Книга Развёртка читать онлайн бесплатно, автор Александр Цветков – Fictionbook
Александр Цветков Развёртка
Развёртка
Развёртка

4

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Александр Цветков Развёртка

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Александр Цветков

Развёртка

Глава

Пролог

Чужое имя

Адриан Керн писал роман на третьем этаже обычного жилого дома, и единственное, что мешало ему считать жизнь вполне сносной, — это всё остальное.

Мейрин был из тех городов, которые не пытаются понравиться.

Он не заигрывал с туристами старинными фасадами, не притворялся уютным и не выпячивал свою важность. Серые дома. Чистые улицы. Трамвай, приходящий почти по минутам. Невысокое небо, под которым даже весной свет казался прохладным. На горизонте — то ли облака, то ли горы. И люди, привыкшие жить рядом с вещами, которых лучше не трогать, если не понимаешь, как они устроены.

Под землёй, совсем недалеко, лежала одна из самых сложных машин человечества.

Наверху, на третьем этаже, Адриан Керн писал роман. Ночью — как и всегда.

Он учился на физико-математическом факультете Женевского университета, прилично держался на курсе, не пил лишнего, не лез в активизм, не спорил по пустякам и по меркам преподавателей считался перспективным молодым человеком с ясной головой и не самой приятной манерой задавать слишком точные вопросы. Всё это было правдой. Но главной своей работой он считал не учёбу.

Главной работой была книга.

Он писал её по ночам, когда в доме становилось тихо, а за окном изредка шуршали шины редких машин. Писал быстро, зло, увлечённо — так, будто давно знал, о чём хочет сказать, и просто ждал момента, когда слова начнут складываться без сопротивления. Это была не попытка стать писателем, не упражнение в тщеславии и не студенческая игра.

По крайней мере, так он себе это объяснял.

Иногда, под утро, когда текст шёл особенно чисто, Адриану начинало казаться, что он пишет не роман, а схему. Сложную. Красивую. Такую, где персонажи, диалоги, чужая боль, выбор, предательство и страх — только внешняя форма для конструкции, лежащей глубже. Ему нравилось это ощущение. Оно было сродни хорошему математическому доказательству: когда ещё ничего не завершено, но ты уже понимаешь — решение существует.

Его отец сказал бы, что это опасная мысль.

Профессор Рихард Керн вообще не любил красивых мыслей, если за ними не стояли расчёты.

Он работал в CERN, занимался физикой высоких энергий и принадлежал к породе людей, которые привыкли смотреть на мир так, будто тот обязан подчиняться дисциплине ума. У него не было громкой известности, он редко мелькал на официальных фотографиях и почти никогда не говорил о работе дома. Но по тому, как ему иногда звонили поздно вечером, как он замолкал на полуслове, услышав некоторые фамилии, и как в его кабинете лежали папки без подписей, Адриан понимал: отец занимается не только тем, о чём принято писать в научных пресс-релизах.

У Рихарда Керна было два типа бумаг.

Первые — понятные. Статьи. Расчёты. Графики. Материалы к заседаниям. Рабочая рутина большого научного механизма.

Вторые были чужими даже на вид.

Листы без грифа и без шапки. Схемы, не похожие на стандартные инженерные. Формулы, в которых слишком часто встречались слова. Именно слова, а не обозначения. На полях — короткие записи, сделанные отцовским ровным почерком:

описание — не вторично

сложная модель стремится к устойчивости

наблюдатель необходим не только измерению, но и структуре

текст может быть не отражением, а контуром входа

И отдельно, обведённое карандашом, будто отец возвращался к этой строке несколько раз:

избыточно точное описание начинает требовать физики

Адриан прочитал это и отложил лист. Потом взял снова. Формулировка была неправильной с точки зрения любой науки, которую он знал. Но именно поэтому и не отпускала.

Он не спрашивал отца, что это значит.

Они с отцом вообще разговаривали так, как умеют разговаривать только люди, слишком похожие друг на друга. Осторожно. Сдержанно. Иногда резко. И всегда — на дистанции, внутри которой при этом было больше взаимного понимания, чем у большинства семейных пар.

Мать раньше сглаживала углы.

Потом мать умерла.

После этого дом стал другим.

Нет, он не опустел сразу. В реальности вообще мало что меняется резко. Чаще она сначала делает вид, что всё по-прежнему, и только потом, неделя за неделей, начинает отнимать мелочи, на которых всё держалось. Из кухни ушёл запах её духов и чая с травами. В гостиной стало слишком тихо. Книги на полках остались на месте, но уже не выглядели частью жизни — просто предметами. Даже свет по вечерам стал жёстче, будто лампы освещали квартиру не для людей, а для протокола.

Рихард ушёл в работу ещё глубже.

Адриан — в текст.

Это был их способ не сойти с ума и не обсуждать то, что обсуждать было уже поздно.

Иногда они ужинали вместе. Иногда спорили. Иногда просто сидели на кухне молча. Один думал о формулах. Другой — о книге. И оба прекрасно понимали, что на самом деле занимаются одним и тем же: пытаются заставить мир объяснить себя.

Однажды отец сказал, не отрываясь от чашки:

— Писатели опаснее физиков.

Адриан усмехнулся:

— Это комплимент?

— Нет. Наблюдение. Физик, если честен, меняет представление о мире. Писатель — порядок внутри головы. Иногда это больнее.

— Ты так и не прочитал ни строчки.

— Потому и говорю.

Это был вполне нормальный разговор для их семьи.

Весной отец вернулся домой позже обычного.

За окном моросил дождь. На стекле дрожали редкие огни улицы. Адриан сидел на кухне с ноутбуком и правил финал. Роман почти сложился. Оставалось подтянуть несколько сцен и решить, насколько жестоким должен быть конец. Он уже почти знал ответ.

Отец вошёл, снял пальто, слишком долго возился с вешалкой и прошёл к столу.

— Поздно, — сказал Адриан.

— Бывает.

Рихард налил воды, но не выпил. Сел. Посмотрел куда-то мимо сына, будто видел не кухню, а всё ещё спорил с кем-то из тех, кто остался в институте.

— Совет? — спросил Адриан.

— Да.

— Плохо?

Отец помолчал.

— Они по-прежнему уверены, что любую модель достаточно уточнить, и она станет истиной.

— А ты так не считаешь?

Рихард посмотрел на него устало, почти с раздражением. Но не на сына — на сам вопрос.

— Я считаю, что некоторые модели слишком хорошо начинают вести себя как реальность. И это никому не нравится.

Адриан хотел ответить что-нибудь насмешливое. Что-нибудь про плохой философский роман. Не успел.

У отца дёрнулась рука.

Стакан выскользнул, ударился о плитку и разлетелся.

Адриан успел подумать: надо было купить нескользящий коврик. Ещё весной собирался.

Потом отец завалился набок, сбив стул, и эта посторонняя мысль про коврик исчезла, как будто её выключили.

Наверное, именно так и приходит настоящий ужас — не как удар, а как нарушение последовательности. Сначала мозг ещё пытается найти обычное объяснение. Давление. Усталость. Сердце. Таблетки. Что угодно, только не то слово, которое не хочется произносить даже мысленно.

Скорая приехала быстро.

Этого не хватило.

Потом были люди в форме. Документы. Вопросы, на которые Адриан отвечал чужим голосом. Потом кто-то накрыл отца простынёй. Потом в квартире стало тихо окончательно.

После похорон он почти не помнил следующие дни. Только фрагменты. Коридор университета. Чужое сочувствие, одинаковое до неприличия. Телефонные звонки. Бумаги по наследству. Кабинет отца, который он закрывал и открывал, но не мог заставить себя разобрать. И текст, в который он вцепился так, будто это была последняя вещь, ещё подчиняющаяся его воле.

Он дописал роман за месяц.

Писал, не разбирая суток. Спал по три-четыре часа. Пил кофе литрами. Несколько раз ловил себя на том, что перечитывает абзац и не понимает, когда успел его написать. Будто кто-то очень терпеливый давно шёл по этому пути и теперь просто подталкивал его в спину.

Когда он поставил последнюю точку, за окном вставало серое утро. Адриан сидел за столом и смотрел на экран с таким ощущением, словно финиш совпал не с победой, а с концом запаса воздуха. Но книга была закончена. И она получилась именно такой, какой он хотел. Умной. Холодной. Живой. Настоящей.

Так ему казалось.

Он распечатал рукопись, аккуратно уложил в папку и отнёс в небольшое, но модное издательство в Женеве. То самое, которое любило говорить о новых голосах, интеллектуальной прозе и смелых жанровых экспериментах.

Человека, принимавшего рукопись, звали Генрих Бреннер.

Он был не стар, хорошо одет, безупречно вежлив. Рукопись полистал быстро — но небрежности в его движениях не было. Напротив. Он читал слишком внимательно для обычного первичного приёма. Потом поднял глаза, и Адриан заметил, как тот чуть постукивает пальцем по столу — тихо, методично, будто считает про себя. Не нервно. Оценивающе.

Тогда Адриан решил, что Бреннер оценивает текст. Позже он поймёт: тот оценивал не только текст. Он прикидывал риски. Возраст автора. Отсутствие агента. Одиночество. Слабые места вокруг рукописи.

— Вы понимаете, что для вашего возраста это очень самоуверенный текст?

— Это недостаток?

— Это риск, — сказал Бреннер и улыбнулся. — Но риск — не всегда плохо.

Адриан вышел из издательства почти счастливым.

Отказ пришёл через три месяца.

Вежливый. Сухой. Никаких конкретных замечаний. Никаких зацепок. Просто текст не вписывается в текущую издательскую политику.

Он сначала разозлился. Потом решил, что, возможно, переоценил себя. Потом снова разозлился. Потом попытался забыть.

Это был не худший период его жизни, но очень показательный. Мир не ломал его одним ударом. Он делал хуже: каждый день снимал по тонкому слою и показывал, сколько на самом деле стоит талант без имени, связей, денег и свидетелей.

Учёба шла дальше. Дом становился всё тяжелее по расходам. Наследственные дела тянулись. Появились счета, которых раньше не было, и усталость, которой раньше тоже не было. Иногда он думал, что напишет вторую книгу. Иногда — что первую надо было сжечь сразу.

Осенью он увидел её в витрине.

Сначала обложку. Потом название. Потом — собственную фразу в аннотации.

Такие вещи узнаются сразу. Не глазами даже — чем-то более неприятным. Так человек узнаёт собственный голос, записанный и пущенный из чужого рта.

Адриан зашёл в магазин, взял книгу с полки и открыл. На третьей странице был его абзац. На семнадцатой — его сцена. На двадцать восьмой — его мысль, которую он когда-то переписывал пять раз, потому что искал единственно точную формулировку.

На обложке стояло имя:

Генрих Бреннер

Адриан купил книгу.

Дома прочитал её от начала до конца.

Бреннер оказался не вором в дешёвом смысле слова. Он не испортил текст бездарностью. Наоборот, это было самое оскорбительное. Он понял, что именно украл. Почистил пару шероховатостей. Подправил финал, сделав его чуть проще и продаваемее. Добавил одну лишнюю сцену — видимо, по рекомендации маркетинга. Всё остальное осталось тем же. Даже ритм.

Книга Адриана вышла в свет под чужим именем. И уже успевала становиться бестселлером.

Он шёл к Бреннеру не драться.

Это потом всё свели к скандалу молодого неуравновешенного автора. Но в тот день Адриан хотел разговора. Возможно, даже признания. Возможно, ему ещё казалось, что существуют слова, после которых человек способен хотя бы на стыд.

В кабинет его пустили.

Бреннер был без пиджака, в белой рубашке, с лицом человека, который уже научился жить в той версии реальности, где успех всегда выглядит заслуженным. Он выслушал Адриана спокойно. И всё время, пока тот говорил, тихо постукивал пальцем по столу.

Так же, как тогда. При первой встрече.

Адриан это заметил. И почему-то именно этот привычный механический жест — не слова, не интонация — оказался самым невыносимым.

— И что именно вы хотите? — спросил Бреннер.

— Чтобы вы сказали правду.

Бреннер почти улыбнулся.

— Молодость всегда переоценивает ценность правды. В вашем возрасте это простительно.

— Это моя книга.

— Нет, — мягко сказал Бреннер. — Это книга, права на которую принадлежат издательству и автору, указанному в договоре. А вы — молодой человек, однажды принёсший рукопись без депонирования, без агента, без юридического сопровождения и без единого доказательства своей версии. Учтите ещё ваш эмоциональный фон. Потеря родителей. Стресс. Такие вещи всегда производят плохое впечатление в суде.

Слова были сказаны почти доброжелательно.

Наверное, именно это и добило.

— Вы её украли, — сказал Адриан.

— Осторожнее. Ещё пара фраз в таком тоне — и разговор получит неприятное продолжение.

Неприятное продолжение началось через две минуты.

Охрана. Полиция. Заявление о давлении, угрозах и попытке шантажа. Позже — ещё и намёк на неустойчивое психическое состояние. Слишком удобно, чтобы не воспользоваться.

До тюрьмы дело не дошло. Адвокаты, стоившие неприлично дорого, сумели развалить самую грубую часть конструкции. Но этого хватило, чтобы сжечь деньги, испачкать репутацию и добить то немногое, что у Адриана оставалось от прежней жизни.

Дом пришлось продать.

Новый домик стоял уже почти на окраине, дальше от хороших кварталов, ближе к полосе дешёвого частного жилья, где зимой всегда дуло сильнее, чем нужно, а электричество иногда мигало без видимой причины. Там были тонкие стены, скрипучие полы и маленькая комната, в которую он свалил коробки с бумагами отца, не зная, когда вообще сможет к ним прикоснуться.

Прошёл месяц.

Потом ещё один.

Однажды вечером, когда дождь снова стучал в окна с той сухой швейцарской аккуратностью, с какой здесь вообще происходило всё неприятное, Адриан открыл первую коробку.

Потом вторую.

Потом перестал считать время.

Архив отца не был хаосом. Скорее — системой, для понимания которой требовался другой темп мышления. На обычных рабочих материалах лежали закладки. В отдельных папках были те самые странные записи. На старом накопителе — каталоги с короткими именами без пояснений. На нескольких листах — чертежи установки, в которой было слишком много элементов из разных областей сразу, чтобы это оказалось академической игрой.

Он читал, сопоставлял, делал заметки, выписывал термины:

семантический резонанс

устойчивость описанной структуры

порог входа

отражённая модель

наведённая связность

неполное описание нестабильно

И снова — та фраза. Теперь уже в другой папке, другим почерком, будто написанная позже и с большим усилием:

избыточно точное описание начинает требовать физики

Адриан отложил лист.

Невозможная фраза. Ненаучная. Чужая всему, чему его учили. И тем не менее — единственная во всём архиве, от которой у него перехватывало дыхание. Потому что он уже написал книгу. Он знал, что значит создавать мир с точностью до детали. До запаха. До веса воздуха. До единственно возможного слова.

И если отец был прав...

Он не стал додумывать.

Через несколько дней он нашёл папку, которой прежде не замечал. Тонкая. Почти пустая. Внутри — три страницы расчётов, одна схема и фотография металлического узла, собранного явно не в заводских условиях. Что-то среднее между лабораторным макетом, инженерным безумием и прибором, который не имеет права работать.

В центре схемы, рядом с кольцом из пометок и уточнений, отцовской рукой было написано одно слово:

РАЗВЁРТКА

Это был не термин и не шифр. Именно слово — название вещи, которую сначала приходится придумать, потому что в обычном языке для неё нет места.

Адриан положил лист на стол и долго смотрел на него молча.

Потом нашёл ещё одну запись. Короткую. Датированную за три дня до смерти отца.

Если текст описывает не вымысел, а устойчивую возможность, он может служить не моделью, а адресом. Проблема не в существовании таких миров. Проблема в том, что однажды кто-то попытается войти.

За окном темнело. В стекле отражалась комната, лампа, стол и он сам — осунувшийся, злой, чужой даже себе. Человек, у которого сначала умерла мать, потом отец, потом украли книгу, потом попытались отобрать имя. Странно, но только сейчас всё это сложилось не в цепь несчастий, а в систему.

Бреннер украл у него текст.

Отец, возможно, оставил не теорию, а способ проверить, что текст — это не метафора.

И если текст действительно мог быть адресом, Бреннер украл не книгу. Он украл дверь.

Адриан аккуратно закрыл папку, погасил верхний свет и остался сидеть в полумраке, глядя на схему Развёртки.

Мысль пришла не как вспышка. Не как безумие. И даже не как месть.

Скорее как ясность.

Есть люди, у которых нужно отнимать деньги.

Есть люди, у которых нужно отнимать власть.

А есть те, у кого надо отнимать саму реальность, потому что другого языка они всё равно не понимают.

Впервые после смерти отца у него появилось не прошлое, а будущее.

И оно было достаточно страшным, чтобы показаться ему справедливым.

Глава 1

Выпуск

Саратов в конце июня пах раскалённым бетоном, молодой листвой и чем-то ещё, что словами не объяснишь. Наверное, так пахнет место, которое собирается отпустить тебя навсегда, но делает вид, что ничего особенного не происходит.

Утро было ясное, жёсткое, без облаков. Такое небо в детстве кажется праздничным, а потом привыкаешь понимать: чем оно чище, тем безжалостнее будет день. Плац уже начинал отдавать жаром, хотя солнце только набирало силу. На трибуне блестели пуговицы и погоны, в строю ровно стояли коробки выпускников, и всё выглядело настолько уставно, что становилось почти смешно. Потому что внутри у каждого сейчас было не по уставу. Совсем не по уставу.

Я стоял рядом с Серёгой.

Если бы кто-нибудь попробовал объяснить мне тогда, что такое настоящая дружба, я бы, наверное, только пожал плечами. В училище это слово быстро теряет блеск. Там красивые слова вообще облезают быстро, и остаётся только суть. Серёга был не просто другом. Он был тем человеком, рядом с которым можно было молчать сколько угодно, и это молчание не нужно было ничем заполнять. Мы вместе пришли, вместе дрались, вместе бегали, вместе получали втык, вместе учились не только службе, но и простой науке, без которой никакое училище ничего из тебя не сделает: держать удар и не жаловаться.

Общий рапорт на распределение к одному командиру мы подали заранее. Не потому, что боялись нового места. Просто в серьёзной жизни каждому хочется иметь рядом хотя бы одного человека, которому не надо объяснять, почему ты сейчас молчишь.

Серёга стоял, чуть щурясь от солнца. Лицо спокойное, даже ленивое. Со стороны можно было решить, что ему вообще всё равно. Но я слишком хорошо его знал. Напряжённые пальцы, ровное до камня дыхание, чуть сведённые скулы — его тоже пробивало током. Не страхом и не волнением, а тем странным состоянием, когда тебе и жаль уходить, и хочется уже сорваться с места туда, где начнётся настоящее.

С одной стороны — прощание. С другой — почти щенячий, совершенно неуставной драйв от того, что впереди новая жизнь, новые люди, новое место службы, и никто уже не будет относиться к тебе как к будущему офицеру. Всё. Будущий закончился. Остался просто офицер. Или не остался. Тут уж кому как повезёт.

Музыка ударила медью, и строй стал ещё плотнее.

Прозвучала команда. Я снял берет вместе со всеми.

Краповых в строю было немного, и каждый сразу цеплял взгляд. Мой в руке всегда ощущался тяжелее, чем должен. Не потому, что ткань особенная. Просто некоторые вещи имеют вес не сами по себе, а за счёт того, что за ними стоит. Краповый — как раз из таких. За ним были боль, грязь, злость, работа до темноты в глазах и люди, которые понимали цену этой тряпки без лишних разговоров.

От этого церемония переставала быть просто красивой. В ней появлялось что-то старое, почти тяжёлое. Будто рядом с нами стояли не только мы сами, но и те, кто до нас уже снимал берет, вставал на колено и уезжал дальше — кто в гарнизоны, кто в горы, кто в такую даль, что на карте искать лень.

— К прощанию со Знаменем... — прозвучала команда.

Мы опустились на одно колено.

Бетон под ногой был тёплый. Шершавый. С въевшейся пылью и крошечными трещинами, которые почему-то запомнились лучше лиц на трибуне. Я смотрел вниз, держал берет в руке и думал не о себе, а о том, сколько таких же пацанов стояли здесь до нас. Снимали головной убор, склоняли голову, а потом уходили. И у каждого, наверное, внутри было то же самое: грусть, азарт, злость, гордость, усталость — всё сразу. Нормальный человеческий бардак, который снаружи всё равно не виден.

Знамённая группа шла вдоль строя медленно, торжественно, без показухи. Эта медленность действовала сильнее любой речи.

Серёга, не поднимая головы, тихо сказал:

— Всё, Саня. Отбегались.

— Да нет, — ответил я так же тихо. — Это мы пока только разминку закончили.

Он хмыкнул. В строю это было почти нарушением, но в такие минуты мелкие грехи прощаются.

Когда Знамя прошло мимо, я вдруг очень ясно понял одну простую вещь: училище не делало из нас особенных людей. Оно долго, очень долго выковыривало из нас всё лишнее — слабое, пустое, декоративное. И оставляло то, с чем можно идти дальше. У кого-то больше. У кого-то меньше. Но на плацу уже никого не было случайного.

Мы поднялись с колена. Береты снова сели на головы.

Я попрощался.

Не с училищем даже — с той версией себя, которая жила здесь все эти годы.

Сразу после выпуска никто, конечно, никуда не полетел. Это только в кино судьба работает без интендантов, потерянных списков и задержек на транзитном аэродроме.

Первые двое суток мы существовали в подвешенном состоянии. Уже не курсанты, но ещё не до конца свои на новом месте. Бумаги, сверки, выдача, посадочные списки, команды, ожидание. Ночь в казарме временного размещения. Потом колонна на аэродром. Потом обратно, потому что борт задержали. Потом снова аэродром. Армия, как и судьба, обычно знает, куда тебя везти, но редко считает нужным делать это красиво.

Транспортный борт был огромный, гулкий и пах так, как положено пахнуть тяжёлой военной авиации: металлом, керосином, старой краской, ремнями, потом, пылью и ещё чем-то неуловимым, что появляется только в машинах, слишком долго живущих рядом с людьми. Мы сидели вдоль борта на жёстких местах, под ногами стояли вещмешки. Кто-то дремал, кто-то молчал, кто-то пытался шутить, но в таком гуле шутки всё равно звучат как обрывки радиопереговоров.

Серёга ткнул меня локтем:

— Ну что, лейтенант, романтика началась?

— Романтика, — сказал я. — Если повезёт, нас ещё и покормят какой-нибудь котлетой, изготовленной при царе Горохе.

— Зря смеёшься. В армии надо любить две вещи: возможность поспать и то, что дают пожрать. Всё остальное факультативно.

— Это ты сейчас как философ или как будущий взводный?

— Как человек, который уже двое суток мечтает только о нормальном чае.

Мы усмехнулись и снова замолчали. В военной авиации быстро понимаешь цену разговорам: чем тяжелее борт, тем меньше тянет на философию.

Через иллюминаторы ничего толком не было видно. Да и не хотелось смотреть. Внутри всё равно происходило интереснее. То самое чувство перехода сначала приходит волной, потом стихает, потом снова поднимается. Где-то на втором перелёте я поймал себя на мысли, что больше не думаю о выпуске. Плац, Знамя, музыка, трибуна — всё уже ушло в прошлое с пугающей быстротой. Осталось движение вперёд. И тихий, злой интерес: что там дальше?

На третий день нас подняли ещё до рассвета.

Южный воздух был другим. Плотнее, суше, с запахом камня и керосина. На аэродроме стояли машины, люди двигались без суеты, но быстро, и в этом утреннем полумраке всё выглядело уже не учебным, а настоящим.

С вертолётом я познакомился ещё на земле.

Он стоял чуть в стороне от остальных. По посадке шасси, по капотам, по всей тяжёлой уверенной осанке было видно: машину не просто выпустили с завода — её дорабатывали под чужую дурь и реальную жизнь. Лопасти чуть опущены, как у уставшей птицы, которая знает, что отдыхать ей недолго.

— Пошли, красавцы, — буркнул кто-то из сопровождающих. — Сейчас вас прокатят с ветерком. Если не вырвет — считайте, что обжились.

— А если вырвет? — спросил кто-то сзади.

— Значит, будете знать своё место в пищевой цепочке.

Серёга наклонился ко мне:

— Уже люблю новое место службы.

— Погоди, — сказал я. — Может, они ещё ласковые.

— Ласковые в армии только собаки у штаба. И то не все.

В салоне было тесно, шумно и очень по делу. Мы устроились на своих местах, пристегнулись, и почти сразу металлический организм ожил. Сначала где-то внизу прошла дрожь. Потом — звук, не похожий ни на что другое. Не шум даже, а ритм. Тяжёлый, плотный, входящий в грудную клетку. Вертолёт начал работать, и вместе с ним включилось всё внутри.

ВходРегистрация
Забыли пароль