bannerbannerbanner
Магдалина

Александр Алексеевич Волков
Магдалина

– А дальше что? – спросил я.

– Ничего, – сказал Валерий, – две недели здесь не появлялся, по знакомым ночевал, все боялся, что опять они меня прихватят… Володя мне записки в университет передавал с курьерами, типа: “Все хорошо, прекрасная маркиза!..” или “Над всей Испанией безоблачное небо!..” Весело, да?..

– Да так как-то… – уклончиво ответил я.

– О-хо-хо! – засмеялся Валерий, – папаша мне сразу в Академию предлагал, но я же гордый, свободный – а там муштра, казарма, погоны, гауптвахта… А здесь?.. Научный коммунизм, история партии и черты характера советского человека с весьма оригинальными выводами, вроде того, что “инакомыслие в нашем справедливом и до упора гармоничном обществе есть душевная патология, которую следует лечить в принудительном порядке” – весело, да?.. А я к этому времени через Володю уже познакомился кое с кем, да и несколько таких книг прочел, что если все, что в них написано – правда хоть на четверть, то хоть пулю в лоб пускай!.. Но это еще ладно, прочел и молчал бы себе в тряпочку, но ведь душа-то кипит, ну я взял и написал реферат на тему “ Партийная организация и партийная литература”… Цель ясна, задача поставлена, свобода есть осознанная необходимость и путь в светлое будущее, остается только воспеть этот путь в мажорных тонах могучим методом социалистического реализма! Вот так начал, а потом понес: однако, говорю, ни Достоевских, ни Тютчевых в этом строю пока не видно, да и неизвестно, появятся ли они при существующем цензурном уставе, строго предписывающем пропорции света и тьмы на квадратном вершке художественного пространства – и так далее… Еще статью написал в стенгазету на смерть Пикассо: умер великий мастер, и мы все осиротели – колокол звонит по нам всем!.. Газету тут же сняли, а меня – в комитет комсомола!.. Не понял товарищ студент идеологического факультета, что в нашем светлом обществе никакого такого чувства сиротства быть может, только сдержанная гражданская скорбь – хороший был художник, прогрессивный, Гернику нарисовал, испанец, с Лоркой дружил, которого фашисты расстреляли, а что левак был, так это потому что буржуазный, и зависит от денежного мешка… Мне бы притихнуть, а я возьми и задай вопрос на семинаре по истории партии: существует ли в настоящее время законодательный механизм, препятствующий повторному возникновению такого прискорбного явления в истории нашей родины и партии, как культ личности?.. Лихо, да?..

– Лихо, – согласился я.

– В общем, вызвали меня после всех этих художеств в один невзрачный кабинетик и спросили, хочу ли я продолжать учебу, и вообще?.. Насчет первого пункта я ответил: так точно, – а второй попросил расшифровать: что это значит “вообще”?.. Ну, в том смысле, говорят, что если вы где-то что-то услышите или что-то такое у кого-то увидите – понимаете?.. У меня от такого вопроса пот холодный по позвоночнику потек!.. Да, говорю, понимаю!.. Стрелять как бешеных собак!.. Шучу, не сказал я ничего такого, сказал, что все понял, и подумаю… Вот и подумайте, говорят, да и к тому же мы знаем, что с жильем у вас проблемы, дворником работаете, сил на настоящую учебу мало остается, вот и стремитесь на себя каким-нибудь иным способом внимание обратить – а ведь вы способный человек, не разбрасывайтесь!.. Так что подумайте, мы вас особенно не торопим, но желательно не тянуть, первая сессия на носу, экзамены сложные, так что вы лучше заранее все решите, чтобы потом лишних волнений не было… А этот наш разговор, ну, в общем, можете считать, что его как бы и не было, понимаете?.. Да, говорю, сами же сказали, что я не полный идиот. Короче, грамотно обработали, по всем точкам прошлись: самолюбие, страх, честолюбие, житейские неудобства и все такое прочее… Я домой пришел, на диван лег, в потолок уставился, вон туда, где пятно ржавое от протечки осталось – и лежу… Час лежу, два лежу, у соседа за стенкой какой-то говор приглушенный, по подоконнику капли стучат, оттепель, Артур Карлович вдали какие-то беспорядочные звуки из своего рояля исторгает, а я лежу как бревно и рукой шевельнуть не могу, потому как думаю: бессмысленно все это… Вообще все бессмысленно: вставать, одеваться, есть-пить, книжки читать, помойные ведра выносить… Потому что и м только одно надо: смотреть, слушать и… стучать!.. В сортир захотел, а мне в коридор выйти страшно… Увижу Володю, что я ему скажу?.. Чтобы к нему не ходил никто? Чтобы ни книг, ни журналов, ни пленок – ничего т а к о г о, потому что я теперь – м е ч е н ы й?.. Стукач, провокатор – представляешь, какой кошмар?!. Так до утра на диване и пролежал, даже мочился в бутылку из-под кефира, вот до чего довели, сволочи… И, что самое ужасное, так это то, что не выговориться никому: всех боишься, каждого – а вдруг его тоже обработали, и он согласился?.. Кто?.. Да любой, причем чем он умнее, чем больше к себе располагает, тем-то и страшнее… В общем, двое суток я терпел, мучался, а потом пошел к Артуру Карловичу, сел против него и одними губами, беззвучно, все и выложил, потому что понял: не выскажусь – повешусь, кроме шуток!.. Представляешь картину: Артур Карлович сидит за роялем во фраке, а я стою напротив, смотрю на него поверх “слоеного пирога” с кантатами и симфониями, и шепчу чуть слышно, как из меня стукача хотят сделать – смех!.. Он все выслушал, а потом и говорит сиплым таким треснутым голоском: когда моего деда в двадцатом году чекисты расстреляли, я взобрался на стул перед фисгармонией и маленькими своими пальчиками давил на клавиши до тех пор, пока у меня кровь из-под ногтей не выступила… Я давил, а няня моя стояла рядом и на педали нажимала, потому что мне еще не дотянуться до них было… Как, спрашиваю, это понимать?.. Как хочешь, говорит, так и понимай, а я больше ничего не скажу… Дзен-буддистская притча в форме хоку: ворон на ветке, сакура отцвела, ржавеет мой набор для харакири… Выхожу от старика, а навстречу Володя: серый, страшный, борода клочьями, спина горбом, руки трясутся… Увидел меня и разве что на колени не упал: Валера, сделай что-нибудь, не могу, петля в глазах, и Лизавета по ночам является, спрашивает, как Олюшка?.. Это он на сорок дней как сорвался, так его и понесло… Вышли мы на кухню, на плите миска глубокая с водой, из нее детские рожки с сосками торчат, за дверью ребенок что-то лопочет, смеется, а Володя на меня смотрит, и у него слезы по бороде текут… Сейчас, говорю, Володя, сейчас, дай только с мыслями соберусь, это ведь тоже так с ходу не делается… Ты, говорю, пока полежи, поспи, я Олюшку покормлю, а потом тебя разбужу, и мы займемся… Говорю, и в комнату его тихонько под локоть подталкиваю. Довел до койки, уложил, виски ему погладил, уснул он и проспал часов пятнадцать, а когда проснулся, я ему сказал, что заговорить его могу, но делать этого не буду… Почему?.. Да потому что… И про “овощного бога” ему рассказал. Да и кроме того, было у меня такое чувство, что не смогу я сейчас ничего сделать, голова другим занята, и так занята, что никаких других мыслей в ней нет и быть не может… Но про это я, естественно, ни звука, а только про то, что надо самому себя в руки взять, волю проявить, а не менять шило на мыло – одну зависимость на другую – потому что еще неизвестно, чем это может для тебя кончиться… Да и не только для тебя, про дочку подумай… Понял человек, задумался, притих, а примерно через час принес мне какую-то папку в пластиковом мешке и попросил спрятать ее в моей дворницкой где-нибудь за старыми метлами и лопатами… Что делать? Отказываться неловко, соглашаться страшно… Однако согласился, взял, еще в два мешка обернул и в песок закопал, которым я тротуар в гололед посыпаю… Если, думаю, выкопают папку, скажу, что понятия не имею, как она туда попала, ящик-то открытый, кто угодно мог зарыть… Но щуп на всякий случай из проволоки сделал и по утрам, прежде чем песок брать, тыкал, проверял: на месте ли?.. Две недели вот так тыкал, пока песок в ящике не кончился… А как песок кончился, так и страх мой немного поутих, да и любопытно стало: что там, в этой папочке?.. Принес домой, развязал тесемки, открыл – стихи!.. Хорошие или нет, судить не берусь – не разбираюсь. Но мне понравились, так понравились, что я даже кое-что запомнил, но читать не буду, покажу, сам прочтешь, если не боишься?.. Не боишься?

– Нет, – сказал я, – стихи не листовка, да и какие сейчас могут быть листовки? Не царское время!..

– Да-да, конечно, – перебил Валерий, – но не в этом суть…

– А в чем?

– Почитай, и поймешь, – сказал Валерий, – а не поймешь, я растолкую…

С этими словами он дал мне лиловую канцелярскую папку с надписью “Дело N…”, а сам ушел за книжный стеллаж и лег спать, сказав, чтобы я тоже особенно долго не засиживался, потому что подъем в шесть утра, а на улице черт знает что творится. Я глянул на часы: стрелки показывали четверть третьего, а по крыше за окном мела невесть откуда налетевшая февральская пурга.

ГЛАВА …

В стихах, которые таким странным образом попали мне в руки, я не нашел никакой откровенной крамолы, если не считать некоей неуловимой, совершенно особенной интонации. Подобное ощущение я испытал, когда первый раз услышал “A Taste Of Honey”. Знаменитый битловский хит был крупными круговыми зигзагами выцарапан кустарным фонографом на мутном рентгеновском снимке с изображением человеческого черепа. Купленные из-под полы на одесском толчке и со страшными акустическими предосторожностями установленные на проигрывателе лампового приемника, эти “кости”, несмотря на жуткий скрип, словно вышибли пробки из моих ушей, наглухо законопаченных такими музыкальными шедеврами как “Черный кот” и “Удивительный сосед”. Cамих стихов я уже не помню, кроме нескольких строчек из “Послания к декабристам”, где в середине глухо прокатывалось “хребет уральского хребта ломает ссыльным позвоночник…”, а в конце набатно звучало “…И могут навсегда обняться друзья и недруги в гробах в последнем равенстве и братстве”. Я бы, наверное, не запомнил и этого, но последние строчки были жирно подчеркнуты красным карандашом, на полях против них стоял вопросительный знак, а нижнюю половину листа перечеркивала энергичная надпись “В “Посев“!”. Я тогда еще не знал, что такое “Посев”, но подозревал, что это все-таки лучше, чем ящик с дворницким песком… Утром, когда мы лопатами сгребали снег с тротуара, я навел разговор на эту тему, но Валерий на этот раз был немногословен, и отделался каким-то отвлеченным рассуждением о том, что вся страна стоит на грани банкротства, и что мы еще доживем до “интересных времен”, в какие, как сказал один мудрец, лучше не рождаться вовсе. И еще он сказал, что человек в своей жизни только две вещи делает по-настоящему: рождается и умирает, – а то, что происходит с ним между этими двумя крайними точками, подвержено бесчисленным влияниям и вариациям. И тогда я понял, что накануне ему нужно было просто кому-то выговориться, и теперь, сделав это, он чувствует подавленность и неловкость. К тому же после зимней сессии у него остался “хвост”, причем совершенно неожиданный, и, как он подозревал, подстроенный ему за то, что он и в самом деле стал жить так, будто никакого разговора в отдельном кабинете с ним не было. Можно было, разумеется, пересдать, но прежде чем решиться на такой, казалось бы, пустяковый шаг, Валерий должен был убедить себя в том, что за его “завалом” не стоит никаких иных причин, кроме чисто академических.

 

– Не могу я учить эти проклятые “черты характера”, – бормотал Валерка, веером разбрасывая по наледи крупный рыжий песок, – с души воротит…

– А что значит “интересные времена”? – спросил я.

– Агрессии много накопилось в людях, – сказал Валерий, – никто ни во что не верит, все устали от этой бессмысленной гонки, обнищали, озлобились, и вот когда все это вырвется наружу, тогда и начнутся “интересные времена”, когда к власти – большой или малой – начнут рваться все, а пробьется лишь тот, за кем будет стоять сила, пусть небольшая, но достаточно хорошо организованная для того, чтобы преобладать в решительные моменты и в нужном месте…

О чем мы говорили еще в то утро, я не помню, но на это размышление я натолкнулся позже, когда Валерка уже перешел в Военно-Медицинскую академию на казарменный паек, устроив меня на свое место и устно завещав мне все свои метлы, лопаты и, главное, комнату, которую я теперь занимал на совершенно законном основании. На увольнительные он частенько заглядывал ко мне, пользуясь заблаговременно изготовленным в мастерской ключом, и даже если я по каким-то причинам отсутствовал, подолгу просиживал за моим письменным столом.

Но однажды, придя домой, я еще в коридоре услыхал редкий, неуверенный стук пишущей машинки, доносившийся из-за моей двери. Когда я вошел в комнату, Валерий вздрогнул, обернулся, привстал из-за стола и, сделав руками в воздухе какой-то неопределенный жест, постарался закрыть собой пишущую машинку с толстой, проложенной траурными каемками копирки, закладкой.

– Привет! – сказал я, вопросительно глядя в его темные расширенные зрачки, – работаешь?.. Не помешал?

– Да это так… – уклончиво сказал Валерий, – некоторые мысли…

– Ясно – сказал я, – а почему в таком количестве?.. И откуда машинка?

– Подарок, – сказал Валерий, накрывая закладку и клавиатуру обшарпанной черной крышкой и аккуратно поворачивая маленький ключик в никелированном замочке, – а много копий потому, что хочу сделать свои мысли достоянием общественности…

– Похвально, – сухо сказал я, – делай, ты мне не мешаешь…

И пошел на кухню растапливать печь резными колонками принесенного со свалки буфета.

– Ты не обижайся, – сказал он, когда лакированные ореховые ножки буфета разгорелись, и я вернулся в комнату за чайником, – могут быть неприятности, и я не хочу, чтобы ты… Ну, в общем, чтобы и с тобой случилось то же, что со мной…

– Спасибо, – сдержанно ответил я, – ты настоящий друг, сейчас такого не часто встретишь…

– Да ты не беспокойся, – сказал Валерий, – машинку мне один алкаш за бутылку продал, она у него трофейная, так что вряд ли где-то существует образец шрифта… А после этой акции я ее утоплю, и концы, как говорится, в воду…

– Как Герасим Муму, – усмехнулся я.

– Ах, тебе смешно! – воскликнул Валерий, – тогда читай!

И он протянул мне отпечатанный на машинке лист, где мне тут же бросилась в глаза выделенные крупным шрифтом строка: ВОЙНА ВСЕХ ПРОТИВ ВСЕХ!

– Не понял… – ошарашенно пробормотал я.

– Да ты читай, читай, – сказал Валерий, щелчком поворачивая ключик в никелированном замочке на крышке.

И я прочел. Все, до конца, и не один раз. Про то, как вербуют стукачей, про то, что страна стоит накануне грандиозного краха, предотвратить который существующее правительство – в тексте было “хунта” – не в состоянии, ибо оно давно впало в коллективный старческий маразм, и прочее, и прочее. Впрямую к свержению предержащих властей автор не призывал, но для того, чтобы хоть чуть-чуть расшевелить заплывшие обывательские мозги, написанного было вполне достаточно.

– Ну что? – спросил Валерий, когда я прочел листок, – все понятно?..

– Да, все так, – сказал я, – но что ты собираешься с этим делать?.. Расклеивать по заборам?

– Да! – воскликнул Валерий, – по заборам, по стенам, в почтовые ящики совать – надо же что-то делать в конце концов!

– Оно, конечно, так, – сказал я, всматриваясь в нервные, от руки написанные строчки, угловато торчащие влево, – но вот выражение: военно-промышленный комплекс подобно гигантскому спруту высасывает из вас все соки, бросая в лицо пустые шкурки дутых лозунгов о грядущем коммунизме – кажется мне не совсем удачным…

– В каком смысле?..

– Слишком цветисто… Много эмоций…

– Что ты предлагаешь?..

– Надо подумать, – сказал я, – так с ходу я не могу…

Мы долго сочиняли и правили этот “Message To Mankind”, так долго, что Валерий опоздал в свою казарму и получил какое-то взыскание. Сейчас я уже не помню формы, в которой выразилась эта репрессия: внеочередные наряды, гауптвахта или лишение увольнительных. По-видимому, последнее, потому что допечатывал эти листки я уже один. Окончательный, подлежащий утверждению, текст, был переправлен в казарму в коробке папирос “Казбек”, и в этом тоже было что-то символическое: заснеженные вершины, одинокий всадник… Кавказ подо мною… Сижу за решеткой… Смешно?.. Сейчас, да, но тогда нам еще не было двадцати, и нам совсем не хотелось жить в мире, мало соответствующем тем идеальным представлениям, которые мы вынесли из наших провинциальных школ с их патриархальными строгостями и пасторальными романами, не заходившими дальше робких проводов до подъезда после танцевальных вечеров. Впрочем, в нашей школе во время выпускного бала двое десятиклассников напились и подрались из-за одной девушки, которая к тому времени оказалась довольно сильно беременной, но это обстоятельство было исключением, да и к тому же выяснилось уже на пороге, не запятнав беспорочного образа учебного заведения.

В знак одобрения текста Валерий вывесил в зарешеченном окне казармы белый подворотничок, и это означало, что теперь я могу, не дожидаясь его выхода из “темницы”, приступить к распространению “воззвания”. Но предварительно я должен был избавиться от самого явного “вещдока” – пишущей машинки. Способ избавления был решен заранее: машинку надо было утопить. Я приволок со стройки пыльный “крафтовский” мешок из-под цемента, почему-то решив, что он вызовет меньше подозрений, чем обычный картофельный, замкнул никелированный замочек на крышке, вылез на крышу через окно своей комнаты и, пройдя по грохочущей кровле до конька соседнего дома, бросил ключик в холодную, пахнущую сырой сажей, дымовую трубу. Затем вернулся, затолкал машинку в мешок, добавил для балласта гранитный булыжник, служивший Володе для прижатия уничтоженной за зиму квашеной капусты, закрутил тугим винтом бумажную горловину, плотно обвязал ее медицинским бинтом и, взвалив мешок на спину, по “черному ходу” спустился во двор. Во всех этих предосторожностях было, конечно, много от “литературы”, от только что заново открытого Достоевского, от хрестоматийно знаменитой “клятвы на Воробьевых горах”, но… что было, то было.

Но ведь не зря говорят, что история, если и повторяется в каких-то общих сюжетных чертах, но при этом повторе как бы сама себя пародирует, выступая в виде фарса или даже анекдота. Так было и на этот раз. Мешок с машинкой и булыжником я решил сбросить с центрального пролета Кировского моста, выбрав его как самый длинный по протяженности. Но миновав ветреный, мотающийся в сыром апрельском ветре, Летний сад, я заметил в угловой будке напротив въезда на мост, темный бюст постового милиционера. Головой я понимал, что он сидит там вовсе не для того, чтобы отмечать всех, кто пешком переходит на Петроградскую сторону, но длинноволосый юноша в потертом кожаном пальто с бумажным мешком за плечами мог не только возбудить его притупленное за день внимание, но и подвигнуть на какие-нибудь превентивные действия, типа: будьте любезны, молодой человек, покажите, что у вас там в мешке?.. Страхуясь от такого нежелательного оборота, я перешел горбатый мостик, отступил за угол институтского особняка и, распахнув длинные полы своего макинтоша, при помощи брючного ремня подвесил мешок на собственную шею. Завершив эту конспиративную операцию, я застегнул пальто на все пуговицы, сунул руки в карманы, нащупал сквозь ткань твердые бумажные складки, крепко сжал их в ладонях, вышел из-за угла и вразвалку, как беременный матрос, пошел к перекрестку. Все прошло благополучно; я дошел до светофора, послушно, не смотря на пустую вечернюю набережную, дождался зеленого света, поднялся на мост, обставленный мерцающими в тумане фонарями, остановился посередине пролета, огляделся, распахнул теплые полы пальто, высвободил горловину мешка из ременной петли и, поставив мешок на скользкие от измороси перила, столкнул его в плывущую под аркой бездну. Но каков же был мой ужас, когда вместо шумного всплеска из этой бездны донесся глухой шмяк, слегка приправленный мелким колким треском машинки, рассыпавшейся от удара о проплывающую под мостом льдину. Похолодев от ужаса, я перебежал через трамвайные пути на противоположную сторону моста и, перекинувшись через перила, увидел темное пятно мешка как раз посередине большого белого пятна, очертаниями напоминавшего Гренландию на школьной карте.

А на другой день, ближе к вечеру, в квартире раздался телефонный звонок (черный эбонитовый аппарат появился на стенке нашего коридора неделей раньше), и, с трепетом сняв трубку, я услышал голос Валерия. Его отпустили на первенство города по шахматам защищать честь Академии. Управившись с этим нелегким делом, он позвонил мне из шахматного клуба, чтобы узнать, как обстоят дела. Я сказал: все хорошо, прекрасная маркиза, правда, за любимой собачкой малость недоглядели, сдохла, сучка проклятая!

– А что так? – спросил Валерий, – конины объелась?

– Так точно, – ответил я, – именно конины…

– Понятно, – сказал он, – сейчас приеду.

Валерий появился на пороге моей комнаты как раз в тот миг, когда я снял с электроплитки джезве, покрытое бурой дырчатой шапочкой кофейной пены.

– Значит, конины объелась? – настороженно спросил он, снимая шинель.

– Да, несварение желудка… – сказал я, постукивая по донышку джезве чайной ложечкой и негромко приговаривая, – велик аллах!.. велик аллах!..

– Что случилось? – спросил он.

– Да так, – сказал я, ставя перед ним колотую чашку, покрытую кобальтовой сеточкой, – ваш кофе, поручик!..

– Шутить изволите, сэр?..

– Отнюдь, – сказал я, глядя, как упругая агатовая струя бьет в переплетенное трещинками донышко.

За кофе я все-таки решился и подробно рассказал Валерке, как я топил мешок с машинкой, и как он уплыл на льдине вниз по течению. Он сперва нахмурился, потом обозвал меня олухом, а потом вдруг так расхохотался, что Володя, мывший в корытце весело гукающую Олюшку, постучал в дверь и спросил, не случилось ли чего?

– Со-собач-чка с-сдохла! – cквозь смех выдавил Валерка, – ко-кони-ны объ-объелась, д-дура!.. И этот еще: беременный матрос!..

– Беременный матрос – это ничего, это звучит, – сказал Володя и ушел домывать младенца. Незадолго до этого он, по совету одной своей приятельницы – профессионального юриста-цивилиста – провернул гениальный трюк: сперва ушел в дипломный отпуск, а потом раздобыл где-то бумагу, которая обязывала начальство нашего ЖЭКа предоставить ему работу в соответствии с полученной в университете специальностью. Переводчик с испанского и португальского. В ЖЭКе. В случае, если предприятие в данный момент не располагает подходящими вакансиями, руководство обязано предоставить сотруднику бессрочный отпуск за свой счет с правом работы по совместительству. При этом, в соотвествии с каким-то дополнением или примечанием, никто не мог выгнать его со служебной жилплощади, к чему, собственно, и сводилась практическая направленность всей этой казуистической акции.

– Вот пришлют им, к примеру, метлы из Чили или лопаты из Эквадора с инструкциями, – говорил Володя, когда мы встречались у кухонной плиты, – а я тут как тут… Не надо в консульство бежать, переводчика заказывать.

 

И, расправляя на веревке морщинистые пеленки, читал мне в подлиннике Федерико Гарсиа Лорку.

Но смех смехом, а дело делом. Решение в Валеркиной голове, как всегда, созрело быстро, и через два часа, дождавшись темноты, мы на глаз разделили пополам пухлую пачку отпечатанных листовок, спустились во двор и, пользуясь сквозными парадными и проходными арками, покинули сумрачные пределы нашего трущобного, занимавшего целый квартал, микрополиса. Погода в тот вечер нам благоприятствовала: моросил мелкий дождик, прохожих было мало, и мы, разойдясь в разные стороны, довольно быстро раскидали и расклеили наши воззвания по почтовым ящикам, телефонным будкам и рекламным щитам с глазастыми белозубыми стюардессами и голоногими мюзик-холловскими дивами с жемчужными кичками на головах. Домой я вернулся один, потому что Валерий, раскидав свою часть, должен был спешить в казарму. На другой день он позвонил и сказал, что все равно опоздал и вновь остался без увольнительных. Я же, сменив свой приметный кожаный клифт на простецкий вылинявший плащик и пройдя по обработанным накануне кварталам, сказал, что слепой котенок, которого я нашел накануне в помойном ведре на черной лестнице, начал пить молочко из пипетки, но еще не прозрел. На нашем эзоповом языке это означало, что народ, в лице отдельных представителей, обращал внимание на наше послание, но реагировал, по большей части, весьма индифферентно: курили, оглядывались по сторонам, чесали в затылках, пожимали плечами… Лишь перед гигантским фотопортретом генерального секретаря, где листовка косо перекрывала пестрый ковер орденских планок на груди вождя партии, стоял на стремянке небритый мужик в драном ватнике и плотницкой циклей сдирал бумагу, оставляя широкие царапины на фанерном пиджаке верховного главнокомандующего. А на следующий вечер ко мне зашел Володя и, хитро усмехнувшись, передал сообщение Би-Би-Си о том, что какие-то охламоны расклеили по всему городу листовки с призывами к свержению существующего строя.

– Действительно, охламоны, – сказал я, – как они себе это представляют?..

Вот, собственно, и все, что ярче всего проступает на потертых слайдах моей памяти, когда я обращаюсь к истории нашего знакомства. Потом наши пути несколько разошлись, но при этом каждый знал, что стоит ему попасть в беду, в одиночестве он не останется. А это уже немало.

ГЛАВА …

Когда мы вернулись на кухню, Катерина уже сделала Марьяниной свекрови очередную инъекцию, и старуха опять забылась в блаженном наркотическом сне. Мне после операций приходилось лежать под морфием, и я знаю, что это такое: боль исчезает, и тело словно растворяется в прохладных сумерках больничной палаты, освобождая душу для чистых беспредметных ощущений, напоминающих, если верить описаниям, буддийскую нирвану. Валерий как психиатр считал, что с безнадежно больными, умирающими в страшных физических мучениях, людьми, следует вести долгие проникновенные разговоры, из которых можно очень много узнать о человеческой психике. Но при этом он придерживался мнения, что вопрос о способе кончины умирающий имеет право решить самостоятельно, и если он чувствует, что его сил уже не хватает на то, чтобы достойно встретить грядущее небытие (все эти модные, кокетливые рассуждения о “жизни после смерти” Валерий считал откровенным шарлатанством), кто-то должен взять на себя выполнение его последнего прижизненного желания.

– Против такой постановки вопроса, конечно, многие протестуют, – говорил он, – но я бы хотел знать, многие ли из этих гуманистов видели, как умирает человек?.. Не в кино, не по телевизору, сидя перед экраном за чашечкой кофе или бокалом шампанского, а в жизни, в душной как вошебойка палатке, провонявшей дезинфекцией, кровью и испражнениями?.. Многие, конечно, надеются, до последней минуты не верят, что это конец, думают, что как-нибудь обойдется, да и кто вообще верит в смерть в двадцать лет, но… в общем, черт бы побрал всех этих интеллигентных гуманистов, журналистов, демонстрантов, политиков – живую жизнь по бумажкам хотят устроить, мечтатели хреновы!..

Так он рассуждал, когда приехал в Ленинград после возвращения из Афганистана и ласковой встречи, которую устроила ему его драгоценная Дарья. Остановился он тогда у нас, в нашей “распашонке”, так как деваться ему было просто некуда. Купил гражданский костюм, ботинки, сколотил себе из досок узкие деревянные нары и, с моего одобрения, тремя дверными петлями прикрепил их к стене, чтобы поднимать на день, освобождая пространство для нашей тринадцатилетней дочери Светки, учившейся в детской художественной школе и днем ставившей у этой стенки, ярко залитой предзакатным солнцем, свой мольберт с загрунтованным холстом. Кстати, Валерке очень нравилось смотреть, как она работает, и когда Светка, повязав длинные льняные волосы красной лентой, шла в комнату, он сперва помогал ей установить мольберт, а потом садился на табуретку в противоположном углу и подолгу смотрел, как она наносит на белое поле аккуратные разноцветные мазки. Сперва Светка стеснялась этого остролицего, гладко выбритого человека с крупной седой прядью в густых черных волосах, но скоро привыкла и даже стала слегка кокетничать, меняя ленточки вокруг головы или заплетая волосы в тонкие тугие косички. Валерий тонко почувствовал этот момент и из безмолвного наблюдателя стал невольно превращаться в советчика, высказывая порой какие-то замечания, типа: вот этот переход у тебя немножко резковат… или …вот это место кричит, попробуй пригасить его или уравновесить небольшим акцентиком вот здесь… Сначала Светка в ответ на эти рекомендации самолюбиво поджимала губы, начинала волноваться, краснеть, путала и нервно мешала краски, разводя на палитре какой-то дикий винегрет, но вскоре успокоилась и во многих случаях стала соглашаться, твердым бестрепетным мазком помечая указанное место. Тогда же Валерка начал учить ее играть в шахматы, а когда она уходила спать, и мы втроем собирались на кухне за вечерним чаем, говорил, что из Светки, займись она этим делом чуть раньше, мог бы выйти толк. Но тут же одергивал себя, говоря, что нет, наверное, ничего хуже, чем быть родителями детей-спортсменов, особенно если эти дети выходят на высокий отечественный или – боже упаси! – международный уровень.

– Девочка в двенадцать-тринадцать лет становится призером всесоюзной Олимпиады, а в четырнадцать-пятнадцать – чемпионкой мира! – восклицал он, нервно забрасывая за ухо седую прядь, – она еще ребенок, а тут весь мир – у ее ног! Медали, кубки, лавры – а о ее психике кто-нибудь подумал?!.

И приводил пример с одной своей пациенткой, в шестнадцать лет ставшей чемпионкой мира по художественной гимнастике, а к тридцати двум годам превратившейся в хроническую алкоголичку, за стакан портвейна раздвигавшую ноги перед всякой швалью, подхваченной у пивного ларька. На чердаке, в подвале – все равно.

– Здесь меня постигла неудача, – честно признавался Валерий, – я долго и безнадежно пытался найти в ее подсознании хоть одно здоровое зернышко, за которое можно было бы зацепиться, но – увы!.. А там чего только не было: и как сам тренер ее на допинг сажал, и как трахал перед выступлениями прямо в раздевалке, уверяя, что от этого у женщин сил прибывает… И при этом самолеты, автобусы, Рим, Париж, отели, мотели, стадионы, публика, аплодисменты, кубки, венки, телевидение, пресса – золотой дождь!.. И вдруг все это кончилось, сразу, резко, как обрубило – как жить дальше?.. Чем?.. Хорошо хоть наркоманкой не стала, это уже совсем труба дело, хотя женский алкоголизм тоже практически неизлечим, разве что на самых ранних стадиях…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28 
Рейтинг@Mail.ru