Мария Гавила ощущает некоторую усталость, когда они проплывают мимо парома. Минуты, проведенные на борту яхты, бесценны, потому что только здесь они не на виду. И хотя в Харбор-Вью есть забор и, если верить Роберту, ворота как в тюрьме, там они снова окажутся в центре внимания, и Марии придется снова давать людям то, в чем они нуждаются (или думают, что нуждаются). Роберт стоит у руля в своей дурацкой капитанской шапочке, довольный, как слон. Это будет изнурительный уик-энд. Страсть Шона и Чарли к вечеринкам практически неиссякаема, и, разумеется, они скинут на женщин присмотр за детьми в дневное время и свое последующее похмелье.
Ее коктейль из водки, лайма и содовой почти закончился, и делать новый бессмысленно, так как скоро они войдут в гавань. Симона в кресле-качалке читает «Гарри Поттер и Орден Феникса». Читает или перечитывает – никому не известно. Это очень большая книга, а Симона читает медленно, поэтому ей вполне мог понадобиться год, чтобы прочитать хотя бы половину. Линда и Джимми попивают бутылочное пиво за столиком на корме, все еще играя с детьми в «дурака», хотя веселье должно было кончиться еще в Саутгемптоне. «Отчасти это от нежелания разговаривать друг с другом, – думает Мария. – Я тоже пресытилась Джимми и его поведением „рок-н-ролльного врача“ много лет назад. Единственное, что нас связывает, – то, что он постоянно прописывает медикаменты высокооплачиваемым музыкантам. Я бы перестала общаться с ним давным-давно, если бы не поток сплетен, хлещущий из него после каждого гастрольного тура, и храни господь клятву Гиппократа».
Она встает с кресла и направляется на поиски своего мужа. «Время пить джин» – их самая большая яхта: четыре каюты на нижней палубе, белая кожаная обивка и опускающиеся стены, в непогоду превращающие шлюпочный отсек в импровизированную гостиную. И все равно ей требуется меньше тридцати секунд, чтобы подойти к нему, хватаясь по дороге за поручни. Она подходит сзади, обвивает мужа руками, кладет подбородок ему на плечо. По сравнению с их первой встречей его стало больше; вместе с растущим положением в обществе он и сам стал более солидным. Она не против. Мария блюдет свою фигуру, несмотря на почти ежевечерние тусовки; она ограничивается бокалом шампанского и отсылает прочь официантов с закусками, чтобы идти в ногу со своими клиентками: моделями, актрисами, певицами, обожающими фотографироваться со своими самцами на фоне спонсорских логотипов. Все они лет на двадцать моложе ее и тощие, как гончие. Но мужчины средних лет неплохо выглядят в весе, главное – чтобы жир не свисал. Он – ее сильный муж, вторая половина их сильной пары, и она любит его таким, какой он есть.
– Еще не поздно сказать, что мы дали течь у острова Уайт, – говорит она.
Роберт отрицательно мотает головой.
– Ты же знаешь, Мария, что мы не можем так сделать. Они скажут нам просто пересесть на паром.
– Конечно, тебя все устраивает. Тебе же не придется проводить уик-энд за игрой в дочки-матери с другими дамочками, – отвечает она, имитируя американский акцент.
Роберт вздыхает.
– Это всего лишь уик-энд. И я не останусь в долгу, обещаю.
Яхта приближается к понтону, и Роберт начинает маневрировать. Мария отпускает его, облокачивается на перила и смотрит на солнечный Пул. Это, конечно, не пейзаж из брошюры «Посетите Англию», ведь пенсионерам нужно много пандусов и парапетов в их пенсионерских интернатах.
– Симона! – кричит Роберт. – Поможешь пришвартоваться, пожалуйста?
Симона откладывает книгу на палубу и медленно выбирается из кресла. «Как кошка или мартышка, – думает Мария. – Божечки, откуда у нее взялись такие ноги? И еще грудь! Могу поклясться, что она была ребенком, когда эта поездка только началась. А теперь посмотрите на нее».
На Симоне короткие облегающие шорты и клетчатая рубашка, которую она завязала узлом, так что та подчеркивает и талию, и аккуратное декольте. Ее прямые – нет никакой необходимости в утюжках, которые молодежь сейчас везде таскает с собой, – волосы до талии переливаются каштановым с золотом, как будто кто-то окунул их в лак с блестками. Мария завороженно смотрит на свою падчерицу и думает: «Боже мой, она стала женщиной». И затем отвратительная мысль проносится у нее в голове: «Надо присматривать за ней рядом с Чарли Клаттербаком». Мария сразу же отгоняет эту мысль. Чарли знал Симону с раннего детства. Он больше не… он не какой-то там Вуди Аллен, даже если ему и нравится изображать из себя похотливого синьора. Господи, да он годами наблюдал, как его коллеги из парламента один за другим светились в таблоидах, так что до конца своих дней он не окажется рядом с тинейджером.
Симона дефилирует по палубе в своих розовых мюлях по направлению к маленькой дверце, встроенной в ограждение борта. Она сделала макияж. Всю дорогу вокруг побережья, от доков Святой Катарины, она слонялась как ненакрашенная десятилетка в толстовке и леггинсах или загорала, раскинув руки, на носу яхты в своем бикини. Сейчас же она коричневая, как мускатный орех, и ее кожа, обычно веснушчатая и со следами подростковых гормональных изменений, – гладкая, как мрамор. Глаза подведены черным, как у кошки, и – что это?! Накладные ресницы? «Что происходит? Приедет какой-то мальчик, о котором я не знаю?»
Раздается грохот шагов, и младшие дети в своих надувных жилетиках появляются у Симоны за спиной, отталкивая ее прежде, чем она добирается до дверцы.
– Я! – кричит Хоакин, семилетний сын Роберта и Марии, громкий, как корабельная сирена.
Симона прижимается к стене каюты и окидывает малышню полным презрения взглядом тинейджера. Она смотрит на свои ногти, и Мария замечает, что те накрашены. Нежно-розовым, слава богу, но накрашены.
– Я! Я! – кричат дети Оризио у ног Хоакина, им три, четыре и шесть, и для них он – божество, за которым они все повторяют.
– Ты хорошо выглядишь, – говорит Мария в качестве эксперимента, и Симона сквозь завесу своих блестящих волос тихо просит ее отвалить.
– Слушай, – говорит Роберт, когда они идут по дороге через Пул, их иждивенцы плетутся сзади, дети тыкают во все подряд палками, а они двое наслаждаются последними мгновениями спокойствия перед тем, как мир снова сойдет с ума. – Вот что я тебе скажу. Просто выдержи эти выходные, и обещаю, нам никогда не нужно будет это повторять. Пятьдесят исполняется только один раз, а когда ему будет шестьдесят, уверяю тебя, ее уже с ним не будет.
– Серьезно? – спрашивает она, просветлев.
– Если честно, я сомневаюсь, что она будет на горизонте к его пятьдесят первому дню рождения, – говорит он. – Был конь, да изъездился.
– Вот и славно, – отвечает она.
– Да, она исчезнет к Рождеству. Это случилось бы гораздо раньше, если бы не близняшки. По ходу, на горизонте кое-кто другой.
– Правда? Кто? – Она оглядывается по сторонам и замечает, что Симона всего в нескольких шагах позади них уткнулась в свой телефон.
– Attends! Pas devant les enfants![2] – говорит Мария.
Симона поднимает голову и впервые за день обращается к ней:
– Я говорю по-французски, знаешь ли. Возможно, даже лучше, чем ты. Так бывает, когда отправляешь детей в частную школу.
Очередь на паром, кажется, тянется вдоль всего Сэндбэнкса и его пригородов. Они проходят мимо машин, полных краснолицых детей, которые грустно высматривают море. Взрослые стоят на дороге, курят, облокотившись на крыши, и Мария с болезненной четкостью сознает, сколько пар глаз смотрит вслед едва прикрытым ягодицам ее падчерицы, пока та дефилирует по дороге. «Родительство – это бесконечные волнения, – думает она. – Сначала ты следишь, чтобы они не пили отбеливатель, потом орешь „ОСТОРОЖНО!“ перед тем, как переходить дорогу, а теперь вот: „О, дорогая, ты даже не представляешь, сколько вокруг опасных мужчин, пожалуйста, будь осторожна“. Я была не лучше. Расхаживала в регбийной футболке и сетчатых чулках, и мне в голову не приходило, что это может быть чем-то бо́льшим, чем просто наряд».
Их догоняет Джимми.
– Расскажите мне про этого Чарли Клаттербака.
– Что ты хочешь узнать?
– Ну, он какой-то важный парень из тори, да?
– Верный сторонник свободного рынка, – заявляет Роберт. – Говорю со всей уверенностью. И был им всегда, даже в университете, когда мы все бунтовали и поддерживали горняков. Ему пророчат место в кабинете министров, если тори когда-нибудь туда вернутся. Особенно сейчас, когда у него такое нагретое местечко. Он пошел бы прямиком в политику вместе со сторонниками Тэтчер, будь у него какое-то состояние. Пришлось для начала пятнадцать лет покрутиться в Сити, чтобы поднакопить.
– Ну, меня беспокоит то, насколько серьезно нужно будет следить за базаром, – отвечает Джимми. – У меня за дверью будет стоять МИ–5?
– О, я бы не беспокоился об этом. Сдавать людей МИ–5 – скорее удел лейбористов. Кроме того, с появлением дохода Чарли стал особенно увлечен своими делами. Он никогда ничего не делает наполовину, будь то развлечения или фашизм. Думаю, он немного отошел в тень, но ты же знаешь тори. Не уверен, что ему удастся долго там оставаться, если можно так сказать. Скорее наоборот.
– Окей, разберусь по ходу, – говорит Джимми.
– Там будет множество напитков, – ободряюще замечает Мария. – Десятки и десятки литров великолепных вин.
– Угу, – отзывается Джимми, – старый добрый алкоголь. Как старомодно.
Она уже начинает думать, что они могли пропустить нужный дом, но тут видит Шона, который стоит руки в боки на дороге и разговаривает с мужчиной в каске. Позади него на земле лежит табличка с надписью «Сивингс», выведенной золотым курсивом, которая явно ждет, чтобы ее закрепили на одном из уродливых кирпичных столбов, недавно построенных для установки тяжелых ворот.
– Боже, – выдыхает она и смотрит на стройку позади Шона и его собеседника.
Мужчина с четырехдневной щетиной устроился на высоком сиденье экскаватора и смотрит вниз. Внезапно осознав, как выглядит сверху ее аккуратное летнее платьице, Мария плотнее запахивает кардиган и пронзает его взглядом в ответ.
– Это же не он, да? Я думала, он уже достроен.
Дорога позади экскаватора – сплошная мешанина грязи и строительных материалов. Чуть вдалеке полдюжины мужчин подгоняют друг к другу бетонные плиты. Патио? Территория бассейна? Так или иначе, стройка, очевидно, не закончена. Выглядит все же как бассейн. На раскуроченном газоне лежит пластиковая раковина размером двадцать на десять футов небесно-голубого цвета, все еще в защитной пленке. Мария догадывается, что предназначение нависающего над стеной крана – поместить эту раковину в выкопанную яму, когда та будет готова. Даже самые дорогие дома – это просто пыль в глаза. Убери живую изгородь со стены замка, и ты увидишь, что он построен из мусора. Позади копошащихся рабочих из окна выглядывает мужчина и красит его металлическую раму в аляповатый голубой цвет. «Серьезно? Мужики в грязных ботинках до сих пор в доме? И ты притащил нас сюда?»
– О чем он вообще думает? – спрашивает Мария.
– Может, строители соврали? Не впервой, – говорит Роберт.
Они приближаются к двум стоящим на дороге мужчинам. Строитель смотрит на них через плечо Шона и кивает с видом «дайте мне буквально пару минут», а затем снова поворачивается к Шону.
– Мне очень жаль, – говорит он на прекрасном английском с произношением, выдающим, что это не его родной язык. – Мы просто делаем свою работу. Как вы помните, ваш собственный дом был полон строителей до вчерашнего дня. И они не… не сотрудничали с нами. До сегодняшнего утра они перекрывали проезд, и мы не могли провезти экскаватор на территорию. Так что теперь нам нужно наверстать упущенное.
Он разводит своими огромными ручищами, как бы говоря «мы могли бы все это поделить». «Ох уж этот знаменитый приток поляков, бич британских строителей, – думает Мария. – Удивительно, как быстро они забыли, сколько денег заработали на кофейнях „Коста“ в прошлом десятилетии. Европа должна работать так, как это видит большинство наших жителей».
– Так… и сколько еще? – спрашивает Шон. – У меня маленькие дети, и в любую минуту прибудут гости.
Строитель снова разводит руками.
– В нашем контракте прописан конец субботы. Но вы же понимаете… чем быстрее мы начнем, тем быстрее закончим, да?
Он кивает на маленькую делегацию за спиной у Шона. Подоспели Джимми с Линдой, дети трутся у их ног, Хоакин рассматривает гусеницы экскаватора с таким интересом, будто они сделаны из настоящих гусениц.
– Думаю, эти люди хотели бы поговорить с вами.
Шон поворачивается. Он раскраснелся и вспотел, жара и непривычная неспособность донести свою точку зрения повысили температуру его тела.
– Ох, – говорит он. Подходит, целует женщин, оставляя влажные следы на их щеках, жмет руки мужчинам. – Простите за беспорядок. Рад вас видеть.
– Строители вне графика? – спрашивает Роберт. Они знакомы уже тридцать лет, вместе снимали квартиру в Шеффилде, поэтому понимают друг друга с полуслова.
– К счастью, не мои, – говорит Шон. Он снова поворачивается к поляку, который снял свою каску и размазывает по ее внутренней поверхности пот несвежим носовым платком. Он высокий и жилистый. Все они такие, насколько ей удалось разглядеть. Совсем не те толстые задницы, которые обычно видишь на британских стройках. – Так что, вы сможете работать немного потише?
Поляк снова разводит руками.
– Я так понимаю, вы и сам строитель? Уверяю вас, мы не задержимся. Все эти парни до смерти хотят обратно в Краков.
– Там кто-то заворачивает сюда, – говорит Шон. – Большая машина. Вероятно, «Мерседес». Можете попросить своих парней пропустить его, чтобы он смог припарковаться? И не задеть его машину?
– Бенц! Конечно! Позаботимся о нем, как о своем собственном.
– Пойдемте в дом. Симона, ты будешь жить с Милли и Индией. Надеюсь, это не проблема?
Мария видит, как ее падчерица закатывает глаза, когда Шон подхватывает сумку Линды и ведет их через гигантские электрические ворота, свежевыкрашенные в черный, с табличками, на которых однажды напишут имена тех, кто купит этот дом. В Сэндбэнкс, пригород Борнмута, таинственным образом ставший самым дорогим земельным участком в Британии (как и любой район Лондона, до которого можно добраться на лимузине из Хэрродса), начали стекаться русские капиталы, а русские любят золотые монограммы. «Уверена, у них и в ванных золотые смесители, – думает Мария. – О, а еще навороченные душевые. Кажется, что-то подобное стоит и в Сивингсе». Сорок лет назад, когда весь мир готовился к новому ледниковому периоду и предполагалось, что Пул-Харбор станет куском вечной мерзлоты, продать здесь хоть что-нибудь было невозможно.
– О, очень в стиле Компашки Джексона, – бубнит себе под нос Роберт.
– Я разрабатывала для него дизайн интерьера, – гордо отзывается Линда.
– Я в курсе, – отвечает Мария. Она начинает догадываться, о ком говорил ее муж, упоминая кого-то нового на горизонте у Шона.
Злая Мачеха.
Если честно, я не узнала ее голос. Прошло больше десяти лет. И что-то в нем изменилось за это время. Голос совершенно точно звучит робко, я бы даже сказала, нервно. Но не в этом дело. Он как будто стал ниже. Он больше не на грани крика, как раньше, когда собеседник чувствовал, что его критикуют, стоило ей только открыть рот.
– Клэр, – говорю я и, подумав мгновение, добавляю формальную любезность: – Как ты?
– Я… в порядке, – отвечает она. – Гораздо важнее, как ты?
У меня заложен нос, но мне ужасно не хочется шмыгать. Не хочу, чтобы кто-то знал, что я плакала. Я перестала оплакивать своего отца, когда мы перестали общаться, и будь я проклята, если дам кому-то понять, что мои чувства изменились. Особенно Клэр. Не помню, чтобы до встречи с ней вообще плакала по чему-то, кроме обычных детских горестей.
– Хорошо, спасибо, – осторожно отвечаю я.
Она снова замолкает. И затем говорит:
– Сочувствую твоей потере, Милли. Должно быть, для тебя это ужасное потрясение.
– Уверена, ты в курсе, что мы не были близки, – отвечаю я и позволяю всем прилагающимся к этим словам обвинениям достичь другого конца провода.
Она не заглатывает наживку.
– Знаю. И все же. Уверена, что… какие-то эмоции есть.
– Конечно, – говорю я. – Спасибо.
Вряд ли она звонит, только чтобы пособолезновать?
– Как дела у Руби? – спрашиваю я.
Еще одна пауза. И затем:
– Боюсь, что плохо. Она совершенно подавлена.
Ой. Я испытываю еще один прилив странных чувств, и мне требуется какое-то время, чтобы понять, что это ревность. А затем мне становится тошно от самой себя. Не знала, что это все еще сидит во мне; что я считаю Руби и Коко захватчицами, будто только мне одной дозволено испытывать чувства относительно происходящего.
Я думаю о своей сводной сестре, этой незнакомке, придавленной нашим общим горем. Пятнадцать лет. Я даже не знаю, как она сейчас выглядит. Как и пропавшая малышка Коко, они навсегда застыли в моей памяти трехлетними. Я действительно никогда не думала о том, как она растет, проходит через ужасы подросткового возраста, живя с потерей столь огромной, что ее невозможно постичь. Они с Коко были не более чем декорациями в моих собственных страданиях. Не отдельными, не настоящими людьми.
– Мне очень жаль это слышать.
Клэр вздыхает.
– Думаю, это не удивительно. Они давно не видели друг друга, но она любила отца.
Как и я когда-то. Еще один приступ жалости к самой себе.
– Я действительно сожалею.
– Кажется, она не может перестать плакать, – говорит Клэр. – Сейчас она в своей комнате. Я пыталась поговорить с ней. Но я… Я даже не знаю, что сказать. Это тяжело. Мы… Твой отец и я… Она знает, что между нами не осталось любви, и…
Не моя проблема. Это не моя проблема. Ты вбила клин между моими родителями и забрала его, и внезапно он заговорил, что моя мать сумасшедшая и что он никогда не был счастлив, а сейчас ты хочешь, чтобы я посочувствовала тебе, потому что ты не смогла сохранить ваши отношения? Я не несу ответственности за мир, который ты создала, Клэр. Мне и в своем собственном довольно трудно оставаться на плаву.
– Клэр… – начинаю я.
– Нет, послушай. Прости. Я знаю, ты не хочешь об этом слышать. Но я хочу попросить тебя об одолжении, и я знаю, что это огромная просьба, но я не могу приехать на его похороны. Просто не могу. Я не могу. Не могу.
В последних словах сквозит истерика. Клэр в панике. Должно быть, она размышляла несколько часов, прежде чем набралась смелости позвонить мне, и теперь, когда она начала разговор, она отчаянно пытается донести свою просьбу, пока у нее не сдали нервы. Но я не собираюсь идти ей навстречу. Она никогда не шла навстречу мне. Она хочет, чтобы я сказала ей, что никто от нее этого и не ждет, что я ее понимаю, но я не буду этого говорить. Каждый раз, когда мы приезжали к ним, она была все более сердитой, все более отстраненной, огрызалась на отца, ее пассивно-агрессивный стиль общения ясно давал понять, что нам не рады, что для нас нет там места. Я знаю, что он был слаб и шел у нее на поводу, но я никогда не забуду, как она хотела отредактировать его жизнь так, чтобы все события до их встречи утратили всякое значение.
– В общем, я… – продолжает она. – Я не знаю, что делать, Милли. Мне неудобно просить об этом, честно, но она отчаянно хочет поехать…
– Ты хочешь, чтобы я отвезла Руби на похороны?
Еще одна пауза. Кажется, она не поняла, что забыла задать сам вопрос.
– Да.
– Э-э-э.
– Извини, – говорит она, – я правда не знаю, кого еще попросить. И ты же ее сестра.
– Сводная сестра, – холодно уточняю я.
– Да, – отвечает Клэр. – Но сейчас у нее больше никого нет.
Никто из нас не решается назвать имя Коко, реющей призраком между нами.
Я не отвечаю. Мой мозг гудит.
– Ты уже знаешь, когда состоятся похороны? – спрашивает она. – Мы немного не в курсе.
– Еще нет. Сначала коронер должен отдать тело.
– То есть явно не до окончания следствия?
– Нет, может, и до, если они поймут, что смерть обусловлена какой-то медицинской причиной. Но я думаю, его нужно хоронить, а не кремировать, на случай, если нужно будет снова его выкопать. Но это нормально. Он всегда хотел огромное броское надгробие рядом с могилой его матери, в деревне, где он вырос. Нет лучшей мести, чем успех, ведь так?
Клэр сглатывает от того, как бесстрастно я констатирую факты. Я не упоминаю, что тело невозможно забальзамировать. У малышки Руби не будет возможности попрощаться у открытого гроба.
– Ты подумаешь? – спрашивает Клэр.
– Я даже не решила, поеду ли сама, – неохотно говорю я.
– Ох, – выдыхает она, и я слышу, как ее голос наполняется слезами. – Это печально, Милли. Прости. Я думала, может, ты… Не знаю. Никто из детей не придет на похороны? Я могу… не знаю. Может, я привезу Руби в Девон и кто-то сможет ее забрать? Я просто… Я не могу. Вообще не могу.
Это так не похоже на женщину, которую я знала. Кажется, в ней не осталось злости. Только страх.
– Я подумаю об этом, Клэр. Но ничего обещать не могу, – говорю я.
Она делает глубокий вдох, чтобы не заплакать.
– Спасибо. Спасибо тебе. Я просто не знаю, что делать, вот и все. Она все плачет, и плачет, и я боюсь, что она никогда…
Речь Клэр обрывается.
– Я дам тебе знать, когда будет известна дата похорон.
– Спасибо. У тебя есть мой номер?
– Да, теперь он у меня в телефоне.
– Ох, да, я всегда забываю об этом, – говорит она.
Я вешаю трубку, не дав ей продолжить. Сижу под пледом и просто обвожу взглядом свою спальню. Не сказать, чтобы я была любящей домохозяйкой. Даже не стала обновлять ремонт, оставшийся от предыдущих владельцев: просто придвинула к стенам вещи бабушки и прибила гвоздями ее фото и картины. Не считая одежды, в этом месте мало что является результатом моего выбора. Наверное, именно поэтому я так много внимания уделяю своему гардеробу, нежно люблю свои татуировки и хочу выделяться в толпе, когда выхожу из дома. Даже сковородки и кастрюли, лежащие на кухне, принадлежали моей бабушке. На тот момент Индия уезжала за океан и не нуждалась в лишнем грузе, а маме было за пятьдесят, и у нее в доме было все необходимое, так что, в принципе, я могла выбрать что-то для себя.
Я как будто живу в меблированной квартире. Милой, с кухонной утварью от Le Creuset, но все же чужой, типа тех готовых к продаже домов, в которых мы росли. Только здесь я умудрилась по всем поверхностям раскидать книги, невскрытые счета и упаковки от еды, будто пытаясь замаскировать это жилище. Странно, что я раньше никогда этого не замечала.
Слезы прошли. Как это часто бывает после прилива эмоций, я чувствую усталость и в то же время странное спокойствие. И почти не в состоянии поверить, что во мне когда-либо существовали такие сильные чувства или что они могут проявиться снова.
Я думаю о Руби. Мне и самой не так давно было пятнадцать. Помню это ужасное, запутанное время, словно застывшее между детством и взрослой жизнью, когда ты в равной степени жаждешь независимости и боишься ее. Тогда мир был страшным и манящим, а отчий дом – местом, которое мы стремились покинуть. Мама пыталась найти себя после развода, отец с пугающей скоростью плодил новых отпрысков, а у парней вокруг, кажется, вырастала лишняя пара рук. Мы нигде особо не вписывались, у нас не было дома, куда хотелось бы приглашать гостей. И когда мне исполнилось пятнадцать, случилась история с Коко, и от анонимных страданий мы перешли к тотальной изоляции у всех на виду.
Чай остыл. Я выливаю его и встаю, чтобы заварить еще. Господи, ну и семейка. На похоронах отца, когда они состоятся, будет много народу. Я в этом уверена. Он был богат, а богатые люди влиятельны, и другим людям нравятся богатые люди. Потому что, если вы можете оказаться рядом с людьми, у которых есть деньги, вы можете добиться чего-то в обществе. Он был обаятельным мужчиной, сменил четырех жен и, думаю, мог бы сменить еще столько же, если бы ему хватило времени. Он задавал лучшие вечеринки, с самым роскошным шампанским и элитными канапе, а похороны будут еще хлеще, и люди проделают долгий путь и будут говорить приятные слова, лишь бы закинуться винтажным алкоголем и поесть фуа-гра с трюфелями.
Интересно, кто-нибудь заметит отсутствие родственников? Заметит, что из четырех жен и пяти детей присутствует только последняя со своим карапузом, и то только потому, что тот не может сбежать. Да и какая разница? Мы не играли важной роли в жизни Шона Джексона. После пропажи третьей дочери он почти сразу же занялся новым браком, новыми апартаментами в Дубае, курил толстые гавайские сигары и хлопал по плечу улыбающихся политиков. Конечно же, люди придут на его похороны. И я не могу оставить Руби одну посреди моря тусовочных рыдальщиц. Не могу так с ней поступить.