Кстати, у меня была русская няня из эмигрантов, дочка какого-то высокого офицера. Многие из тех, кто бежал из России, осели в Вильно, потому что там можно было говорить свободно по-русски, город был многоязычный. Мать рассказывала, что няня в какой-то момент заявила, что уходит от нас. Мама всполошилась, потому что это была прекрасная няня, трудно было такую найти. Спросила: “Почему, что произошло? Вам недостаточно плотят?” И та сказала: “Я не могу оставаться, потому что панич меня ударил”. На что мама кинулась на меня:
– Ты что, ударил няню?
Я ответил:
– Ты сама сказала, что, если тебя атакуют, нужно отбиваться.
– Ты что, хочешь сказать, что няня тебя ударила?
– Нет, но она гневалась на меня, и это выглядело, как будто бы она может меня ударить.
Мои родители, повторюсь, были нерелигиозны, но либеральны. И либеральны также по отношению к религии. Поэтому они решили, что я должен знать еврейскую религию как полагается. И передоверили меня моему верующему деду. Дед меня забирал в синагогу. Он мне объяснил, что такое еврейскость, что такое еврейская религия. А еще он часто мне рассказывал отрывки истории русской, которую он изучал, по-видимому, в школе, и отрывки истории еврейской. Рассказывал так, как будто это сказки. Я спустя годы вдруг сообразил, что это не сказки, а история, легенды исторические. А первая книга, которую я сам прочел, была тоже связана с историей – биография Наполеона Бонапарта. Мама как раз тогда готовилась к экзаменам на звание магистра Виленского университета. Она с коллегами сидела за рабочим столом, а я лежал на полу, на коврах, и, чтоб меня занять чем-то, она мне дала ту книгу.
И сам Вильно – он тоже был наглядным пособием по истории. Литовской, польской, еврейской. В тот мой приезд в советский Вильнюс, когда я резковато пошутил насчет единственного виленчанина, я пообщался с заместителем директора по науке Казимирой Прунскене, будущим первым премьером независимой республики. Я звал ее “доктор Прунскене”. Она в благодарность за прочитанную лекцию предложила мне показать Вильно.
Я ответил:
– Буду благодарен. И я бы хотел начать с гроба сердца Пилсудского.
Она изумленно на меня посмотрела:
– Какого гроба? Откуда в Вильнюсе быть гробу Пилсудского? Пилсудский похоронен не здесь.
Я сказал:
– Да, он лежит в Кракове, но его сердце похоронено здесь.
И подробно рассказал ей о завещании Пилсудского; о том, как его сердце временно замуровали в крипте церкви Святой Терезии, а потом перезахоронили вместе с гробом его матери на кладбище Расу в Вильно.
Русские войска вошли в Вильно дважды. Первый раз – в сентябре 1939-го, когда они ударили в спину остаткам польской армии, которая еще отчаянно сопротивлялась в Варшаве и в других местах. Вошли, конечно, без боя, так что это была минута великого удивления всех виленчан. Мы были в войне с немцами, и вдруг русские танки вошли. Это было совершенно неожиданно. Из этого периода, продлившегося примерно два месяца, запомнилось, во-первых, что отец исчез из дома: в семье боялись, что его арестуют как буржуя, и поэтому прятали. И, во-вторых, что нам в квартиранты послали политрука высоких рангов.
Он жил в моей детской комнате и был необыкновенно вежлив, спокоен, умен. Не только у меня, у всей семьи остались необыкновенно позитивные впечатления от этого человека. И в какой-то момент мама рассказала ему, что какие-то жены офицеров купили себе ночные рубашки и решили, что это вечерние туалеты. И вышли в этих вечерних туалетах на улицу Мицкевича, главную, прогуляться. И город, конечно, хохотал вовсю, используя возможность посмеяться над русской оккупацией. Он как-то очень невесело хмыкнул, задумался и ответил. Я этот ответ запомнил. Я его тогда не понял, но понял позже.
– Мы танки строили. Вы танго танцевали.
Столь же неожиданно Красная армия ушла – после того как было принято решение передать Вильно литовцам и продемонстрировать, что все произошедшее было не атакой на Польшу, а справедливым воссозданием законных границ. Они отдают литовцам то, что было их. Забирают себе Западную Белоруссию и Западную Украину. Но через два месяца, когда русские танки выкатились, литовцы пришли не сразу. Тут же родилась шутка: это потому что единственный танкист литовской армии простудился. Это, конечно, поляки придумали. Вообще, виленчане любили пошутить насчет самих себя и насчет других, поэтому шутку подхватили. Через год русская армия появилась опять. Нам объявили позже, что по просьбе жителей Литвы Советский Союз решил их освободить. Я был на даче, с мамой, когда над городом вдруг появилась масса самолетов. Они летели к Виленскому аэродрому. Очень хорошо помню этот момент. И еще я помню – и буду помнить до конца жизни – огромный плакат, который висел на каждой стене в Вильно. Очень мускулистая рука, которая сжимала шею гадюки. На гадюке было написано “Буржуазия”. А на руке – “Пролетариат”.
В течение трех дней нас национализировали, отобрали и завод, и магазины огромные. Мы переехали в более скромную квартиру. Нас выбросили из той квартиры тоже – ее передали приезжающим советским чиновникам. Тогда мы переехали в предместье Вильно, в небольшой дом; все население вокруг дома было польское. То есть там не было ни одного еврея.
Я как-то застал свою сестру, которой тогда было три года, за тем, что она бросает в соседских девочек кирпичи, довольно крупные.
Я ее спросил:
– Ты что делаешь?
– Они меня обижают.
– Как они тебя обижают?
– Они говорят, что я еврейка.
Мне пришлось ей объяснить, что она и впрямь еврейка и что это не обидно, а, напротив, очень хорошо. Даже блестяще. И она перестала кидаться кирпичами. До тех пор – это было твердое решение родителей – я ходил в ивритскую школу. Где практически все давали на иврите: математику, химию и так далее. И вот из лучшей, мощнейшей школы, входившей в образовательную сеть Торбут, я попал в рядовую польскую школу, да еще в предместье. И в первый же день меня зверски избил какой-то ученик из второгодников. Он был больше меня раза в два. Я отбивался, но не помогало, так как он даже не чувствовал моих ударов. Я вернулся домой, залитый кровью. Отец спросил, что такое. И я объяснил. Он ринулся к директору. На что директор ответил, я это помню хорошо: “Я очень сожалею, господин Зайдшнур, но я не смогу защитить вашего сына”.
С этим мы вернулись домой. Родители советовались при мне. И решили, что я должен переходить в идишистскую школу (ивритские сразу закрыли). По крайней мере меня не будут бить за то, что я еврей. Проблема заключалась в том, что я не знал идиша достаточно. Кое-что понимал, но не больше. Поэтому мне наняли учителя, который со мной работал ежедневно и за хороший ответ давал мне почтовую марку – я их тогда собирал. И еще была проблема: школа находилась в городе, а мы жили в предместье. Я бежал за автобусом, ехал и после этого шагал через часть города, пока добирался до школы.
И тут выяснилось, что бывают проблемы другого порядка; к ним мы оказались не готовы. Моим одноклассникам объяснили, что есть классовая борьба, в которой пролетариат при помощи Красной армии победил буржуазию. И что это очень хорошо, будущее будет еще более блестящим. Ну, для мальчишек в моем возрасте – мне тогда было лет девять – классовая борьба выражалась кулаками. И для классовой борьбы был нужен буржуй, каковым я и оказался.
Там, конечно, было еще несколько учеников из моей бывшей школы, но они как-то растворились; они не вели себя как миснагдим. А я вел себя как миснагед. То есть с ходу отвечал на все обиды кулаком. И начался такой период, в котором я дрался все время. И отстаивал свои взгляды. Отца однажды вызвали в школу и пожаловались, что на выкрик “Буржуй!” я ответил польским присловьем: “Где вода бежала, она побежит опять”. В смысле, прошлое вернется. И директор школы сказал отцу: “Из-за него нам закроют школу, а вас посодят за такое. Ведь он кричит, что кончится советская власть!” На что отец дал мне первую серьезную лекцию о политических отношениях. Я перестал выкрикивать опасные лозунги, но продолжал драться, конечно.
При том при всем я оказался лучшим учеником в классе, хотя в прежней школе, Торбут, был худшим учеником в школе. Оглядываясь назад, я думаю, что дело отчасти заключалось в том, что отец был почетным президентом Торбута, и я знал, что меня не могут тронуть. Я совершенно спокойно продолжал приходить в класс с пятью двойками. Мама нанимала репетиторов, делала все, что возможно. Ни в зуб ногой, ничего не помогало. А тут я стал ведущим учеником. С ходу. На языке, который я как следует не знал. До сих пор помню, как я отвечал на какой-то вопрос по-польски. Учитель говорил: “Хороший ответ, но повторите на идиш”. Я, напрягаясь, пробовал находить слова на идиш.
Так продолжалось до июня 1941 года. Однажды утром я открыл глаза – меня будила мама. И сказала: “Вставай, одевайся быстро”. За ея спиной стоял солдат с винтовкой и большим штыком. И этот штык я распознал с ходу как не наш. Потому что у поляков были штыки как ножи, а у тогдашней советской армии – скорее как трехгранный клинок. Мама сказала: “Одевайся быстро, нас высылают”. Я переспросил: “Высылают?” – не совсем понимая, в чем дело. Она подтвердила: “Да. Одевайся быстро, и тебе придется мне помогать”.
И я помогал собирать вещи, всякое такое прочее. В доме было четыре чужих человека. Двое в гражданском – более высокие чиновники – и два солдата. Чиновники были не наши. То есть не виленчане. Их прислали, ясно, для операции. Теперь, оглядываясь назад, я знаю, что очищали границу в то время от буржуазии. К счастью, они не раскопали, что отец был не только буржуем и лидером сионистов, но и эсером. Потому что всех, кто в свое время был в русском революционном движении, главным образом бундистов, арестовали, и многих потом расстреляли. Но им в голову не пришло, что буржуй мог быть в свое время эсером. И его выслали особым эшелоном в Свердловскую область, в лагерь. А нас, другим эшелоном, на спецпоселение.
Дату буду помнить всегда. 14 июня, 1941 год. Неделя до начала войны, о чем мы, разумеется, тогда не могли и догадываться. И тогда произошел спор, который много решил в жизни моей семьи. Солдаты молчали, а двое в гражданском говорили с матерью по-русски. Даже не говорили, а болтали. Отношение к нам было хорошее – несмотря на то что они пришли нас арестовывать. Особенно нежно они отнеслись к моей сестре, которой было четыре. Ну, она была красивым ребенком, и ей очень нравилась вся эта ситуация. Они проявили сентиментальность, отозвали родителей в сторону и сказали: “Вашей дочери нет в нашем списке. Мы вам не скажем, куда вы поедете, но это далеко. И там будет очень трудно. Быть может, не выдержит ваша девчонка. Если хотите, можете ее оставить. Мы как бы не заметим”.
После этого при мне шел спор между матерью и отцом. Мама сказала: “Ни под каким предлогом. И так нас разделяют, тебя забирают”. А отец возразил: “Это дело жизни и смерти”. И как-то эти слова, жизни и смерти, потрясли маму. И меня отправили в город отыскать деда. Город странно выглядел, потому что сновали туды-сюды машины со станции. То есть свозили людей к поездам, к эшелонам. Я с трудом нашел деда, сказал ему, что происходит. Он ответил: “Хорошо, я иду с тобой”. Собрал Алинку. Ее, между прочим, звали Алия, что значит “эмиграция”. А меня – Теодор, как Герцля – создателя сионистического движения. Мы были детьми вожака сионистов…
Собрал – и увел к себе, думая, что спасает.
А нас подвезли к эшелонам. Это был такой эшелон, который русские хорошо знают как “сорок людей – восемь лошадей”. Такую штуку создали в Первую мировую войну, чтобы перебрасывать армию. В вагоне было человек тридцать. Я был самым молодым. И поэтому мне отдали место у окошка, через которое я мог видеть людей.
Мы вскоре тронулись с места и поехали на север – я судил об этом по тому, какие станции мелькали. И вдруг что-то произошло. Во-первых, стало темно на станциях. Во-вторых, поезд наш повернул и пошел на восток. И мы увидели надписи. “Наше дело правое – мы победим”. Война. Но было неясно, с кем – и это взрослые обсуждали меж себя. С японцами или с немцами. Дня через три появился какой-то плакат с немецким оккупантом, и тогда нам стало плохо. Потому что Вильно был на границе. И было ясно, что немцы войдут быстро. Они и вошли – на третий день.
У некоторых виленских евреев были иллюзии, особенно у моего деда, свободно говорившего по-немецки. Они считали немцев единственной цивилизованной нацией в Европе. Где уж русским до них! А полякам! Так что иным казалось, что цивилизованная нация входит. Немцы же были в Вильно во время Первой мировой войны, просидели в нем несколько лет, и все было очень хорошо. Порядок был. Так что чувства, что начинается что-то ужасное, у большинства не было. Отец, может быть, немножко больше других понимал, что такое нацизм, но он с нами не ехал.
Позже мы узнали, что у деда была всякая возможность уйти на польскую сторону. Он говорил свободно по-польски. Он не выглядел на еврея. С ним была девчонка, блондинка с голубыми глазами. У него были друзья среди польских дворян, с которыми он вел дела по водочному производству, – они поставляли ему картошку, пшено для перегона. Казалось бы, можно было уйти. Но он остался в городском гетто. А позже ситуация ужесточилась, уже нельзя было уходить. Он прятался у своей бывшей прислуги, еврейки. Это мы узнали позже, когда вернулись в Вильно и стали искать его и сестру.