
Полная версия:
Алекса Рейн Разлом
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Алекса Рейн
Разлом
ПРОЛОГ
Профессор Элиас Штерн не был одиночкой, запертым в подземелье. Его лаборатория занимала целый подземный комплекс уровня «Омега» – многоуровневый город науки, уходящий глубоко в скальное основание. Штат в сотни человек: физики-теоретики, инженеры по квантовым запутанным состояниям, специалисты по топологии пространства, программисты, управляющие суперкомпьютерными кластерами. Это был «Проект Элион» – самое амбициозное и финансируемое научное начинание эпохи. Их цель была грандиозна, но сугубо практична: создать технологию мгновенной материальной телепортации на межконтинентальные расстояния. Не для полётов к звёздам, а для спасения Земли. Мир задыхался от логистического коллапса, вызванного климатическими катастрофами. Арка Штерна должна была стать мостом, соединяющим разорванные цепочки поставок, спасающим регионы от голода и изоляции.
Его правой рукой и главным архитектором математической модели был его сын, Леон Штерн. Гений, опередивший время. Их команда была на пороге триумфа. Установка «Кадмей» – кольцевой ускоритель нового типа, способный создавать и удерживать стабильную кротовую нору размером с грузовой контейнер – проходила финальные тесты.
В ночь финального эксперимента главный контрольный зал, напоминающий центр управления полётами, был заполнен людьми. Элиас Штерн, седой и суровый, обходил консоли, сверяя последние данные. Леон, сосредоточенный и бледный, уже занял место у главного пульта, готовый взять на себя ручное ведение процесса в критической фазе. На огромных экранах плясали графики, модели пространственных контуров, расчёты энергобаланса. Напряжение висело в воздухе, густом, как смог.
– Все системы в зелёном секторе. Энергореакторы на 100%. Стабилизаторы поля готовы. Пульсарный накопитель заряжен, – докладывал один из операторов.
– Координаты точки выхода подтверждены, – откликался другой. – Платформа на противоположном континенте готова к приёму тестового контейнера.
Элиас кивнул, его взгляд встретился со взглядом сына. В нём была гордость, тревога и безграничное доверие.
– Леон. Начинай последовательность. Помни: если что-то выйдет за пределы синей зоны на графике 7-А – немедленный аварийный откат. Без героизма.
– Понял, отец. Запускаю.
Процесс начался с нарастающего, низкочастотного гула, от которого завибрировали стальные фермы комплекса. В центре испытательной камеры, в сердце «Кадмея», воздух заструился, заискрился. Появилось мерцание – не световое, а какое-то глубинное, как будто само пространство начало просвечивать в иное измерение.
Именно тогда датчики фиксируют аномалию. Не ошибку в расчётах. Не сбой в системе. Нечто внешнее. Позже, в уцелевших обрывках логов, находят странные сигнатуры – следы неизвестного, внесистемного поля, которое откликается на их эксперимент, словно паразитная частота, накладывающаяся на чистый сигнал. Их установка, пытаясь «пробить» тоннель, нечаянно резонирует с чем-то, что дремлет в самой подоснове реальности – с древним, нестабильным шрамом в ткани пространства-времени, невидимым и необнаружимым до этого момента.
В контрольном зале сирены взвыли пронзительно. Графики идут вразнос. На экране с изображением камеры реальность начинает таять. Пол, стены, сама установка – всё начинает терять чёткость, расплываться, как картина под струёй воды. Но это не уничтожение. Это превращение. Материя ведёт себя непредсказуемо: одна консоль превращается в облако стеклянной пыли, другая – сплавляется в металлический цветок абсурдной формы.
– Коллапс поля! Это не теория! Это что-то другое! – кричит кто-то.
– Волна искажения расходится от эпицентра! Скорость нарастает!
Элиас Штерн, подавив первобытный ужас, мозг учёного анализирует катастрофу. Он понимает главное: если этот процесс не остановить здесь и сейчас, цепная реакция пространственного распада может стать необратимой и глобальной. Теоретически, обратный импульс колоссальной мощности, направленный точно в эпицентр зарождающейся аномалии, может «заглушить» резонанс и схлопнуть её. Но для этого нужно вручную перенаправить всю энергию пульсарного накопителя, находящегося в смежном, уже деформирующемся зале, и инициировать контр-импульс. Автоматика мертва. Путь туда лежит через эпицентр нарастающих искажений.
– Леон! Держи систему на минимальном удержании! Не дай полю развалиться полностью! – кричит Элиас, уже срываясь с места. Его взгляд, полный невысказанной любви и приказа, на миг встречается с растерянным взглядом сына. Это не выбор между жизнью и смертью. Это выбор между гибелью всех и призрачным шансом локализовать ад.
Элиас Штерн бросается в агонизирующий коридор. Воздух воет. Пол под ногами то твёрдый, то проваливается в зыбкую, как желе, субстанцию. Он чувствует, как его собственное тело начинает болеть на молекулярном уровне. Он достигает зала с накопителем. Панель управления частично расплавлена, но ключевые физические соединения ещё держатся. Ценой нечеловеческих усилий, с пальцами, стирающимися в кровь об острые края деформированного металла, он замыкает цепь. В последний миг он видит, как волна окончательного распада, похожая на движущуюся стеклянную стену, накрывает его.
Не было вспышки. Был хлопок абсолютной тишины, поглотивший звук. И резкое, точечное схлопывание.
Профессор Элиас Штерн погиб, физически аннигилированный чудовищным выбросом энергии, который он сам и направил. Его жертва сработала. Рождающаяся аномалия не исчезла, но была локализована, запечатана в пределах комплекса и прилегающей территории. Она стабилизировалась в гигантский, пульсирующий сфероид искажённой реальности – первое «Зеркало». Цепная реакция остановилась, но ударная волна пространственного шока, подобная сейсмической, побежала по планете, высекая в случайных точках вторичные разломы, меньшие аномалии. Это и был «Разрыв».
Все учёные, находившиеся в комплексе, бесследно исчезли, поглощённые аномалией.
Волна «Разрыва» изменила всё. Не уничтожила цивилизацию, а сделала её прежнюю форму невозможной. По всей планете, как язвы, открылись аномальные зоны, где реальность болела и сдвигалась. Половина человечества исчезла в первые часы катастрофы – стёртая, трансформированная или заброшенная в карманы иной реальности. Выжившие, разбросанные по миру, сгруппировались в небольшие сообщества. Кто-то сумел достроить или укрепить подземные убежища – Ковчеги. Кто-то, не надеясь ни на кого, ушёл в глухие места, предпочитая одиночество и автономию коллективной борьбе за выживание.
Лира Норт вскакивает на своей узкой койке, сердце колотится о рёбра. Кошмар. Опять тот же. Не сон с сюжетом, а поток ощущений: чувство падения в бездну, которого нет; леденящий холод, исходящий не от температуры; и давящее, безмолвное присутствие, полное незавершённости и тихой, холодной печали. И сквозь это, как сквозь толщу воды, – голос её матери, Евы. Не слова, а само её внимание, острое и сконцентрированное, как будто она прислушивается к чему-то внутри этого же ледяного безмолвия.
Лира встаёт, босыми ногами касаясь холодного металлического пола. Она подходит к небольшому зеркальному щиту на стене и смотрит в него. Смотрит белыми глазами. Радужка цвета матового молочного стекла, зрачки кажутся плавающими в опаловой глубине. «Белоглазые» – так называют её и немногих других в Ковчегах. Это не слепота, а адаптация, дар и проклятие, полученные за 367 лет, прошедших с «Разрыва». Побочный эффект поколений, живших в условиях фонового излучения аномальных полей, просачивающегося даже сквозь толщу скал и стали Ковчегов. Они видят обычный мир, но поверх него, как наложенную плёнку, воспринимают смутные контуры искажений, чувствуют давление аномалий кожей и мозгом. Её мать, Ева Норт, легендарный «Компас», была такой же. Она исчезла. Оставив после себя лишь обрывочную записку, которая не даёт покоя Лире.
ГЛАВА 1
Я вскакиваю на узкой койке, сердце колотится о ребра, будто хочет вырваться. Опять он. Не сон, а поток – чувство падения, которого нет; леденящий холод, что идет не от воздуха; и это давящее, безмолвное присутствие. Оно полно чего-то незавершенного, тихой, ледяной печали. А сквозь него, будто сквозь толщу темной воды, пробивается… внимание мамы. Острое, сконцентрированное. Не слова, нет. Чувство, что она где-то там, в этом же безмолвии, к чему-то прислушивается.
Я сползаю с койки, босые ступни касаются ледяного металла пола. Подхожу к зеркальному щиту на стене. Смотрю. Смотрю своими белыми глазами. Радужка – матовое молочное стекло, зрачки плавают в этой опаловой глубине, чужие. «Белоглазые». Так нас называют в Ковчегах. Это не слепота. Это… плата. Дар и проклятие поколений, живших после Разрыва. Мы видим обычный мир. Но поверх него, как наложенную пленку, я вижу смутные контуры иного. Чувствую давление аномалий кожей, будто перед грозой. Мама, Ева Норт, «Компас», видела так же. Она исчезла. А я осталась с ее глазами, с ее проклятым даром и с обрывком записки, который жжет меня изнутри.
Я щурюсь, пытаясь разглядеть в этом бледном отражении не свои глаза, а что-то еще. Намек, тень, ответ. Но вижу только себя. И холодное безмолвие за спиной, которое уже не сон.
Суббота. Десять утра. Час, когда по регламенту полагается тишина. Я эту тишину нарушила – щелчком включила диктофон.
«Запись номер один. Десять. Суббота. Тишина по расписанию. Я её ломаю.»
Выключила. И навалилась настоящая тишина – густая, искусственная, словно ватой забили уши. Не такая, как в маминых рассказах – не лесная, не живая, не та, что шелестит листьями и пахнет сырой землей. А мертвая. Продукт работы рециркуляторов и звукопоглощающих панелей. Иногда в этой тишине начинаешь слышать собственное сердцебиение. И тогда кажется, что это не сердце стучит, а что-то большое и медленное бьется где-то глубоко в металлических недрах Ковчега.
Шесть квадратных метров. Моя каморка, моя клетка, весь мой мир. Я провела ладонью по столу, ощущая под кожей шершавую теплоту бумаги – мой маленький, ежедневный протест против гладких и холодных экранов Совета. Бумага здесь – роскошь, почти контрабанда. Каждый листок, каждый обрывок карты добывается с риском. Но иначе нельзя. На экранах можно стереть данные одним нажатием. А чернильная линия, процарапанная на настоящей бумаге, – это уже история. Свидетельство.
Со стен смотрели карты. Лоскутное одеяло из обрывков того, что осталось снаружи. Моего мира. Мира, который я никогда по-настоящему не видела, но знала каждой клеткой своего тела, доставшимся мне странного дара.
«Сектор Бета-6. Стеклянные дюны. Ветер режет в кровь…»
«Разлом «Ревущий каньон». Только по северному гребню. Иначе не выйти.»
«Фантом «Летучий голландец». Фонит пси-полем. Держись подальше.»
Легенды, написанные её рукой. Рукой «Компаса». Моей матери.
Я сделала глубокий вдох. Воздух, как всегда, был насыщен знакомым коктейлем: едковатым озоном от генераторов, сладковатым духом рециркулированной воды и вездесущей минеральной пылью. Той самой, что вечно висит в циркуляции – микроскопические кристаллы кварца и металлическая окалина, поднятые с раздробленных, «стеклянных» пустошей снаружи. Каждый вдох напоминал, что за стенами Ковчега мир не умер – он истлел, превратившись в спекшийся ландшафт и ржавые равнины.
Иногда, в гнетущей тишине подсобки, мне чудилось, будто я слышу, как эта неумолимая пыль по крупице оседает на карты и журналы. Тихий, сухой шепот. Не голос, а сам звук забвения. Большинство здесь уверены, что планета мертва. Но они ошибаются. Я чувствую это кожей, неприятным металлическим привкусом на языке – признак фонового искажения. Она не мертва. Она изменилась до неузнаваемости, и теперь это измененное нечто – наблюдает. Дышит с нами одним и тем же пыльным воздухом и ждет.
Пальцы сами нашли свежую линию на главной карте. Красная тушь. Граница «Зеркала». Она была еще влажной, липкой, и от неё тянуло слабым запахом меди и статики.
Я провела ее пять дней назад. А она снова поползла. Быстрее, чем когда-либо. Неравномерно, будто жила своей собственной, непостижимой жизнью.
И главный вопрос – откуда Совет вообще знает, что «Зеркало» растет? Чувствует?
Вряд ли. Их приборы фиксируют аномалии, но не понимают их. Они видят симптомы: оптические искажения, скачки радиационного фона, магнитные бури там, где их быть не должно. Видят тень чудовища на стене пещеры. А я… я пытаюсь разглядеть его оскал, почувствовать жар дыхания и пустоту в тех глазах, которых нет. Я слышу тишину «Зеркала». А тишина бывает разной. Эта – настороженная. Ждущая.
Их пугает именно это – качество моих данных. Их сухие, линейные алгоритмы выдали страшное слово: «НЕЛИНЕЙНОСТЬ». То, чего вся предсказуемая система Ковчега боится пуще всего. Я – нелинейность. Мама была такой же.
Вспомнилось. Неделю назад. Сектор «Ржавые барханы». Я тогда впервые почувствовала не просто рост «Зеркала». А его дыхание.
Воздух густел на глазах, становился вязким, как сироп. Шепот Марка, моего напарника, я слышала за десяток метров так четко, будто он говорил прямо в ухо. А наши собственные шаги глушились, растворялись в нарастающей тишине, будто мы шли по вате.
– Лира. – Его голос донёсся до меня ясно, холодной иглой, хотя он даже не повернул головы. – Чувствуешь?
– Чувствую, – мысленно ответила я, зная, что он поймет. Мы давно научились так общаться на вылазках, когда лишний звук мог стоить жизни. – Оно слушает. Не смотрит. Слушает.
Марк Ганн. Человек слова, дела и здорового скепсиса. На двенадцать лет старше, с лицом, которое уже видело слишком много, чтобы легко пугаться, и слишком много, чтобы легко надеяться. Он хмыкнул тогда, низко, про себя. Но когда взглянул на многофункциональный сканер, закрепленный на его предплечье, весь его скепсис испарился, как вода на раскаленном металле. Он подошел ближе, нарушая протокол безопасности, и в его обычно каменных, профессионально-холодных глазах я увидела не оценку обстановки. А чистую, неприкрытую тревогу. Тревогу ветерана, который узнаёт знакомый, смертельный запах.
– Статический фон зашкаливает, – выдавил он уже обычным, низким, напряженным голосом. Его рука привычным, отработанным движением легла на рукоять импульсного пистолета. – Как перед ударом молнии. Давлением.
– Только гроз здесь не было лет двадцать, – закончила я мысль за него, глядя, как серая пелена «Зеркала» на горизонте будто пульсирует.
Он лишь резко кивнул, не отрывая взгляда от приборов. Потом посмотрел на меня. И в этом взгляде не было ничего личного. Ничего, кроме тяжелой ответственности старшего по смене за младшую и самого ценного, хрупкого, почти мистического актива отряда. За «Проводника». Я была его подопечной семь лет, с тех пор как мама исчезла, а мои способности проявились. Он научил меня всему, что знал сам: как чинить скафандр в полевых условиях, как определять по виду грунта уровень радиации, как не дать «тихому ужасу» подкрасться сзади. Он был моим щитом. А я – его единственными глазами в той слепоте, что ждала снаружи.
– Отходим. Немедленно, по маршруту «Дельта», – приказал он коротко, без интонаций, без права на обсуждение. – Я прикрываю.
И мы отступили. Но тот его взгляд, отца и командира в одном лице, врезался в память глубже, чем образ самой аномалии. Он напоминал мне жесткую правду: я для них не просто Лира. Я – их единственный шанс. И если мой дар дрогнет, если я ошибусь, они умрут.
Тупой, ритмичный стук в дверь, похожий на удары метронома, взорвал тишину каморки. Три удара. Без эмоций. Без ожидания ответа. Протокол.
– Иду! – крикнула я в пустоту, уже зная, что дежурный, отбарабанив положенное, развернулся и ушел. Диалог не предполагался.
Я натянула серый, потертый на коленях комбинезон – униформу «раба-специалиста». Статус, который давал доступ к вылазкам и одновременно напоминал о месте. Попыталась стереть чернильное пятно с большого пальца, только размазала красную полосу по коже. Черт. Буду как мясник с похорон.
Перед выходом замерла у стены. Среди карт, схем и предупреждающих значков – маленькая, потрепанная по углам фотография. Мама. Ева Норт. Легендарный «Компас». Её лицо, запечатленное на старом полимерном носителе, уже выцветало.
Её глаза с пожелтевшего снимка смотрели прямо на меня, сквозь годы и километры пустоты. Усталые, добрые, знающие слишком много. И легкая, грустная улыбка, которая всегда была на её лице, когда она смотрела на меня. Как будто она уже тогда видела мой путь.
– Я иду, мама, – прошептала я, касаясь прохладного, покрытого микроцарапинами стекла рамки. – Может, сегодня найду хоть ниточку.
Но внутри все сжималось в холодный, тяжелый ком. Потому что её последнее, отчаянное послание, выжженное энергетическим импульсом на чипе, который семь лет лежал у меня на шее, на грубой самодельной цепочке, говорило не о поисках. Оно кричало об одном.
«ОНИ НЕ ПУСТОТА ОНИ ПАМЯТЬ БЕГИ»
Беги. Оставь все. Сейчас. Не оглядывайся.
Почему я все еще здесь? Из долга? Из страха? Или из той же упрямой надежды, что и она, – найти в этом хаосе смысл, ответ, может быть, даже… жизнь?
Коридор встретил меня навязчивым, низкочастотным гулом вентиляции и плоским, безжалостным светом панелей, встроенных в потолок. Запах стал резче, многокомпонентнее – озон, химический антисептик, человеческий пот, переработанная еда из общего пищеблока. Люди шаркали мимо, уткнувшись взглядами в пол или в планшеты. Некоторые кивали сжато, молча. Большинство делали вид, что не замечают. Я создавала дискомфорт просто своим существованием.
Я для них – аномалия внутри аномалии. Живой детектор угроз, ходячее предупреждение. Белая ворона, чье чутье спасает жизни и одновременно предвещает смерть. Чудачка с призрачными, слишком светлыми глазами, которая видит и слышит то, на что нормальным людям лучше бы не смотреть и не слушать. Меня ценили. Меня боялись. Меня терпели, пока я была полезна.
У лифта на большом настенном экране бежали новости Ковчега. Урожай в гидропонных секторах «стабилен и удовлетворительно». Ремонт систем фильтрации в Блоке Гамма «успешно завершен». Разведгруппа «Вега» вернулась из сектора Дельта «без потерь и с полезными образцами».
Ни слова о «Зеркале». Ни слова о том, что граница этой мертвой зоны за неделю сдвинулась на триста метров к стенам Сектора Альфа. Ни слова о «Пустотниках» – молчаливых, истонченных фигурах, которых вчера видели у самых дальних сенсоров. Информация – это власть. А власть – это контроль. Страх – плохой советчик, но отличный инструмент управления.
Иллюзия, – пронеслось в голове, пока я нажимала холодную металлическую кнопку вызова. Тонкий, прозрачный лед. И все танцуют на нем, стараясь не топать и громко не смеяться, чтобы не треснул.
Лифт, шипя гидравликой, потащил меня наверх в административный сектор. В отражении на полированных стальных стенах кабины мое лицо казалось бледным пятном, призраком. Светлые, слишком большие для моего худого лица глаза, которые многие за спиной называли «глазами мертвеца» или «окаменевшего ужаса». Иногда я и сама чувствовала, что смотрю на мир сквозь дымку, сквозь тонкую, болезненную пелену. Будто мое зрение – не совсем зрение, а какой-то хрупкий, доставшийся по наследству дар, который видит не столько глазами, сколько всем телом. И за это приходится платить постоянной мигренью и ощущением, что кожа горит под невидимым излучением.
Двери открылись с тихим шипением. Длинный, белый, стерильный коридор с высокими потолками вел прямиком к массивным дверям из темного полированного сплава. К Залу Совета. Туда, где решали судьбы секторов, ресурсов и людей. Туда, где из меня, Лиры Норт, сделают «Проводника» – официальный термин, красивая вывеска для живого инструмента. Инструмента, который отправят туда, куда не рискнет сунуться ни одна машина и ни один нормальный человек.
Я сделала глубокий вдох, пытаясь унять дрожь в коленях, но здесь воздух был стерильным, почти безвкусным, лишенным даже намека на ту металлическую пыль, что была внизу. Слишком хорошо, слишком старательно работали фильтры, отсеивая не только яды, но и все следы внешнего мира. Здесь царила иллюзия полной безопасности. И она была страшнее любой открытой угрозы.
И все же… где-то на самом дне сознания, в том месте, откуда исходил мой дар, тонкой, назойливой струной дрожало знание. Снаружи мир ждал. Не мертвый, нет. Измененный, страшный, но живой. Он дышал своим токсичным ветром. И смотрел на нас, на нашу запертую в металле и страхе цивилизацию, своими слепыми, бездумными, всепоглощающими белыми глазами «Зеркала».
А я шла навстречу людям, которые смотрели на меня не лучше. Как на ресурс, подлежащий оптимальному использованию. Как на ключ к выживанию, который можно сломать, пытаясь открыть неподходящую дверь. Как на ходячую странность, аномалию, которую нужно держать под контролем и использовать, пока она не сломалась окончательно.
Рука сама потянулась к нагрудному карману комбинезона, к твердому, острому очертанию чипа под грубой тканью. Материнский приказ.
Единственное наследство.
«БЕГИ»
– Скоро, мама, – прошептала я себе под нос, делая первый шаг по холодному, идеально чистому полу, отражавшему безликие светильники. – Возможно, очень скоро.
Но куда бежать, когда весь Ковчег – одна большая, сложно устроенная клетка, а за его герметичными шлюзами ждет только другая, бескрайняя и безжалостная? Идеальный замкнутый круг. Ловушка, в которой я родилась. В которой, кажется, мне и суждено умереть. Если только «Зеркало» не придет за нами первым.
ГЛАВА 2
Коридоры Ковчега-7 всегда казались мне живым существом – огромным, спящим зверем из стали и бетона. Оно дышало через решетки вентиляции с густым, ритмичным гудением и пульсировало в такт работе генераторов где-то в глубине. Стены, выбеленные до болезненной, слепящей белизны, не просто ограничивали пространство. Они впитывали в себя всё: звуки шагов, обрывки разговоров, тихий страх ночных дежурств, усталость после смен. Они были молчаливыми свидетелями, поглотившими слишком много историй. Гул вентиляции – это саундтрек нашего существования, фоновая музыка перманентной агонии. Его не замечаешь, пока он не замолкнет. Тогда начинается тишина. А тишина в Ковчеге страшнее любого шума – она значит, что где-то что-то сломалось.
Воздух… я закрыла глаза на секунду, анализируя его, как учила меня мама. Сложный, многослойный коктейль выживания. Верхняя нота – резкий, чистый озон от работающей электроники, будто после грозы, которую никто из живших здесь не видел. Ниже – сладковатый, искусственный привкус рециркулированной воды. Мы пили свою же мочу, очищенную до состояния безвкусной стерильности. Все об этом знали. Все делали вид, что забыли. Это знание висело между нами незримой пеленой, превращая каждый глоток из фонтанчика в акт молчаливого самоуничижения. Ещё глубже – едкая, навязчивая нота антисептика, которым протирали всё, до чего могли дотянуться дрожащие руки санитаров. И под всем этим, как твёрдое, неизменное основание, – густой, влажный, почти жирный запах. Запах грибных ферм на четвертом уровне, где в вечном полумраке росли бледные, лишённые хлорофилла сапрофиты. Запах гидропонных плантаций, где под фиолетовым светом агонизировали жёсткие, генномодифицированные злаки. Запах искусственной утробы. Металлической, стерильной, тёплой. Утробы, из которой мы боялись родиться, потому что снаружи ждал не мир, а бесконечный, холодный пост-родовой кошмар.
Люди в коридорах двигались по своим маршрутам с потупленными взглядами, как кровяные тельца по сузившимся сосудам. Техники в комбинезонах, вечно пропитанных машинным маслом и усталостью. Агрономы с бледными, почти прозрачными пальцами, испачканными в биогелье неестественного аквамаринового цвета – их руки казались чужими, частью механизма, а не тела. Женщины с глазами, в которых погас последний огонёк, вели за руки детей в одинаковой серой форме – поколение, родившееся в этих стенах. Они никогда не чувствовали настоящего ветра на коже, не знали, каково это – задрав голову, теряться в бескрайности неба, а не в метре от перфорированного потолка.
Пробегая мимо распахнутой двери столовой блока «Дельта», я на мгновение замедлила шаг. Гул десятков голосов, лязг посуды, шарканье табуретов – всё это было привычным фоном, белым шумом жизни. Но сегодня в эту какофонию вплелись новые, острые ноты. Тревожные. Надтреснутые. Как стекло, по которому провели гвоздём.
«…механик с третьего дозора, Сандерс, клянётся, что слышал, как они между собой переговариваются… не просто рычат, а именно говорят… и оружие у «Пустотников» теперь не самоделки из водопроводных труб… что-то посерьёзнее, с энергетическим наведением, чёрт знает откуда…»
«…Ирма, говорят, совсем сдаёт. На планерке вчера заснула на десять минут. Прямо за столом. Будто её выключили…»
«…а я вот думаю… может, и правда стоит послать сигнал «Атланту»? Пусть оценивают. У них технологии. У них дисциплина. У них нет этих вечных очередей на замену фильтров и дефицита антирадов…»


