bannerbannerbanner
Очень хочется жить

Александр Андреев
Очень хочется жить

5

Когда Нина с Никитой появились в Рогожке, по деревне тотчас же разнесся слух: Нина приехала с мужем, – и любопытные бабы, найдя первый попавшийся предлог, потянулись ко двору Настасьи Брагиной взглянуть, какого королевича избрала себе в спутники жизни дочь замнаркома, киноартистка. Никита понимал причину столь обильного наплыва женщин и старался показать себя: шутил, щуря голубые, с хитринкой глаза, угощал ребятишек конфетами из объемистого пакета, смеялся, сверкая белыми слитками зубов. Бабы разочарованно переглядывались: слишком прост был он, совсем не гордый, здоровается со всеми за руку, от деревенского не отличишь – значит, невысокого полета птица. Когда же узнали, что никакой он ей не муж и не жених, они удивились еще больше: уж не хахаль ли? Но в Никите не было ничего от хахаля, да и Нина не такая девушка, чтобы так вот взяла и приехала с хахалем. Странные молодые люди в Москве, и отношения их непонятные…

Но вскоре Никита стал в деревне своим человеком. Почти неделю он не выходил из маленькой колхозной кузницы – вместе со стариком Степаном и молодым кузнецом Леонидом Брагиным, сыном Настасьи, ремонтировал инвентарь для уборки сена и хлебов, умело и сноровисто орудуя молотком и клещами, лихо расправляясь с горячим металлом; звонкий и бодрящий перестук несся вдоль улицы за деревню, рождая в лесу целую россыпь веселых отголосков.

В полдень в кузницу приходила Нина и звала Никиту и Леонида обедать.

Однажды она появилась раньше обычного. Никита стоял в дымной полутьме и раздувал мехами угли горна, нагревая добела железный стержень; на его чумазом лице блеснула белая полоска – улыбнулся.

– Вы уже соскучились без меня, герцогиня?

– Очень, господин кузнец, сильно хочу есть, – шутливо ответила она, сторонясь искр, вздрагивая и морщась от резких ударов молотка по наковальне.

Кузнецы, с любопытством глядя на нее, сдерживали усмешку: слишком далека была эта девушка в цветистом сарафанчике, в широкополой соломенной шляпе, похожей на мексиканское сомбреро, от такой прокопченной конуры, где навалены в беспорядке плуги, жатки, бороны, груды ржавого лома, подков и болтов и где пахнет горелым железом.

Никита развязал фартук, обмыл в желтой воде сильные руки с закатанными по локоть рукавами и галантно, с поклоном подставил Нине локоть:

– Прошу, сударыня, рад служить для вас возбудителем аппетита.

Они медленно пошли к дому, спасаясь от зноя в тени изб. За ними, поотстав, лениво плелся Леонид. Нина шагала легко и бесшумно, прямая и строгая, и Никита, покосившись на ее чеканный, немного высокомерный профиль, усмехнулся:

– Ты так гордо идешь, точно тебя ведет под руку сам Ракитин.

Он частенько донимал ее моим именем.

Нина резко выдернула из-под его локтя руку, длинные, чуть загнутые к вискам брови сердито взмыли вверх.

– Сколько раз я просила тебя не говорить о нем!

Никита мгновенно поддержал ее, воскликнул гневно, в тон ей:

– И верно! На черта я вспоминаю его, сукина сына, негодяя, подлеца!

Нина остановилась.

– Неправда! – сказала она, сердито и с презрением оглядывая Никиту своими темными продолговатыми глазами. – Он не подлец.

Никита тоже остановился, сокрушенно развел руки, с наигранным пафосом проговорил:

– О, сердце женщины – дикая, непроходимая тайга!

– Я запретила себе думать о нем, – заключила она уже тише.

– Ошибаетесь, повелительница, – мягко и с иронией возразил Никита, снисходительно глядя ей в лицо, затененное широкими полями шляпы. – Можно запретить человеку двигаться, связав ему руки и ноги, можно запретить видеть и говорить, завязав ему глаза и рот, но невозможно запретить ему думать – в этом несчастье, а скорее всего великое счастье наше. Мы свободны думать все, что хотим! – Нина грустно потупила голову. Он поспешил ее утешить: – Ничего, герцогиня, будет и на нашей улице праздник. Вот найдем себе самых красивых… – И осекся, вздохнул шумно. – Вру! Не найдем, Нина. Самая-то красивая на земле – она, вот беда-то. Ох, наделали они нам хлопот, Ракитины, брат с сестрой!..

Никита был пожизненно, как он выражался, влюблен в мою сестру Тоню.

За обедом Никита много и с удовольствием ел, благодарно поглядывая на хозяйку, – тетка Настасья была рада приезду гостей и старалась угодить им, – смешил Леонида и его жену Алену, круглолицую, медлительную красавицу. Потом Никита и Нина вышли под окна, где было свалено свежее сено, накошенное самим Никитой возле огорода, в кустах. Нина певуче, нежно читала Блока:

 
Была ты всех ярче, верней и прелестней,
Не кляни же меня, не кляни!
Мой поезд летит, как цыганская песня,
Как те невозвратные дни…
Что было любимо – все мимо, мимо…
Впереди – неизвестность пути…
 

Никита беспокойно ворочался на сене, вздыхал:

– Нельзя мне слушать такие стихи: душа тает, словно воск на огне, и жалко делается себя: ах, не любит, ах, оставлен, ах, несчастненький!.. Мне надо быть твердым, как кремень. Впрочем, читай: душа тоже любит, когда ее гладят по шерстке. – Вдруг он, как бы вспомнив что-то, приподнялся, в растрепанных волосах застряли сухие травинки. – Пойдем с нами на озеро. За карасями!

Нина отказалась:

– Ужение рыбы – преступное расточительство времени.

– О! Это – прекрасное расточительство! – воскликнул Никита. – Это магия, колдовство! Ты берешь простой крючок, насаживаешь на него червя и произносишь заклинание: «Взглянь, дунь, плюнь, рыбка, рыбка, клюнь, хорошо бы щука, вот такая штука, можно и карась, только не все враз, окунь, угоди, плотичка, погоди, а лягушка – пропади!» Потом три раза плюешь и закидываешь крючок в темную глубину, в неизвестность. И замираешь в ожидании. Это ожидание полно философского, творческого смысла. Ты спокоен, но душа твоя трепещет, фантазия рисует заманчивые картины того, как ты становишься обладателем необыкновенной рыбины, почти кита, и люди завидуют тебе, слагают легенды! Мысль, пробив толщу воды, рыщет в глубине, отыскивает золотую рыбку и подводит ее к крючку, умоляет взять гибельного для нее червячка. В этот миг ты – воплощение зла и коварства. Но об этом не задумываешься. Весь мир перемещается на крохотный пробковый поплавок… Вот он дрогнул раз, другой – мольба возымела действие! Сердце у тебя останавливается, а руки дрожат. Тут уж не упускай момент, не растеряйся!.. Одно движение – и ты ослеплен серебристым блеском рыбьей чешуи. Плавнички горят, так и ласкают, будто лучи утреннего солнышка. Ты безмерно счастлив!..

Нина отложила Блока, тоже привстала, изумленно глядя на Никиту, с необычайным воодушевлением раскрывающего перед ней пути к счастью.

– Ты годишься в проповедники рыбного дела! – засмеялась она. – И я охотно пошла бы с тобой за карасями, если бы не талия… Тупое сидение с удочкой располагает к полноте, тело да, кажется, и мысли заплывают жиром. А я хочу сохранить стройность…

– Задача, достойная внимания, – живо согласился Никита. – А я пойду набираться жиру. Про запас…

– Когда ты будешь упрашивать рыбку сесть на крючок, присоедини и мою мольбу, – я люблю рыбу, жаренную в сметане. На талию она не влияет…

Никита и Леонид вышли на озеро в ночь. Они разожгли костер, из еловых веток устроили себе подстилки. Леонид, пошедший на рыбалку лишь из уважения к Никите, тотчас уснул, закутавшись в чапан. Никита долго прислушивался к шорохам и вздохам леса. Горящие сучья напомнили ему ночное на Волге, когда в овраг прискакала на жеребенке Тонька – амазонка с голыми коленками. Она села с ним рядом и огромными потемневшими глазами удивленно глядела на угли костра. «Видно, никогда не отделаться мне от этого ее взгляда», – с тихой и сладкой мукой подумал он и зябко поежился: тоска сосуще тронула сердце; ночная, в свежести, тишина, лесные вздохи обостряли ее.

Он забылся, кажется, только на одну минуту и тут же проснулся. Сучья в костре истлели, дымились лишь их концы. С востока, все явственнее проступая и чуть розовея, надвигался свет, всей своей массой опрокинулся, широко охватывая лес, но, слабый, не пробил еще плотных ветвей, застрял на вершинах берез и елей – у корней стволов прочно держались ночные тени.

Никита не стал будить Леонида, взял свои и его удочки, ведерко с червями и отошел к продолговатому лесному озеру, где водились жирные красноперые караси. На дальнем конце прибрежная кромка уже позолотилась зарей. Никита не спеша размотал удочки и, насадив приманку, кинул в воду один крючок за другим, ровным рядком воткнул концы удилищ в сырой, кисло пахнущий торфом берег. Затем он принес от костра пахучие еловые ветви, сел на них и, не спуская чуткого и настороженного взгляда с поплавков, закурил; дым он разгонял рукой, словно боялся, что рыба, учуяв запах, уйдет. Сидел в одиночестве с полчаса – будить Леонида не хотелось, да кузнец и не нужен был.

Полнокровный румянец зари оживил мертвенную бледность туманного утра; лес звенел от неистового птичьего щебетания, один край неба пылал, отбрасывая на лес красные тени, и вершины сосен и елей радостно пламенели, точно факелы. Пусть рыба пройдет мимо, не тронув приманки, и рыбак вернется ни с чем, все равно этот благословенный час восполнит все издержки, связанные с рыбной ловлей!

Никита оторвал взгляд от поплавков и прислушался: вдалеке, в западной стороне, возник приглушенный гул. Гул этот, близясь, мощно, полноводно ширился и усиливался, тяжело, гнетуще нависал над лесом. Бросив окурок и вдавив его каблуком в землю, Никита встал, повернулся в сторону наплывающего и все затопляющего гула – догадался, что ревели моторы. Вскоре над озером показались эскадрильи бомбовозов с чужими желтыми крестами на распластанных крыльях. На миг они, пролетая, затмили алую зарю восхода…

Подошел разбуженный шумом машин Леонид.

– Я думал, буря деревья рушит, – сонно проговорил он, зевая и почесываясь; верхняя губа за время сна еще больше припухла. – Самолеты, что ли, прошли? – Никита обеспокоенно прислушивался к удаляющемуся гулу. – Много? – спросил Леонид. – Я говорю, много ли самолетов-то прошло?

 

– Много.

– Вот служба! – сочувственно произнес кузнец, скривив рот в неотступной зевоте. – Ни воскресенье тебе, ни ночь-полночь – мотайся по небу… Дай закурить! Берет хоть немного? – Присев возле удочек на корточки, он зажег спичку и, заключив огонек в пригоршни, прикурил.

Вдалеке что-то ухнуло врастяжку: «Ухх, ухх, у-ух-ух!..» Вода в озере пошла рябью, как от толчков. По лесу пронесся шорох, точно кто-то невидимый встряхнул каждое дерево; птицы на минуту смолкли. Над сизой лесной кромкой, там, где станция, вздымалась, разбухая, белая с желтизной тучка.

– Что это? – Верхняя губа Леонида изумленно и встревоженно вздернулась.

– Не знаю. – Никита не мог понять, что все это значит. Взгляд его был припаян к поплавкам: один то скрывался под водой, то опять выныривал, – но Никита не видел их. Резко, рывками билось в груди сердце, сотрясая тело. Заныли ноги: парусиновые ботинки, намокнув от росы, высохли и точно тисками сдавили ступни. Он и этого не ощущал, переступая в беспокойстве с ноги на ногу.

Прибежала Нина, запыхавшаяся, босиком, с растрепанными волосами; глаза на бледном лице испуганно округлились, не мигали.

– Ты видел? Ты слышал? – торопливо заговорила она, подбегая к Никите. – Что это?

– Фашистские самолеты.

– Зачем они? Война?

– Выходит, что так. – Никите вдруг все стало ясно.

Да, война, о которой говорили в каждой семье, пришла. Она будет беспощадна, насмерть. Эта ясность вернула Никите его обычное спокойствие. Только с ироническим, добродушным спокойствием отныне покончено. Он стянул ботинки, расстегнул косоворотку, взял овчинный полушубок и двинулся было в деревню. Но вспомнил вдруг о ныряющем поплавке и вернулся.

– Черт с ними, с удочками! – крикнул Леонид. – Бежим скорее! – Он потянул к дому тяжеловатой, ленивой трусцой, везя по кочкам и пням конец чапана.

Никита молча вынул поблескивающего позолотой сытого карася, неторопливо, осторожно отстегнул его от крючка, по привычке взвесил на ладони и швырнул в воду. То же самое сделал со вторым. Затем начал аккуратно сматывать лески, поворачивая в руках длинные удилища. Нина терпеливо ждала, следя за Никитой. В его размеренных движениях она угадывала силу и глубокое раздумье о случившемся. Свернув все шесть удочек, он связал их шпагатом в один жгут и положил на плечо.

– Надо немедленно ехать домой, в Москву, – сказала Нина, когда они вышли на тропу, ведущую к деревне.

В ее сдержанности Никита уловил звон до предела натянутой струны: еще одно прикосновение, и она лопнет. Он по-братски обнял Нину за плечи.

– Знаешь, – заговорил он мягко и задушевно, – сошлись на поединок жизнь и смерть, и слово «немедленно» сюда не подходит, оно от излишнего темперамента, который часто застилает глаза. Нужен холодный расчет, чтобы ударить наверняка. Так что спокойней, Жанна д’Арк…

Нина действительно успокоилась. Она даже улыбнулась Никите и, пройдя несколько шагов, спросила тихо, как бы подумала вслух:

– Что с Димой сейчас? Где он?..

– Ты, кажется, запретила говорить о нем?

– То время было вчера. Теперь другое… Люди должны быть вместе…

Никита внимательно посмотрел ей в глаза.

– Мы все, хотим этого или не хотим, будем вместе: война спаяет. А Дима… Думаю, он не засидится на Волге, за сарафан матери держаться не станет.

Нина чуть выше приподняла голову.

– Я не представляю себе, кто бы мог усидеть дома в такое время! – Она невольно убыстряла шаги. – Я думаю, Никита, война скоро кончится: ведь у нас такая армия, такие силы!.. Немцам дадут по зубам как следует – и конец. Мы, может быть, и в драку ввязаться не успеем. Как ты думаешь?

Никита помедлил: следует ли предсказывать конец войне, если она только началась?

– Ее конец за горами, за лесами… Нужно подняться на вершину, чтобы увидеть его. А вершину придется брать с боем…

Нина, резко обернувшись, тревожно дернула Никиту за рукав.

– Гляди, еще летят!

Над дальней, темной гривой леса, неся на крыльях блики утреннего солнца, проплыло на восток еще несколько немецких бомбардировщиков.

– Летят, гады, без зазрения совести! – отозвался Никита с тяжелой, свинцовой злобой, исподлобным взглядом провожая самолеты. – И никто им не препятствует! Гуляй по чужому небу во все стороны.

Самолеты скрылись из глаз, но взрывов на этот раз не последовало: видимо, устремились к дальним целям.

Никита все еще стоял, мрачно глядя себе под ноги.

– Приеду на завод, встану за молот – теперь в пять раз больше надо коленчатых валов. Без техники нам не осилить его. А когда мы ее, технику, накуем вдоволь? Для этого нужен не один день и не один месяц. Вот тут и решай, Нина, когда наступит конец войне… – Никита крупно зашагал к деревне, закуривая на ходу.

Дома тетка Настасья даже не пыталась задержать их. Прибегал из правления колхоза парнишка: Леониду велено явиться с вещами на призывной пункт. Она замесила пресные лепешки на троих.

… – Сперва сына проводила, Леонида, – сказала тетка Настасья, озабоченно и горестно глядя на меня. – Потом Нину с Никитой. До самой станции дошла…

…Долго стояли они, потрясенные, не узнавая станции. Угол вокзала был отхвачен бомбой. Кирпичи красным крошевом рассыпались в стороны, завалили, подобно грудам пунцовых помидоров, дощатые столы пристанционного базара. Связисты, взобравшись на вершины склоненных столбов, натягивали оборванные провода. Три женщины катили тележку с рельсами к месту повреждения путей; две другие женщины торопливо засыпали глубокую воронку; мужчины в майках-безрукавках – форменные путейские куртки лежали рядом, – обливаясь потом, торопились уложить шпалы, рельсы, забивали костыли…

На станции царили тот беспорядок и нервозное оживление, какие появляются у людей, внезапно застигнутых большой бедой. Огромное скопление людей, молодых и старых, – с детьми, с громоздкой кладью, неуклюже и наспех увязанной в узлы, – все, что первым попалось под руку, подчас самое ненужное, забило пристанционные углы; сидели на земле, прямо на путях, на каменной платформе. Над ними раскачивались на проводе круглые разбитые часы – время остановилось. Ребятишки бродили по красному щебню, ковырялись в обломках, выискивая стекляшки, железки… Все эти люди торопились уехать от надвигающейся грозы. Ждали поезда. Паровозы парили на путях, им не было хода…

Когда пути исправили, всю ночь спешно пропускали эшелоны с важными грузами в сторону границы, оттуда – поезда с ранеными. В вагоны никого не сажали. Никита с Ниной просидели на станции ночь, день и еще ночь. Потом вернулись в Рогожку за продуктами.

– Надень свои спортивные штаны, Нина. Так будет удобней. Пойдем пешком, – решил Никита…

… – И пошагали они в Москву пешком, сынок, – закончила тетка Настасья и тяжко вздохнула. – Дойдут ли, нет ли…

– Дойдут, – успокоил я ее.

Еще раз попрощавшись с младшим лейтенантом Клоковым, мы с Чертыхановым вернулись в роту.

6

– Ну, как он там, Клоков? – обеспокоенно спросил Щукин, встретив нас.

За меня с готовностью отрапортовал Чертыханов:

– Определили, товарищ политрук. – Прокофий не забыл кинуть ладонь за ухо. – В клеть его положили, на перину. Может, и вправду отойдет, хозяйки над ним трясутся. Любовью залечат раны…

Старшина Оня Свидлер, приблизившись, тихо взял меня под руку, бросил на Чертыханова сердитый, сухо сверкавший взгляд; Прокофий, поняв этот взгляд, скромно отодвинулся в сторонку, к бойцам. По растерянному, тревожному виду старшины, пребывающего всегда «на взводе», готового на шутку, я понял, что произошло что-то неладное.

– Исчез лейтенант Смышляев, – сообщил Оня, понизив голос, озираясь по сторонам.

Я онемело смотрел на старшину, пораженный вероломством Смышляева. Щукин спокойно качнул головой, как бы подтверждая, что именно этого и следовало от него, Смышляева, ожидать. Свидлер в волнении потирал длинными пальцами выросшую за ночь вороную щетину на подбородке.

– Я видел своими глазами, как он сидел вон на том пне и изучал карту, – сокрушался Оня. – Откуда мне знать, что он замышляет, у него была осанка генерала армии, разрабатывающего гениальный стратегический план! Потом он проверил пистолет. Потом тихонько подошел к повозке, достал из-под брезента каравай хлеба, отломил краюху – проголодался, думаю, человек, пускай подкормится…

– В какую сторону он пошел? – спросил я.

– Не знаю. Я задремал. Только-только светать начинало. Если бы я догадался, что он готовится к одиночному путешествию, я бы ему немножечко помешал, можете быть уверены!..

– Черт с ним! – Щукин как будто даже с облегчением махнул рукой. – Польза от него невелика, а при удобном случае предал бы. Я в нем немного разобрался.

– Но это же дезертирство! – невольно вырвалось у меня. – За это расстрел! Предатель! – Я вдруг с удивлением отметил, что не мог припомнить, какой на вид был этот Смышляев; помню только вороночку на вздернутом подбородке да раздвоенный и будто сплюснутый плоскогубцами кончик носа. И эта гаденькая, таящая недобрый умысел ухмылка… Узнаю ли я его, если когда-нибудь встречу?..

Повар-ездовой Хохолков проворно раздавал завтрак. По лесу тянуло, как и вчера, ароматом жирной каши и дыма. Бойцы, наскоро проглотив положенную порцию, ополаскивали котелки, наполняли фляги водой, проверяли и прилаживали оружие.

Прокофий Чертыханов скинул ботинки, мыл ноги, экономно, тоненькой струйкой, поливая их водой из котелка. Круглое, кирпично-красное лицо его блаженно сияло, глаза жмурились, как у кота. К нему то с одной стороны, то с другой подсаживался, норовя заглянуть в лицо, носатый Чернов, насмешливо задирал:

– Ты бы лучше, Чертыхан, рыло умыл, вон его словно илом затянуло.

Прокофий не обиделся, только подмигнул с хитрой улыбкой.

– Главное у солдата – ноги. Мало им покоя от такой головы, как твоя: ноги у тебя длиннее ума. Значит, их надо держать в чистоте и холе: вольготней от неприятеля мотать.

Чернов засмеялся еще веселее.

– А ты пятки жиром смажь – еще легче будет тикать.

– Опять несуразное брякнул! – солидно разъяснил Чертыханов. – Не положено. Жир отпускается для употребления вовнутрь. А вот скипидаром мазнуть тебе одно место – вот это впору! Все призы заберешь, только загудишь, что твой пикировщик! – И оба они громко заржали.

Перед тем как сняться с места, политрук Щукин построил роту.

– Дезертировал лейтенант Смышляев, – объявил он со сдержанным гневом. – В этот трудный для Родины час дезертир, предатель и трус – злейшие наши враги. С ними мы будем рассчитываться самой жестокой платой. Мы закалились в боях с гитлеровцами. Нам теперь никакие трудности и опасности не страшны. Мы беспрекословно и свято будем выполнять приказ Родины: бить врага, где бы с ним ни повстречались!.. – Голос его был низким и суровым, добродушные учительские нотки исчезли.

Красноармейцы стояли перед Щукиным, молодые, заметно отдохнувшие за ночь и, казалось, равнодушные к его речи. Для них, с боями прошедших от границы до Смоленщины, побывавших в самых невероятных переплетах и не раз глядевших смерти прямо в очи, не такая уж большая утрата – Смышляев. А я подумал, что, может быть, другими словами следует говорить с людьми в такие моменты…

Через несколько минут рота начала свой путь на восток. Впереди плотной группой шагали стрелки. За ними два пулеметчика – похожий на Есенина голубоглазый Суздальцев и вместо Ворожейкина красноармеец Бурсак – на постромках везли свой «максим». Замыкал шествие обоз Они Свидлера – кухня, парная повозка с запасами продуктов, подвода с ранеными.

Первое время мы шли в тишине и одиночестве. Но в полдень, когда достигли крупной проселочной дороги, рота, подобно маленькому ручейку, влилась в бурный человеческий поток. Нас обгоняли грузовики с солдатами, боеприпасами и ранеными. Машины и лошади тянули пушки. Сбоку дороги группами и в одиночку тащились бойцы, усталые и потерянные, а многие из них и безоружные. Откуда они шли и куда, трудно было определить: печать горечи, утомления и безразличия лежала на лицах. Они не разговаривали и избегали смотреть в глаза, точно совершили что-то тяжкое и постыдное.

Наша рота не теряла бодрости и дисциплины. Бойцы с превосходством поглядывали на растерявшихся, будто заблудившихся красноармейцев – чувствовали силу своего единения. Солнце светило точно сквозь выпуклое стекло, жаля остро и горячо. Неистовый и густой зной до звона прокалил и разрыхлил землю. Воздух обжигал легкие. Бурая, едучая пыль, вздымаемая машинами, покрывала плечи, каски и пилотки, омерзительно хрустела на зубах. Лица людей, обильно припудренные серым налетом, непроницаемо затвердели; брови на этих лицах казались старчески седыми и косматыми.

Пулеметчику Ворожейкину становилось все хуже и хуже. Раненая нога его безобразно распухла и отяжелела. Он лежал в телеге, в духоте, в жаре и пыли, и по-детски жалобно стонал, поминутно облизывая вспухшие, горячие губы. Чертыханов, шагая сбоку телеги, то и дело подносил ко рту его флягу с водой.

 

Я боялся смотреть Ворожейкину в глаза: в них столько было мольбы, надежды и нечеловеческой муки, что у меня нехорошо, пусто делалось на сердце. Я пытался отыскать медсанбат или отправить его с попутной машиной, но безуспешно: медсанбаты эвакуировались раньше нас, а машины безудержно катили мимо, не задерживаясь, обдавая нас пылью.

Вечером пулеметчик метался и горел, как в огне, беспрестанно повторял слово «пить» и сильно стонал. Ночью он впал в беспамятство, выкрикивал что-то невнятное, а к утру утих навсегда. Мы похоронили его неподалеку от дороги, на холмике. Это была еще одна незабываемая веха на горьком пути отступления…

Ночевали мы опять в лесу, пройдя двадцать с лишним километров. Никаких следов полка мы не нашли, он как будто затерялся на бесчисленных полевых и лесных дорогах Смоленщины. На вопросы бойцов, куда мы идем, я ответил, что где-то впереди командование подготовило мощный оборонительный рубеж, оснащенный свежими силами и могучей боевой техникой, – об этот заслон должна разбиться вражеская лавина. Наша задача – достичь этого рубежа и встать на его защиту. Политрук Щукин только тяжело вздохнул, слушая мои объяснения: если бы это было так!.. За весь день никто нас не остановил и не спросил, кто мы такие, куда направляемся и зачем. Очевидно, всем было и так ясно: отступление.

Наутро мне удалось упросить медсестру, сопровождающую группу раненых, взять на машину и наших двух, – может быть, доберутся до госпиталя…

Дорога вывела нас на большак, еще более оживленный и пыльный. Он перерезал лесной массив. Справа и слева томились в зное березы, осины и ели; пыль высосала из листьев зеленые соки; серые, как бы обескровленные ветви уныло обвисли. Среди деревень бесшумно двигались зелено-бурые тени красноармейцев.

Неподалеку от перекрестка с краю дороги стояли впритык грузовики, целая колонна, а чуть подальше – броневик и запыленная «эмка». Возле машины двумя большими группами толпились люди. Командирские голоса, выкрикивая слова команды, пытались подчинить эти беспорядочные группы дисциплине строя. Шедшая впереди нас кучка красноармейцев, завидев бежавшего навстречу им человека с пистолетом в руках, остановилась, помедлила секунду и вдруг рассыпалась. Бойцы брызнули в стороны, перемахнули придорожные канавы и, вскарабкавшись с судорожной поспешностью по крутому травянистому склону, скрылись в лесу. Старший лейтенант что-то кричал вслед, махая пистолетом, затем выстрелил вверх; в знойном воздухе выстрел прозвучал сухо и беспомощно, словно лопнул орешек.

Все так же махая пистолетом, старший лейтенант подбежал к нам.

– Стойте! – закричал он мне и поднял пистолет на уровень груди.

По бледному лицу, по бескровным губам и отчаянному нетерпению в побелевших глазах можно было безошибочно определить, что действия его давно вышли из подчинения рассудку. Я побаивался таких людей: указательный палец может шевельнуться в любой момент, а черная дырочка пистолета пронизывала меня, казалось, до лопаток. Но я шел на него прежним, давно уже одеревенелым шагом, чувствуя за собой силу – рота не отставала. Затем рядом со мной встал политрук Щукин, спокойно и деловито вынув свой наган; Прокофий Чертыханов проворно снял с шеи автомат и выбежал чуть вперед, закрыв меня плечом.

Старший лейтенант пятился от нас, все так же угрожающе держа пистолет наготове.

– Стойте! – споткнувшись, почти истерично крикнул он. – Вы что?! Я таких пускал в расход! Предатели! На мушку вас всех!

Я почувствовал на спине мурашки, словно вдоль нее провели колкой щеткой; шевельнулись волосы на затылке.

– Подлец! – крикнул я, не помня себя. – Ты пускал в расход невинных людей! – Я шагнул к нему. – Тебя самого надо на мушку!

Старший лейтенант еще больше побледнел; его трясущиеся губы прошептали:

– Стой, говорю! Кто такие?

– А вы кто? – спросил Щукин. – Что вы играете оружием?..

Старший лейтенант кивнул в сторону машин, произнес упавшим голосом с глухой угрозой:

– Здесь генерал Градов!

Три красноармейца и сержант были выстроены вдоль дороги спиной к кювету, безоружные и растерянные. Они испуганно озирались, точно не понимали, что с ними хотят сделать.

Четыре красноармейца, стоявшие перед ними, вскинули винтовки, и дула их холодно и пронзительно глянули прямо в расширенные зрачки приговоренных к расстрелу.

У высокого тощего бойца бессильно повисли длинные, как весла, руки; пальцы их шевелились. У второго, маленького и, видимо, юркого, голова по-птичьи ушла в плечи, только испуганно торчал остренький, жалкий носик, розовый на самом кончике – с него сошла обожженная солнцем кожа. Третий выглядел измученным и равнодушным; он как бы говорил всем своим видом: делайте что хотите, ни бороться, ни жить нет сил. У сержанта по рябому пыльному лицу текли слезы; он два раза локтями поддернул штаны и вопросительно поглядел на окружавших его людей, точно приглашая всех в свидетели несправедливого суда.

Генерал-майор Градов, сухопарый и весь до предела натянутый, как стальная пружина, отрывисто, с беспощадной четкостью скомандовал:

– По дезертирам, паникерам, отступникам…

Толпа за машинами дрогнула и притихла. Из леса, из-за листвы деревьев, глядели настороженные глаза притаившихся людей. Угроза применения оружия явилась крайней мерой, чтобы образумить людей, которым страх, усиленный слухами о мощи немецкой стальной лавины, уже затмевал взгляд, сознание.

Винтовки в руках стреляющих задрожали. Не дожидаясь конца команды, оглушительно грохнул выстрел. Пуля прошла поверх голов приговоренных, чиркнула по листве, сбивая пыльцу. Высокий и тощий боец рухнул на колени, рот его удивленно и немо приоткрылся; остроносый, встрепенувшись, пронзительно, сверляще взвизгнул:

– Не стреляйте, товарищ генерал!

Один из красноармейцев, молоденький, губастый, весь в веснушках, вздрогнув от этого визга, выронил винтовку и, спотыкаясь, сделал несколько шагов к генералу.

– Не могу я, – едва выговорил он. – Что хотите делайте со мной, не могу стрелять…

В эту минуту мне показалось, что я постиг какую-то глубокую истину: являются моменты, когда в силу вступают наивысшие и беспощадные законы войны, и генерал применил такой закон. Ему было приказано любыми средствами остановить идущих и поставить их в строй. Я это отчетливо понимал. Но мне было по-человечески жаль этих ребят, таких же, как мы сами, и я по-мальчишески безрассудно кинулся к генералу Градову.

– Не стреляйте их, товарищ генерал! – крикнул я. – Не дезертиры они! Дайте их нам, в нашу роту, мы будем сражаться с врагами насмерть!

Старший лейтенант рванулся было ко мне с пистолетом в руке.

Генерал Градов неуловимым движением руки осадил старшего лейтенанта.

Тощий боец на коленях подполз к генералу.

– Куда хотите пойду! В огонь пойду…

– Встань! – приказал Градов.

Боец с усилием поднялся на свои длинные ноги. Генерал кивнул старшему лейтенанту:

– Сырцов, дайте винтовку.

Тот кинулся к грузовику.

Отходя к своей роте, я заметил, что кузова машин были беспорядочно завалены разного рода оружием – дула, приклады и треноги торчали вкривь и вкось: должно быть, бойцы, проходя мимо, швыряли оружие как попало, чтобы идти налегке…

Генерал принял от старшего лейтенанта винтовку и передал ее бойцу.

– Возьмите оружие, – сказал он, возвысив голос, – и никогда не выпускайте его из рук! Боец, бросивший оружие, – уже не боец, он просто никто, а для Родины – пустое место.

Боец схватил винтовку, судорожно прижал ее к груди и пробормотал, тараща на генерала преданные, блестевшие радостью круглые глаза – остался живой:

– Не выпущу! До самой смерти не выпущу!..

– Марш в строй! – бросил генерал кратко.

Все четверо метнулись за машины, к группе бойцов…

Градов, подойдя к нам, окинул молчаливым и укоряющим взглядом нашу роту, как бы сжатую в один крепкий кулак. Рот его был плотно стиснут, желтоватая кожа на скулах натянута, в глазницах – фиолетовая темнота; такой непроницаемой темнотой окружают глаза бессонница, ни на минуту не затихающее беспокойство, мытарства по дорогам… Колючий, сощуренный взгляд его коснулся и меня.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru