Он проснулся от громыхания воды, колотившей в жестяной карниз. В утреннем ливне туманился и дымился город. Кипели зеленые наклоненные вершины. Шипели колеса автомобилей. Текли, слипались перепончатые зонтики. Он стоял у открытого окна, чувствуя голой грудью холодные брызги. Испытывал освобождение, свободу от прошлого, смытого и разрушенного очистительным ливнем. Он жив, крепок, ноздри чутко ловят запах дождя, железных крыш, горьких тополей. Его милая спит в отсветах утреннего ливня.
С этим новым чувством освобождения он завтракал, принимая из ее рук чашку душистого кофе, слыша, как хлюпает на улице дождь. С этим же чувством спускался с ней в лифте, незаметно улавливая запах ее духов. Шел вместе с ней под зонтиком, радуясь залетавшим под пеструю ткань холодным каплям, поддерживая ее острый локоть. Он был независим, свободен. Эту обретенную независимость он использует для того, чтобы сделать свою милую счастливой. Это так легко, так возможно.
Он проводил ее на работу, до старинного терема, белокаменных московских палат, с крыльцом, подклетью, чугунной решеткой, где размещался культурный фонд. Поднялся вместе с ней в ее комнату со сводчатым потолком, под которым уместилась картотека, на удобном столике стоял телефон, ваза с цветами, образок Николы, лежала стопка бумаг. С потолка из каменной кладки свисало старинное чугунное кольцо. Вид этой маленькой опрятной кельи умилил его. Не желая мешать, он сказал:
– Ты трудись, а я к вечеру зайду за тобой. Где-нибудь поужинаем. Там и обсудим, как нам дальше жить-поживать.
Он спускался по лестнице, готовый выйти под теплый московский дождь, окунуться в туман, в шум и блеск города. Пережить в нем свою обретенную независимость, новое чувство свободы. Навстречу ему подымался человек, складывая зонт, стряхивая с него капли. Встречный был в ладном сером костюме, в шелковом галстуке. В жесте, каким он отряхивал зонт, была сила и грациозность теннисиста, отмеченная мимолетно Белосельцевым. Не заглядывая человеку в лицо, уступая ему дорогу, он уже забывал о нем, отдаваясь своему новому драгоценному чувству освобождения, когда услышал за спиной:
– Белосельцев, ты?
Оглянулся – человек сверху, со ступенек, смотрел на него, улыбался, и его радостно-изумленное лицо, худое и смуглое, с гладко причесанными золотистыми волосами, показалось Белосельцеву знакомым. Он мучительно вспоминал, где мог видеть этот прямой нос, густые вразлет брови, серые умно-веселые глаза. Пробивался сквозь этот образ, дорогой костюм, модный шелковый галстук, грациозный взмах зонта к другому образу. Скрюченный, в драной «афганке», с усами, набитыми белой пылью, он дергает локтем, меняет магазин автомата. Дымит подожженная гранатометом «Тойота». И он, Белосельцев, прыгает с брони, начинает стрелять, прикрывая лежащего на песке офицера.
– Каретный? – изумился Белосельцев, узнавая сослуживца, не находя на его лице усов, белой пыли, выражения страха и ненависти. – Как ты здесь оказался?
Перед ним стоял, улыбался, зазывал его обратно из-под дождя давнишний знакомец, полковник Каретный, с кем сводила его война в предместьях Кабула, в красной, как марсианский пейзаж, пустыне Регистан, в серебристых предгорьях Муса-Калы. Каретный, служивший в ту пору советником в афганской разведке, действовал по линии госбезопасности, слыл опытным и умным разведчиком.
– А ты-то как здесь, старина?
Они кинулись друг к другу и обнялись. Белосельцев почувствовал под тканью костюма крепкие длинные мышцы, уловил вкусные запахи дорогого табака и одеколона.
Каретный увлек Белосельцева в маленький уютный бар, размещенный внизу, в подвале. На каменных стенах были красиво развешаны чеканные щиты и доспехи. Дубовая стойка с медными кранами пестрела бутылками. Они уселись на высокие седалища и выпили по рюмке острой пряной водки – за нечаянную встречу, за боевую дружбу, за афганский поход.
– А помнишь Черную площадь в Кандагаре? – говорил Каретный, комкая в кулаке мокрую рюмку. – Проклятое место! Там все время лупили по колоннам с дальней дистанции. Бывало, протащишь колонну мимо мечети и думаешь: «Слава Богу! Теперь жить будешь!» Помнишь эту чертову площадь?
Он помнил Кандагар, солнечные глинобитные стены, лазурный купол мечети, шерстяные косматые бока медлительных верблюдов с полосатыми вьюками. Колонна танков, скрипя и стуча гусеницами, врывалась в город, распугивала клубящуюся толпу, и он из люка ловил запахи дымных жаровен, вьючных животных. Меленькая, пестрая, как табакерка, коляска в золотых и красных наклейках, виляя колесами, уклонялась от рычащего головного танка.
– А помнишь Муса-Калу? Как блуждали в плавнях, как напоролись на засаду. Чудом тогда уцелели! Закрою глаза и все вижу!
Он видел тростники, легкие седые метелки, шелестящие над мелкой водой. Они перебирались вброд, держа на весу оружие, на звук близкого стада, на крики и свист пастухов. Близко, срезая метелки, ударили автоматы противника. Навскидку, вслепую, падая в мелкую реку, они отвечали, срезая огнем тростники, разгоняя летучий отряд моджахедов. Вышли на берег, отекая водой. Рыжая, убитая пулей корова. Влипшая в грязь, черная, с красной подкладкой калоша. Далекая, среди белесых предгорий, Муса-Кала, серебристые купола и дувалы.
– Дорого бы я заплатил, чтобы снова пролететь над пустыней! Сначала, ты помнишь, летим над крепостью, над поселком белуджей. Земля под винтами черная, будто посыпана сажей. Потом все желтей и желтей. Ни одного кишлака, только караванные тропы. Потом, будто пузыри, красноватые, вспученные, словно нарыл их крот. А потом сплошные красные пески Регистана. Пустыня как тигель! Ветер, залетающий в блистер, сухой, горячий!
Он помнил красный, как кадмий, марсианский ландшафт Регистана. Ровные до горизонта пески. Сонное кружение вертолета. Поисковая группа спецназа, разложив на днище оружие, дремлет – и кругом бритые солдатские головы, набитые подсумки и фляги. Так продолжается до тех пор, пока не ударит курсовой пулемет, и тогда все глаза устремляются на землю, к далеким пескам, где разорванной черточкой, словно брошенная горстка семян, идет караван. И что там, на верблюжьих горбах, – контрабандный товар, корявые связки дров или маслянистые, набитые в тюки автоматы?
Они снова выпили водку, хмелея, дорожа своей общностью, драгоценными воспоминаниями, отделенные от остальных своим знанием жестокой азиатской войны, иной земли и природы, которые теперь, после всех смертей и несчастий, казались им неповторимыми и желанными.
– А помнишь, – продолжал Каретный, и его моложавое сухое лицо стало мечтательным, а в серых глазах загорелись золотые точки, словно отражение вечернего азиатского солнца. – Помнишь, как проходили Герат и моя машина заглохла, а ты взял меня на трос, дотянул до сто первого полка?
Белосельцев помнил вывод полков. Колонны бэтээров и танков катили по горячей бетонке, в радиаторах вскипала вода, машины, развернув по сторонам пулеметы и пушки, вели огонь по предгорьям, покрывая откосы кудрявыми взрывами. Вечерний Герат был гончарно-красный, стены домов, мечети, смоляные стволы кипарисов, кусты увядающих роз. Он, наклонившись из люка, сорвал на ходу вялую красную розу.
Они выпили «третий тост» не чокаясь, за погибших товарищей. И пока горела на губах горькая водка, Белосельцев мысленно облетел все афганские лазареты и морги, все горящие колонны и взорванные заставы, кладбища искореженной техники. Как бред, промелькнуло и кануло: санитарный транспортер «таблетка» с водянистыми фарами мчится в пыли, и кто-то, простреленный очередью, умирает под пыльной броней.
– Я рад нашей встрече, – сказал Белосельцев. – Чудеса, да и только!
Ему было хорошо. Легкий хмель размывал и туманил стойку бара, бутылки с наклейками, медные щиты на стене, все реальные предметы отступали в тень, в глубину. А из прошлого отчетливо, ярко – руку протяни и достанешь – приближались лица товарищей, синие контуры гор, цветущий куст на обочине, корма подбитого танка, и Каретный, усатый и пыльный, кидает на кровать автомат.
– В Лашкаргахе, когда мы гоняли муллу Насима, ты ведь, в сущности, спас меня. Подоспел на своей бээмпэшке, прикрыл. А не то мне хана! – говорил Каретный, благодарно пожимая Белосельцеву руку. – В сущности, я тебе жизнью обязан!
– О чем ты! – растроганный признанием фронтового товарища, отмахнулся Белосельцев. – Я ведь был рядом. Как услышал стрельбу, вперед – и выскочил на тебя!
Ему была важна благодарность товарища. Он чувствовал сладостный хмель, вспоминал дорогу на Герат под зеленым вечерним небом вдоль обглоданных сосен, чьи смоляные стволы были в красных горячих клеймах. В расположении полка, в ночи, сидели на земле у костра, пили спирт. Рядом, хрустя гусеницами, разворачивались танки, накатывали пыльные молнии света, и в редких прогалах пыли высоко и бесстрастно горели азиатские звезды.
– Но все-таки я должен тебе что-то сказать. – Каретный полез во внутренний карман пиджака, извлекая кожаный бумажник. – Судьба все-таки подарила мне случай отплатить тебе благодарностью… Смотри-ка!
В отделении бумажника виднелась стопка фотографий. Каретный зацепил одну, вытянул, положил на стойку бара между двух мокрых рюмок. Разводы света, пройдя сквозь мокрое стекло, падали на фотографию. Белосельцев рассматривал снимок, плохо понимая, откуда могло взяться это изображение. На фотографии был он сам, Белосельцев, рассеянно стоящий на краю тротуара, рядом с корпусом джипа. Размытый в движении бампер другой машины туманил край фотографии.
– Это что? – изумился Белосельцев.
– Еще смотри.
Новый снимок лег перед ним в водянистое пятно света, и опять на нем был Белосельцев, в броске, открывающий дверь джипа. Он оглядывался перекошенным лицом с уродливо открытым ртом. И во всей его позе был страх, нелепый выверт тела и одновременно звериная цепкость.
– Это кто же снимал? – Белосельцев изумленно узнавал себя в тот недавний вечер на Пушкинской площади, когда из проезжавшей машины расстреляли джип и Белосельцев, повинуясь рефлексу, спас хозяина джипа, толстенького кавказца, плюхнул на сиденье и ушел от погони, петляя по переулкам. – Кто снимал?
Сквозь сладость и хмель – мгновенный толчок тревоги, предчувствие близкой опасности. На стойке бара лежали фотографии, фиксирующие террористический акт. Был запечатлен он, Белосельцев, расчлененный на кадры его бросок, его конвульсия, когда, прижавшись к рулю, уклоняясь от очереди, толкнул он машину вперед, и сзади, круглая, как мяч, бритая наголо, крутилась голова азербайджанца, то ли Акифа, то ли Сакита, чья визитная карточка, невостребованная, валялась где-то в кармане.
– Тебя могли убить, – продолжал Каретный, собирая фотографии, складывая их аккуратно в бумажник. – Я успел тебя узнать, остановил стрельбу. Прекратил преследование. Еще сомневался – ты, не ты? А потом проявили контрольную пленку – ты! Так что, если угодно, мы с тобой квиты и за Герат, и за Лашкаргах.
– Что это было? Почему стреляли? – спросил Белосельцев, но вопрос, который мучил его, заключался в другом. Поле опасности расширялось, делало четкими, словно вырезанными, кромки предметов – стойки бара, чеканки на стенах, оконца с мокрыми тополями, бумажника в руках загорелого, сидящего перед ним человека. Вопрос, который мучил его, заключался в том, как объяснить их теперешнюю, казавшуюся случайной встречу. Тот грациозный небрежный жест, которым Каретный стряхивал капли с зонта. Его изумление и неподдельную радость. Значит, встреча была неслучайная. Радость была поддельной. Каретный явился следом за ним в белокаменные палаты, чтобы показать фотографии.
Вместо недавней сладостной беспечности, благостного чувства свободы к нему опять вернулось напряжение, чуткое ожидание, зоркость. Привычная для разведчика вкрадчивая осторожность, дабы не спугнуть, не испортить, не обнаружить свои истинные переживания и намерения.
Он, Белосельцев, разведчик, смотрел на другого разведчика, своего прежнего фронтового товарища, прощупывал его и просматривал. Не взглядом, не слухом, а потаенным невидимым лучом, сотканным из подозрений и страхов. Кто он такой, сидящий перед ним человек? Какова природа исходящей от него опасности? Какую беду сулит ему эта встреча? Как избежать беды? Как проскользнуть по тонкой кромке, еще не захваченной полем опасности, туда, наружу, где моросит и сыплется теплый московский дождь?
– Почему стреляли? – повторил вопрос Белосельцев.
– Нефть и немного оружия. И, конечно, немного политики. Нефть Апшерона, война в Карабахе, вербовка наемников. Этот Акиф, которого ты прикрыл, со всем этим связан. Не сдержал обещаний, кое-кого подвел, кое-кого подставил. Поэтому на него накатили! – Каретный говорил легкомысленно и небрежно, помахивая загорелой рукой. Но за этими небрежными взмахами Белосельцев угадывал встречную настороженность и чуткость. Непрерывное зоркое наблюдение за ним, Белосельцевым. Оба они, сотканные из одинаковой нервной материи, с одинаковым опытом маскировки, притворства, следили один за другим. Касались неприметными щупальцами. Выискивали пути возможной атаки и пути отступления. Опутывали друг друга тончайшей паутиной.
– А ты-то как с этим связан? – спросил Белосельцев, не давая собеседнику угадать главный источник тревоги, вопрос о неслучайной их встрече. – Кто в этом деле ты?
– Ну как бы тебе сказать… Если угодно – эксперт. Или, точнее, координатор. Или еще точнее – руководитель службы безопасности одного крупного банка… Да и не только банка. Связь с охранными подразделениями других коммерческих фирм. Это целая армия. Связь с президентскими правительственными структурами. Они нуждаются в этой армии… И конечно, связи с политиками – деньги пошли в политику… С Минобороны, с комитетчиками – все это сплетается в узел, информационный, финансовый, силовой… Вот этим я занимаюсь.
Они опутывали друг друга паутиной, и ее становилось все больше и больше. Рюмки были обвешаны серым веществом паутины, бутылки с цветными наклейками. Оконце туманилось, занавешенное полупрозрачной паутиной. Едва заметные нити светились на пальцах Каретного, на его запонках и часах. Его собственные глаза, ресницы, брови были в легкой вязкой мути, как бывает в лесу, когда лицом прорываешь развешенную пауком паутинку.
– Ты хочешь спросить и не спрашиваешь, – усмехнулся Каретный. – Ждешь, когда я первый скажу… Да, действительно, я шел сюда, чтобы тебя повидать. Знал, что ты здесь, что провожаешь любимую женщину.
Белосельцев вдруг испугался за Катю. Не ведая ни о чем, она сидит в своей маленькой комнатке где-то рядом, и о ней уже знают, ее уже выслеживают, и это он, Белосельцев, накликает на нее беду.
– Скажу тебе больше, – продолжал Каретный. – Там, на Тверской, когда ты угнал от нас азера, я приказал прекратить преследование, но потом, когда проявили пленку, приказал за тобой наблюдать. Я знаю о твоих хождениях, о твоих контактах. О том, как ты встречался с Генсеком, был у Красного Генерала и у своего друга Клокотова. Тебя видели на крестном ходу. Я даже пользуюсь твоими условными именами, твоими шифрами. Я вскрыл твои коды! – Каретный засмеялся дружелюбно, но его белые влажные зубы сверкнули угрожающе и жестоко. – Ты видишь, я уже кое-что знаю. Говорю тебе как старому товарищу, о котором не забывал никогда. Которому благодарен, благодарен нашей случайной встрече на Пушкинской!
– Что ты хочешь? – Белосельцев смотрел на обрывки паутины, на вялые нити, летавшие в баре. Словно это было осеннее поле с бесчисленными струнками развеянной, реющей паутины. – Зачем я тебе?
– Как сказать… Ты профессионал. Опыт твой колоссален, а нам нужны профессионалы. Мы их подбираем, они не должны валяться в грязи. Ты надежен. Я видел тебя в самых опасных переделках. Твои хождения и контакты с оппозицией представляют особый интерес. Пока что ты добился немногого, но рано или поздно ты войдешь в ряды оппозиции. А это для нас очень важно.
– Ты вербуешь меня?
– Хочу восстановить нашу дружбу. Хочу быть полезным тебе. Хочу включить тебя в настоящее дело, чтобы ты не чувствовал себя неприкаянным. Ты нам тоже будешь полезен.
– Кому это «вам»? Кто это «вы»? – Белосельцев смотрел в оконце, где блестели в дожде тополя и исчезала кратковременная надежда на иную жизнь, без тревог и опасностей. Опасности и тревоги вернулись, окружили его, и душа, как упругая мембрана, начинала звучать, откликаясь на угрозы и страхи.
– «Мы» – это не фирма, не корпорация, не корпускула, не госструктура, хотя среди нас есть действующие военные, реальные министры, известные политики и банкиры. «Мы» – это группа лиц, стоящих вне власти, над властью, при власти, цель которых – воздействовать на власть, побуждая ее избежать катастрофы, куда вовлекается Россия. Мы стараемся использовать ресурс наших знаний, финансов, влияний, чтобы повернуть развитие в сторону от катастрофы. Не позволить политикам вовлечь Россию в схватку, которая обернется гражданской войной и окончательным исчезновением Родины.
– Вы кто, патриоты?
– Если угодно, да. Но не те, кто истошно орет на митингах под красным знаменем, кликушествуя о грядущем коммунизме. И не те, кто прилюдно крестит лоб на бутафорских монархических сборищах. Мы – реалисты и хотим уберечь страну от гражданской бойни, устранить институты и силы, ведущие Россию к войне. Пройдя сквозь этот опасный политический период, мы приступим к государственному строительству обновленной и великой России.
– Вы – «партия президента»? Враги оппозиции? – Белосельцев выспрашивал, стараясь услышать в шелестящей и трескучей риторике важный для себя звук. Слабый сигнал. Выловить его среди помех и ложных звучаний. Усилить, расшифровать, угадать потаенное значение слов. В чем намерения человека, называющего себя его фронтовым другом? Почему он ходит за ним по пятам, высматривает каждый его шаг? Зачем притворялся, устроил ловушку здесь, в белокаменных палатах? – Ты служишь президенту в его борьбе с оппозицией?
– Знаю твои взгляды. Рискую тебе не понравиться. Но мне хочется быть откровенным, иначе дело, в которое я тебя вовлекаю, не сложится.
Белосельцев кивнул, принимая его откровенность и искренность. Он знал, что это утонченная форма лукавства, искусный обман, скрывающий глубинный опасный смысл. И чтобы его разгадать, ему самому следует быть лукавым, демонстрировать откровенность и искренность. Ибо он вел борьбу с человеком, заманившим его в западню, окружившим кольцом опасностей.
– Ты говоришь «оппозиция»! Но ведь это хлам, рухлядь! Все, что осталось лежать в полусгнивших сундуках царской империи или в казенных шкафах сельсоветов и профкомов! Посмотри на этих казачков, на того же полюбившегося тебе сотника Мороза! Смех, бутафория, картонные погоны и жестяные «Георгии»! На что он годится? На представление в цирке! Или веселые бабушки бунтаря Анпилова с плакатиками и флажками, оставшимися от брежневских лет! Праздник Октября в доме престарелых с клубным затейником! А вожди! Хасбулатов, чеченский князек, очередной кавказский выскочка, переехавший в Москву из ущелья! Позор великой России! Руцкой, пустой и горячий, как выкипевший самовар! Летчик, которого вечно сбивают, вечно попадающий в плен! На нем печать неудачи! Вся оппозиция – это сор, гонимый ветром, забивающий рот и глаза! Его собрать метлой, облить бензином и сжечь! И пусть над Москвой ненадолго поднимется темная копоть!
Каретный глумился над оппозицией, поносил ее лидеров, демонстрировал цинизм и жестокость. Но это и было проявлением неискренности, утонченным лукавством, скрывавшим подлинный замысел. Белосельцев слушал с тоской, был обречен на борьбу.
– Или «партия президента»! Такая же шваль! Дилетанты, мыльные пузыри! Планктон! Креветки! Сине-зеленые водоросли! Жирный гниющий бульон, в котором плавает огромное животное – президент! Уродливый, свирепый, дикий нравом, скудный умом! Вечно бражный, подозрительный, беспощадный! Он заминирован! Ему в мозжечок вживили приборчик с крохотной, торчащей во лбу антенкой! Он, как управляемый по радио танк, двигается по полю боя, утюжит окопы, стреляет во все стороны из пушки, крушит на своем пути любое препятствие! Его миссия – уничтожить хлам оппозиции, сжечь старье, доставшееся от старой эпохи, а потом – самому взорваться! Им управляют, как биороботом. Когда он выполнит миссию истребления, расчистит место, тогда последует короткий сигнал на самовзрыв, и там, где был президент, останется дымная медвежья шкура, шаманский бубен и груда битых бутылок!
Каретный, желчный, веселый, ненавидящий, презирал придворную стаю, окружавшую президента челядь. Презирал самого президента, передразнивал его, кривил уродливо рот, мычал, ревел, пучил глаза. Изображал пьяного, закутанного в медвежью шкуру самодура, топочущего в якутском стойбище среди рыбьих туш, под грохот шаманского бубна.
– Кто ты? Кому служишь? – Белосельцев, весь начеку, старался не пропустить ни единой интонации, ни единой ужимки. Добывал по песчинке новую, открывавшуюся ему информацию. Знание о человеке, завлекшем его в ловушку. В этой ловушке, еще невидимая, подстерегала его огромная опасность, быть может, гибель. И то и другое было знанием, которым он должен был завладеть, перед тем как погибнет. – Кто же вы такие, управляющие мозжечком президента?
– Мы – длинная синусоида истории. Мы – скрытое могущество России. Мы – знающие и владеющие. Когда издыхал тучный коммунизм среди своих банкетов и юбилеев, мы закладывали организацию. Скопили богатства и поместили их подальше от воров. Сохранили золотой запас и запас уникальных открытий. Мы построили перед потопом ковчег и разместили в нем все самое ценное, что создал народ, – книги, приборы, семена растений и великие организационные проекты, связанные с заселением Марса. Потоп разразился, ковчег плывет, и мы предлагаем тебе на нем место. Большего я сейчас не скажу.
Каретный был бледен. Эта бледность, то ли от восторга, то ли от безумия, делала его брови угольно-черными, а рот ярко-красным. Белосельцеву казалось, что перед ним фарфоровая маска с черными и красными мазками. На мгновение он испугался, словно ему показали человекоподобное изделие, созданное для колдовства и волшебных таинственных культов. Захотелось встать и уйти. Скрыться от Каретного в московской толпе, в подземных переходах, толчее вокзалов, перекладными электричками, поездами, попутными машинами удалиться на недоступное расстояние. Изменить свою внешность, зарасти бородой, волосами, превратиться в горбуна, хромуна, засесть до скончания дней в какой-нибудь первобытный шалаш, в землянку, в рубленую баньку и там спастись от этого фарфорового лика, от волшебства, от леденящего страха, превращающего кровяные частички в красные кристаллики льда.
– Существует глубоко законспирированный план. Я в нем участвую. И тебя приглашаю участвовать.
– В чем план? – слабо отозвался Белосельцев.
– Когда-нибудь позже, когда ближе сойдемся… Этот план состоит из нескольких фаз, рассчитанных на жизнь нескольких поколений. Его начал Андропов, замыслив огромную трансформацию, закладывая в омертвелое общество новые формы развития. Он был подключен к искусственной почке, работала целая медицинская фабрика, продлевая ему жизнь, чтобы он успел заложить эти формы. Он успел, и его убрали. Эта фаза так и называется – «Почка». Горбачев со своей «перестройкой» должен был измельчить, расколоть, превратить в труху монолит омертвелого общества, чтобы отделить живые элементы от мертвых, чтобы живое могло дышать. Операция «Путч», как клизма, вымывала из общества все омертвелые шлаки, нелепых гэкачепистов и самого израсходованного, превращенного в перхоть Горбачева. Фаза «Электросварка» связана с Ельциным, когда в лишенное управления общество встраивают, вваривают грубые рычаги и тяги, заставляют народ ходить на протезах. Одна часть народа кричит от боли, но идет. Другая падает и умирает. Умершее подлежит устранению. Эта операция, которая нам еще предстоит, называется «Крематорий». В результате уйдут Хасбулатов с Руцким и вся бестолковая оппозиционная мелочь. Следующий этап под названием «Боров» будет связан с устранением Ельцина. К этому моменту общество станет другим, с иными вождями и лидерами, свободное от вериг, и Россия, обновленная, сбросив балласт истории, войдет в двадцать первый век!
Это уже было однажды. Невысокий, похожий на фарфорового болванчика шеф безопасности поведал ему тайну Андропова, мистический проект «Ливанский кедр», который обернулся крушением страны. Теперь другой разведчик повторяет его похожие на бред словеса.
Пульсировала, источала яды и сукровь, в синих потеках и слизи огромная малиновая почка, помещенная в стеклянный небоскреб. Качалось огромное, на цепях, чугунное ядро, пролетая от Балтики до Кавказа, ударяя в тундру и Уральский хребет, проламывая кости и череп опрокинутой навзничь стране. Шипела, слепила вольтова дуга, дымилась живая плоть, когда к ней прижимали раскаленные докрасна двутавры, скрепляя болтами и скобами переломанные мышцы и кости. Чадил Белый дом на набережной, превращенный в черный, источающий жирный дым крематорий, покрывая белые камни соборов рыхлой копотью. Лежал на белом снегу, в бескрайнем морозном поле огромный заколотый боров, оскалив клыки, спуская вялую кровь в окрестные озера и реки, и кружили над падалью голодные черные птицы.
Белосельцев смотрел на фронтового товарища, и уже не было на нем фарфоровой маски, а было знакомое, с красивым загаром лицо, легкомысленное и веселое.
– Понимаю, – сказал Каретный, – у тебя есть много вопросов. Но не сейчас. Давай поработаем вместе. Собственно, ты уже начал работать, внедряясь в ряды оппозиции. Знаешь, давай-ка уйдем отсюда. Перейдем в соседнее помещение. Там собрались определенные люди. Они могут показаться странными. А что не странно? Может быть, те гератские сосны, мимо которых ты тянул меня на трассе в расположение сто первого полка?
И снова возникло зеленое афганское небо, красные придорожные сосны и на гаснущей далекой горе ослепительный слиток вершины.