласточек, Жании…
– Не знаю, батюшка, только я не желала бы век разлучиться с вами, но не желала бы разлучиться и с… Батюшка, обещайте мне исполнить то, об чем я вас попрошу.
– Изволь, изволь, моя милая; конечно, тебе понравилась какая-нибудь игрушка: перстенек, или шаль, или заморская птичка? Хоть райскую куплю, душенька; плуты купцы ухитрились и в раю найти товар для вас. Говори; я ничего для тебя не пожалею.
– О нет, батюшка. Я так задарена вами, что мне ничего не остается желать в этом отношении, но… но вы не рассердитесь, батюшка?
– Рассержусь, если ты долее станешь скрываться. Нужна ли тебе компаньонка позабавнее, я выпишу такую, что в три дня уморит тебя со смеху; нужна ли мадам по-ученее, я найду такую, перед которой и мадам Сталь – не больше как словесная пирожница; хочется ли танцмейстера, вмиг доставлю такого искусника, что протанцует тебе гавот в бутылке.
– Вы все шутите, батюшка… а я…
– А ты небось в первый раз вздумала важничать? Очень бы любопытен знать, что за дело запало тебе в голову?
– И в сердце, батюшка… Мы… я, Виктор…
– Да, кстати, друг Виктор, – сказал хозяин, прерывая ее и дружески сжимая ему руку, – знаешь ли, что нам скоро должно расстаться?
– Я для этого-то и пришел к вам, почтенный хозяин мой. Нам должно расстаться или ненадолго, или навсегда. Коротка будет речь моя: ни мой, ни ваш откровенные нравы не имеют нужды в длинных околичностях и блестящих словах… Я люблю дочь вашу, она любит меня, ваше согласие даст нам счастье. Заверенный словом вашим, я по окончании войны прилечу сюда жениться.
– Жениться!.. – вскричал с изумлением Саарвайерзен, отступая на три шага. – Жениться? Это коротко и ясно, Виктор, и быстро, хоть куда, да едва ли и не безрассудно также! Сегодня, никак, целый свет взяла охота свататься на моей дочери: не успел сжить с рук этого фанфарона, эту таможенную мышеловку, Монтаня, и другой готов уже на смену.
– Я смею надеяться, Саарвайерзен, вы не ставите меня на одну доску с этим искателем кладов?
– Сохрани меня бог, два аршина с четвертью. Я скорей бы согласился на своей фабрике век выделывать попоны, чем позволить выставить его клеймо на лучшей моей ткани!
– Почтенный господин Саарвайерзен, я никогда бы не дерзнул искать руки вашей дочери, если б не имел на то единственного, по-моему, права: ее взаимности и пламенного желания сделать ее счастливою!..
– Любезный батюшка, я сердечно люблю Виктора! – вскричала Жанни, ласкаясь к нему.
– Ты сердечно говоришь пустяки, моя милая… Скажи-ка лучше, в котором боку у тебя сердце?.. – возразил отец. – Девушки еще за куклами так же часто говорят люблю, как дьячки аминь, нисколько не понимая, что это значит, и я дивлюсь только одному, как смела ты сказать это слово чужеземцу, не спросясь ни отца, ни матери, и раньше восемнадцатилетнего возраста. Что касается до тебя, Виктор, тебе не мудрено было полюбить хорошенькую девушку и единственную наследницу!..
– Саарвайерзен, вы можете отказать мне в благосклонности, но не в уважении. Я имею в России независимое состояние и везде доброе имя и не полагаю, чтобы я подал вам повод сомневаться в моем бескорыстии. Отдайте мне Жанни, как она стоит перед вами, и я буду не менее счастлив, не менее благодарен… Я буду богач, когда Жанни принесет мне в приданое любовь свою и согласие ваше…
– Хорошо сказано, молодой человек, и, что еще лучше, благородно почувствовано; но подумай и посуди сам, есть ли в твоем предприятии хоть нитка благоразумия? Я знаю о тебе столько же, как о летучей рыбке, которая взлетает над морем и опять скрывается в море. Не обижаю тебя сомнением, верю всем словам твоим, хотя при записке в долговую книгу супружества надобно бы для дочери желать должайшего знакомства и вернейшей поруки, но вспомни, что каждый шаг твой здесь куплен опасностью. Монтань уже подозревает что-то и не преминет донести своему правительству, у которого я давно на худом счету. Я сам собираюсь отсюда убраться тихомолком, покуда минут смутные обстоятельства. Кроме того, волей и неволей мы в войне с русскими, и бог весть, когда она кончится. Да если б и кончилась скоро, – скоро ль тебе будет возможно приехать сюда? Посуди притом, каково будет нам, старикам, разлучиться с любимою дочерью…
– Даю вам священное слово каждые два года приезжать сюда на несколько месяцев; готов даже навсегда поселиться с вами…
– И этого не хочу, любезный Виктор… Жена должна для мужа покинуть все на свете, но мужу для жены стыдно забыть отечество. Скажу тебе откровенно, ты мне понравился, и будь ты одноземец мой, я бы не заикнулся назвать тебя зятем, если б даже кошелек твой можно было продеть в иголку, но отпустить дочь за тридевять земель… Она так молода, ты так ветрен, что через полгода, статься может, оба не вспомните и не захотите узнать друг друга.
– Если б нам не суждено было видеться до второго пришествия, я и там бы встретил Жанни как супругу моего сердца, – сказал Виктор.
– Никто, кроме Виктора, не будет моим мужем, – присовокупила Жанни решительно.
– Все это очень громко и очень ломко, друзья мои; вы говорите в горячке, а горячка есть болезнь, и непродолжительная. Рад верить, впрочем, что любовь ваша не полиняет ни от времени, ни от препятствий, и по тому-то самому полгода-год разлуки нисколько не помешает делу. Если ты возвратишься к нам в тех же мыслях и найдешь Жанни с теми же чувствами, – с богом, я не стану противоречить, а между тем мы лучше узнаем о тебе, а Жанни испытает себя.
– Могу ли я принять это за неизменное слово? Можем ли променом колец заверить будущий союз наш?
– Что касается до моего слова, любезный Виктор, ты можешь построить на нем замок, не воздушный замок, разумеется, а другое считаю излишним. Зачем надевать на себя путы, бесполезные между людьми благородными и предосудительные, если судьба разведет вас… Ты человек военный, тебя могут убить, и тогда Жании останется вдовою, не быв супругою. Теперь обрученье ваше походило бы на обрученье дожа с морем.[95]
– Это не пустой обряд, почтенный Саарвайерзен, не вздорная прихоть, нет, – это утешение сердцу, это залог будущего счастья… Скрепите же его, освятите его своим благословением, дайте мне отраду считать себя не чуждым вашему семейству, дайте мне лестное право называть Жанни своею невестою, называть вас отцом своим…
Виктор склонил колено, прижимая руку старика к груди…
– Батюшка, – восклицала Жанни, возводя к нему заплаканные очи и объемля его колена, – сжальтесь, не будьте суровы, сделайте счастливыми детей своих!
– Полно, полноте, дети! – вскричал почти тронутый старик, вырываясь из их объятий. – Что это за картина венецианской школы! Что это за водевильные песни… Встаньте, утешьтесь… И я с вами разрюмился… слезы каплют у меня с лица, будто с молодого сыра. Встаньте, говорю я вам; я дал слово, и более ни слова… Не требуйте ничего лишнего, если не хотите, чтоб я отказал и в этом. Я должен быть рассудителен за вас, чтобы кто-нибудь из вас не пенял на меня. Завтра вы расстанетесь, а будущее зависит от вас самих. Дайте мне время образумиться.
Виктор ясно видел, что это полусогласие было чуть-чуть не отсроченный отказ; Жанни глотала все доказательства отеческие как зерна перцу; но делать было нечего, и они оба, поцеловав у старика руку, удалились с кисло-сладкими лицами.
Малорослый сын великой нации ехал в город, рассыпая проклятия на обе стороны; досада его раздражалась еще более тряскою рысью огромной фризской лошади, на которой он был точно миндаль на прянике. Не умея порядочно ездить, он беспрестанно скользил то вправо, то влево по широкому седлу. Спутник его, морской солдат самой разбойничьей физиономии, тащился сзади, скорчившись на тощей кляче, как на салинге, и, куря коротенькую трубку, при каждом скачке капитана приговаривал:
– Проклятые лошади!
– Лошади и люди, Брике, вода и земля – все негодно в этой несносной стороне, douze cents bombes![96]
– Это и мое мнение, mon capitaine![97] – примолвил Брике.
– Это и мое убеждение, Брике, мое душевное убеждение. Что такое здешние мужчины? Гордые лавочники! Что такое здешние дамы? Бестолковые поварихи. А девушки? Это ходячие кувшины с молоком. Никакого тона, mon cher[98], никакого уменья жить в свете, пи малейшего взгляда отличать достоинства… Для них кусок лимбургского сыра с червями предпочтительнее любого дворянина с тринадцатью поколениями предков!
– Это ясно, как шоколад на воде, капитан, и я, право, расчесал себе голову, отгадывая, почему вздумалось вам удостоить это утиное племя своим выбором; правда, мамзель Саарвайерзен богата, и жениться на ней…
– Скорее женюсь я на адской машине, чем на этой голландке. Все, что я рассказывал тебе прежде, была одна шутка, douze cents bombes, если не шутка! Я только для забавы посватался на дочери сукошника, и как ты думаешь, он принял мое предложение?
– Разумеется, кинулся к вам на шею с расстегнутыми карманами и сердцем, – отвечал лукаво Брике.
– Rien moins que са, Брике, ничего менее этого: он дерзнул отказать мне…
– Вы шутите и со мною, капитан!.. Полагаю, что в его кочане немножко поболее смыслу.
– Весь его смысл не стоит пары собачьих подков, Брике; он отказал наотрез. Он вздумал, что он очень важный человек, оттого что на полу у него бархатные ковры, а на столе фарфоровые плевательницы! Велика птица! Да если б его сукном можно было обтянуть земной шар, а червонцами запрудить Зюйдерзее, я и тогда отсмею ему насмешку. Не ему чета были бургомистры амстердамские, да и те перестали ковать колеса и коней серебром, а его-то и подавно можно просеять сквозь судебное решето.
– Не только можно, да и должно, капитан, – он закостенелый оранжист.
– Он мятежник, – это по всему видно. Во-первых, читает английские газеты.
– Во-вторых, богат, как жид.
– В-третьих… да что за счеты? Виноват кругом, да и только.
– В-четвертых, держит у себя подозрительных людей.
– Каких подозрительных людей? – сказал Монтань, обернувшись к своему оруженосцу. – Про каких людей говоришь ты?
– А вот изволите видеть, mon capitaine: недели с две тому назад ходил я с товарищами дозором…
– Знаю, знаю, приятель, каким дозором ты ходишь: каждый гульден тебе кажется запрещенным товаром, и ты конфискуешь их в свою пользу. Я ничего не хочу слышать, Брике, но попадешься – пеняй на себя: Наполеон не любит дележа.
– Всякому свое ремесло, капитан: кто любит брать города, кто – ломать сундуки.
– В том только разница, что кто ограбит королевство, тому ставят торжественные ворота, а кто крадет из-за замка, тому виселицу. Да не о том дело, приятель: о каких подозрительных особах говорил ты мне?
– Ходя дозором, как имел я честь доложить вам, увидел я, что шесть человек вошли на мельницу вашего пареченного тестя. Вот меня и взяло любопытство: дай посмотрю в комнату; влез на окно, гляжу и вижу…
– Во сне или наяву, Брике?
– Я бы желал тогда быть на моей койке, капитан, и храпеть во славу божию, вместо того чтоб дрожать, увидя там забияк, вооруженных с головы до ног и таких страшных с ног до головы, что наши саперы старой гвардии показались бы перед ними голубками; они говорили таким дьявольским языком, что у меня и до сих пор звенит в ушах.
– Это, наверно, английские зажигатели, Брике.
– Они так и глядели, капитан, как будто у них в каждой пуговице сидело по целой роте чертей. Вот и заметил я, что молодой человек, который казался их атаманом, увидел меня сквозь стекло, и все восьмеро с воплем кинулись за мною в погоню.
– Ты, помнится, сказывал, что их было шесть человек? – Я сначала обсчитался, капитан, только знаю, что оба они в меня выстрелили; да я не дурак, ночь была пре-темная, кинулся на землю и прижался к ней, как подошва. Они долго искали меня, но видя, что ничего не видно, ждали, ждали, да и пошел!
– Чудеса ты рассказываешь, Брике; ну, что ж потом?
– Потом я давай бог ноги, убежал, не оглядываясь…
– И только?
– О нет, капитан, совсем не только! Сегодня, за полчаса перед этим, после вашего обеда, стою я смиренно в поварне. Выходит туда так называемый племянник хозяина закурить сигарку. Я сейчас в карман, оторвал клочок от вашего счета с президентом муниципалитета, или нет бишь, от…
– Чтоб черт взял тебя с твоими присказками! Говори коротко и просто.
– Чего проще этого, капитан, что он раскурил сигарку и сказал мне: «Спасибо, друг мой!»
– Я тебе отблагодарствую этим бичом так, что ты и вперед закаешься терзать меня своими семимильными рассказами!
– Тут каждое слово – дело, капитан. Вот изволите видеть, как он раскурил сигарку, глядь я, ан это тот самый молодой человек, который за мной гнался с мельницы.
– Может ли быть? Неужто в самом деле? Да это находка, друг мой! Теперь говори, что я не гений, я с ничего заметил в этом насмешнике врага Франции и уж пугнул за него хозяина порядком.
– А пять человек, как я узнал стороной, спрятаны у него на фабрике. Старик сказывает, что они машинисты, да черт ему верит. Верно, бьют фальшивую монету, ведь неспроста же он так богат.
– Еще лучше, еще превосходнее, Брике!.. Теперь и у нас перестанет ходить в карманах сквозной ветер. Завтра же, чем свет, донос правительству, что такой-то фабрикант печатает у себя возмутительные прокламации, сбирает оружие, а что главнее всего, держит англичан для зажжения города… Славно, Брике… бесподобно! Будет чем погреть руки!
– И давно пора, капитан, а то, право, срам Франции, что она позволяет этим кургузым жидам толстеть и богатеть. Разве даром мы великая нация?
– Как попадет к нам в лапки да пристращают в военном суде дюжиною свинцовых пуль, так радехонек будет отдать свою Жанни за самого сатану, не только за меня, дворянина с тринадцатью поколениями… Государственная измена – это не шутка, г-н Сарвезан, – это не шутка!
Деля в мыслях добычу, капитан с достойным своим наперсником въехал в крепость при ниспадающей ночи.