– Юля, ну не обижайся!
Она часто любила так делать, надувать губки на пустом месте, отворачиваться, не слушая ни извинений, ни доводов, и убегать. Я же, всегда бежала за ней, стучала в дверь, умоляла открыть, надеясь на милость подруги. И милость оказывалась. Юлька, с видом королевы, открывала дверь, приглашала войти, и мы пили чай с лимонными леденцами и слушали магнитофон её брата.
Минуты у закрытой двери были для меня самыми страшными, самыми напряжёнными. Я их боялась, и по тому, старалась угождать Юльке во всём. Но ни моя покорность, ни моя преданность не спасали. Всё чаще и чаще Юлька, голенастая высокая девчонка, с милыми русыми кудряшками и распахнутыми, словно в удивлении голубыми глазами, убегала, захлопывая красную дверь перед моим носом. Всё дольше мне приходилось ожидать её прощения.
– Юля, открой, пожалуйста! Я же просто пошутила, я не хотела тебя обидеть.
Нет ответа. Заперта дверь, клокочет лифт, кто-то бросил мусор в мусоропровод. Сквозь мутное оконце в тёмное нутро подъезда сочится белый свет пасмурного дня.
Шаги на лестнице, мерные, осторожные. Они приближаются, становятся громче и громче, метрономом отсчитывая секунды до ужасного, неизбежного. Иррациональный страх охватывает, сжимает в холодных тисках. Чувствую омерзительный дух чего-то сладковатого. Таких запахов в своей жизни я не встречала, но почему-то знала, что именно он причина моего страха.
Знаю, что не смогу убежать, и тот, кто сейчас поднимается по лестнице, догонит, настигнет на любом этаже. Бью из за всех сил по красному дермантину.
– Юля, открой! Открой!
Но дверь остаётся глуха. Бегу к чёрной, стучусь в неё, но вновь нет ответа. Потом бросаюсь к деревянной. Дерево ребристое, жирное и липкое от множества прикосновений.
– Помогите! Помогите!
Резкий рывок, и я валюсь на заплёванный пол. Надо мной склоняется огромный детина в спортивных штанах и пожелтевшей майке- алкоголичке. Из подмышек торчат болотного цвета мокрые от пота волосы. И запах, густой, страшный, приторный. Он окутывает меня, парализует.
Лицо детины искажено в свирепой гримасе, в глазах плещется безумие, изо рта вытекает длинная полоска слюны.
Колено, обтянутое синей тканью штанов упирается мне в живот, огромная волосатая ручища фиксирует запястья над головой, и последнее, что я вижу – кухонный нож. На его поверхности отражается мутный белёсый свет, и боль… Страшная, безумная, безграничная боль. Я кричу, уже погрузившись во тьму, чувствую, как по лицу бегут струйки чего-то горячего и солёного, затекают в открытый рот, и язык ощущает привкус металла.
– Дыши! Всё нормально, мы сейчас в лесу, а тебе просто приснилась какая-то пакость.
Голос спокойный, но твёрдый вырывает меня в реальность. Кольцо рук сжимает крепко, дыхание щекочет висок. Пляшет весёлый костёр, отбрасывая блики на поверхность сосновых стволов. Над головой, подобно гигантской вороне, раскинула крылья ночь. Пахнет смолой, палой листвой, дымом и грейпфрутом.
– Пей, – мне протягивают железную кружку с чаем.
Зубы стучат о край, я глотаю терпкую жидкость, невольно прислушиваясь к ударам собственного сердца. Все спят. Никто не проснулся, разбуженный моими криками, и это немного успокаивает.
– Я пойму, если ты откажешься рассказать мне о своём сне. Но если ты, всё же, захочешь это сделать, буду тебе очень признателен.
Как отказать этому голосу, этой горячей, огромной ладони, сжимающей мои дрожащие пальцы? И я говорила. О маленькой однушке, де я жила с родителями, о нашем городке, о том, как мы с Юлькой собирали бутылки, сдавали их в магазин с большими, во всю стену, стеклянными окнами, а на вырученные деньги покупали жвачки. О красной двери в Юлькином подъезде, о, напавшем на меня, наркомане, о раздавленных горем родителях, о больницах и операциях. О поездке в Москву и долгом ожидании профессора, о маминых попытках всучить ему несколько бутылок водки и отрез шёлковой ткани, лишь бы тот взял меня на операцию побыстрее. О том, как дары были безжалостно отправлены в огромную мусорную корзину. О том, как мать, оставив меня слепую и голодную больничном вестибюле, куда-то надолго ушла, моём долгом и мучительном ожидании. О том, как мать вернулась, но уже более уверенная, твёрдая, не такая нервная, о их тихом разговоре с профессором, шуршании купюр и больничной палате. О том, как меня тошнило после наркоза, о повязке на глазах, от которой чесались веки. О торжественном снятии повязки и моём разочаровании, ведь я смогла увидеть лишь размытые разноцветные пятна и неясные очертания. Мой мир, когда-то яркий и чёткий, потом – непроглядно-чёрный, стал мутным и расплывчатым, словно я глядела сквозь замороженное стекло.
О том, как врач сообщил, что сделал всё, что мог. О слезах матери, о её навязчивых страхах за меня и мою безопасность, о неприязни и какой-то детской обиде отца, об одиночестве и упорном изучении шрифта Брайля.
– Ты чувствуешь себя виноватой перед родителями, я правильно тебя понял?– спросил Давид Львович, после того, как я окончила свой рассказ.
– Да, – пришлось признаться мне. – Виноватой и обязанной.
Чёрт, чёрт, тысячу раз чёрт! Сижу рядом с симпатичным парнем, и пусть даже я не вижу его лица, для меня он симпатичен в любом случаи, и обнажаю душу, трясу домашним халатом и тапками. Да уж, Ленуся права, такая, как я никогда не приглянётся такому как он. Жалкая, униженная, изуродованная с кучей комплексов. Хотя, плевать! Я – не дура Надька, чтобы мечтать о любви. Давид- психолог, целитель душ, вот и пусть работает! Не всё же ему о своём городе мечтать. А всё-таки интересно, что это за город такой?
– А знаешь, приходи ко мне на психокоррекцию, – голос Давида Львовича улыбался, и был таким же оранжевым и весёлым, как скачущие пики костра. – Прейдешь?
Предложение выглядело заманчиво, провести с ним рядом какое-то количество времени, слушать его голос, а если повезёт, то почувствовать прикосновение руки. Но нет, ни к чему тешить себя иллюзиями. Он- просто школьный психолог, которому мечтается свалить из этой дыры в свой чудесный горячо любимый город. Я – несчастная девочка, непринятая одноклассниками, лишённая зрения наркоманом, некрасивая и слабая.
– Нет, – ответила я, для пущей убедительности покачав головой,
– Почему?– в голосе парня почудились нотки недоумения, смешанные с обидой. – Ты мне не доверяешь?
Это прозвучало настолько трогательно, беззащитно и растеряно, что в груди у меня сладко заныло. Большой, в чёрной футболке и джинсах, облитый светом огня, он отчего-то напоминал пса, свирепого, сильного, но приручённого и преданного.
– Давайте на чистоту, – вздохнула я, наступая на горло своим потаенным, глупым желаниям. – Чем вы сможете мне помочь? Будите учить улыбаться, через не хочу? Или искать во всём позитив? Простите меня, но это полная хрень. Одноклассники меня не примут, как бы я не лыбилась, Красну… то есть Наталья Георгиевна – тоже.
Сказала и ощутила, как душа покрывается пылью безысходности и безнадёги.
Я встала и побрела к своей палатке, хромая и спотыкаясь о невидимые моим глазам шишки и ветки.
В сон провалилась сразу, и на этот раз снилось мне что-то серое, тягучее, неопределённое, но очень печальное.
Подъём. В воздухе витает тяжёлый и густой дух ночного сна, нечищеных зубов и человеческих тел. Скрипят кровати, шелестит одежда, голова тяжёлая, словно булыжник, и такая же бесполезная. Собираемся молча. Никто не болтает, не шепчется, не хихикает. Это всё потом, а пока, каждому хочется побыть в одиночестве, отгородиться от остальных, создавая иллюзию, хоть какую-то видимость личного пространства.
Железные раковины выстроены в один длинный ряд. Ледяная вода колотит по ним из проржавевших кранов, капли отскакивают, падают на грудь. Одежда становится мокрой, липнет к телу. Зубные щётки скребут по зубам, и словно сговорившись, сразу несколько ртов сплёвывают пасту. Холод обжигает лицо, сковывает руки. А ведь сейчас только ноябрь, что же будет в декабре или январе? За спиной уже топчутся те, кому не хватило раковины. Уступаю место какой-то малышке с огромными белыми бантами. Вафельное полотенце по-казённому грубое, впитавшее в себя запахи нашей палаты, влагу не впитывает, лишь царапает кожу.
Унитаз, тот, что в рабочем состоянии всего один. Остальные три заполнены зловонной жижей. Хлюпают и клокочут бочки под потолком, густой жёлтый свет единственной лампочки растекается по стенам, полу. Мы будто бы в банке, наполненной до краёв топлёным маслом. Кто-то усиленно тужится. Очередь терпеливо ждёт, не торопит, время ещё есть. Встаю в самый хвост, прислоняюсь к холодным кафельным плитам, стараясь не вдыхать отравленный миазмами воздух. Веки склеиваются, руки и ноги слабеют. Как же я устала от всего этого! От тяжёлого, неустроенного быта, от невозможности побыть в одиночестве, всегда на виду, всегда, даже во время сна и во время пробуждения, даже в туалете, когда ты наиболее уязвим, тебя окружают люди. А ещё эти мелкие пакости со стороны соседок по палате. Клейстер в баночке из под шампуня, песок и комья земли в постели, жвачка на стуле. Каждый шаг с оглядкой, каждая минута в напряжённом ожидании подвоха. Этой ночью я опять не спала. Стоило лишь забыться, отдаться волнам подступающей дремоты, как тело вздрагивало, подскакивало на панцирной сетке. Уверяла себя, что уснуть необходимо, что в окно уже брезжит неуютный, сизый рассвет поздней осени, и скоро утро, но от этих мыслей становилось хуже. Тело протестовало, начинало дрожать. Пролетевшие, как один миг осенние каникулы лишь раздразнили меня теплом, покоем, тишиной и едой. Все две недели мама кормила меня ножками Буша, желтоватыми, с резким мясным запахом, от которого рот наполняется вязкой слюной. Амброзия, еда богов!
В стены интерната вернулась с тяжёлым сердцем, и не зря. Мелкие пакости со стороны девушек посыпались, как из рога изобилия. Новый день – новая пакость. Несколько раз в неделю с нашим классом проводились психологические тренинги. То мы передавали друг другу тарелку, наполненную водой, под звуки нежной, трогательной печальной музыки, то смотрели фильм «Чучело», а потом обсуждали чувства героини, обыгрывали кусочки сюжета. Причём роль всеми униженной девочки играли то Ленуся, то Надюха, то Лапшов. Участие последнего вызывало дурашливый смех и множество скабрёзных шуточек. Я догадывалась, на что направлены все эти занятия, и чего хотел от 9А психолог. Вот только все его усилия оказывались тщетными. И во мне с каждым очередным занятием росло понимание того, что и сам психолог не верит в свою работу, считая её пустой тратой времени. Пару раз он предлагал мне индивидуальную консультацию, но я угрюмо отказывалась. К чёрту его сладкий голос, к чёрту этот одурманивающий запах, и бабочек, начинающих порхать в животе, при его появлении тоже туда же. Да, у меня разыгрались гормоны, к чему себя обманывать. Ничего страшного, поиграют и перестанут. Это, как прыщи, не ковыряй, не дави, и сами высохнут и отвалятся.
Столовая закрыта. Дежурный класс накрывает столы к завтраку. Пахнет сбежавшим молоком. Стоим , ждём. В желудке вспыхивают и взрываются вулканы. Хочется хлеба, мягкого, пористого, душистого. Главное, чтобы никто не отобрал. Ну, когда же, когда? Открывайте эту чёртову дверь! Сколько можно возиться?! Кто-то из ребят начинает колотить по грубо-покрашенной деревяшке двери, к нему присоединяется ещё несколько человек.
– Жрать! Жрать! Жрать! – дружно скандирует толпа.
Наконец нас запускают. Обитатели интерната шумно и нетерпеливо занимают свои места. Столовая наполняется чавканьем и стуком ложек.
Слипшиеся макароны скользкими червями проползают по горлу, молоко, в котором они плавают жирное, пахнет гарью. Единственное, что можно съесть с удовольствием – хлеб. Глотаю большими кусками, пытаясь заглушить гадкий вкус молочного супа. Чай сладкий, полу – остывший, Но я пью его жадно, смакуя каждый глоток.
Урок социально-бытовой ориентировки, или просто СБО – дисциплина, введённая в школах для детей с ограниченными возможностями. Именно на этих уроках детей обучают бытовым премудростям. Как пришить пуговицу, не используя зрение? Как сварить суп вслепую? Как постирать и погладить свою одежду? Как почистить обувь?
Сегодня мы квасим капусту. Парни, весёлые, раззадоренные солнцем и свежим воздухом, то и дело вваливаются на кухню, принося со школьного склада огромные кочаны и морковь, с грохотом кидают их на пол и спешат вновь на склад.
Наша задача – нашинковать капусту и морковь, и погрузить всё это в железные баки. Капуста готовится на зиму. Из неё будут варить рагу, щи, печь пироги и давать в качестве салатов.
В светлом просторном помещении царит оживление, стучат ножи, смеются девушки, ворчит повариха, учительница – высокая пожилая дама со скрипучим и гнусавым голосом даёт распоряжения. Утреннее солнце бьёт в окна щедрым мощным потоком. День обещает быть ясным.
Нажимаю лезвием ножа на рыжий брусок морковки. Но вредный овощ отпрыгивает с доски, и я едва не ударяю себе по пальцам. Кладу морковь на место, делаю ещё одну попытку, но результат тот же.
От солнечного света вечная муть перед моими глазами кажется более густой, расплывается неприятными, гадкими в своей назойливости, радужными пятнами.
– Держи морковь крепче, поставь лезвие ножа рядом с пальцами, а теперь отодвинь его чуть дальше. Нажимай.
Раздражение училки присыпано брезгливостью, будто бы перед ней сидит гадкий слизняк, воняющий гнилью. Я стараюсь выполнять всё, что она требует. Блин, а ведь мама делала это каждый день. Её нож весело и проворно стучал по доске, а мне даже и в голову не приходило, насколько это трудно – резать овощи. Хотя мама всегда говорила мне, что нож- очень опасная вещь, и брать его в руки мне не следует. Ведь я очень плохо вижу, и могу порезаться.
– Теперь опять, отодвинь лезвие от пальцев и нажимай.
Руку, держащую нож сводит судорогой от напряжения. Пробую перехватить рукоять поудобнее, но пальцы словно окаменели.
– Ты так и будешь сидеть. Гоняя морковку по столу?– скрипит над моей головой голос училки. – И не стыдно, такая взрослая, а резать овощи не умеешь?
Стук ножей и смех стихает. Девчонки обращаются в слух. И каждая на моём фоне, должно быть, кажется сама себе великой кулинаркой, доброй и умелой хозяюшкой. Да как же всё это надоело, твою мать! Хочу домой, туда где спокойно, размеренно и тихо. Туда, где не нужно ждать очереди, чтобы сходить в туалет, мыть полы и получать тумаков ночью. Туда, где нет Ленуси и Лапшова, держащих в страхе половину школы, где не скрипят в ухо престарелые тётки, обозлённые на весь мир, но считающие себя его спасителями.
– Только благодаря труду человек может стать личностью, – зудит, пронзительно, почти на одной ноте училка. Голос кислый, как перебродивший компот. – Ты привыкла, что всё за тебя делает мамочка, и ждёшь того же от нас. Но нет, дорогуша, ты ни чем не лучше остальных, и будешь трудиться наравне со всеми. Да кто так нож держит, безрукая ты неумеха! Ох, каких идиотов безмозглых сюда присылают, мамочки мои! Не пялься на морковку, всё равно ничего не видишь. Ой, и слепая, и тупая, надо же! Режь! Чего сидишь? Труд из обезьяны человека сделал!
Надоело! Надоело! Надоело! Да меня так за всю мою жизнь столько не унижали, как в этом проклятом интернате за каких-то три месяца! Я никому не делала зла, я просто пришла учиться, хотела найти друзей, стать частью чего-то большого, целого. Хотела жить нормальной жизнью, как все. Нет же! Во мне увидели слабую жертву, повесили ярлык груши для битья. Ну, раз спасение утопающих – дело рук самих утопающих, будем спасаться! Я больше не позволю себя унижать! Ярость поднималась во мне медленно и неотвратимо. Красной бурлящей волной смела чувство самосохранения, вины и страха, заглушила голос разума.
Запах свежих овощей, ослепительный солнечный свет и размытая фигура училки, серая и длинная, как фонарный столб.
– Из всех сделал, а про вас забыл, – слышу собственный голос, будто бы со стороны. Всё, я вступила в бой, а значит, идти на попятную поздно. – Вы так обезьяной и остались. Визгливой, злой и невоспитанной.
– А ну повтори, – угрожающе визжит фонарный столб.
Встаю. Медленно поворачиваюсь и хватаю серую ткань монашеского одеяния наставницы. Ткань грубая, колючая, плотная. Мне повезло, мои пальцы зацепили резинку юбки. Оттягиваю, тяну на себя.
– От чего же и не повторить, – усмехаюсь я, сжимая нож другой рукой едва касаясь лезвием оголенного живота. Сердце стучит в висках, дрожат от напряжения руки, чувствую, как в груди становится тесно, не хватает воздуха.
– Ещё одно слово, старая макака, и я проткну твоё тощее пузо.
Тишина, оглушительная, неправильная, неестественная сгустилась в воздухе. Казалось, что её можно разрезать ножом.
– Что ты делаешь, мерзавка! – рявкнула повариха и я услышала грохот её мощных шагов. Скорее всего она намеревалась отнять нож.
Чёрт! С двумя разозлёнными бабами мне не справиться. А ещё, чего доброго, и одноклассницы помочь решат. Но одноклассники, молча наблюдали.
– Никому не приближаться! – заорала я, и сама же уловила истерические нотки в своём голосе, солёные, на грани срыва. Ярость потихоньку отпускала, а на её место подползало отчаяние и опустошение. – Иначе, я продырявлю эту макаку или любого из вас!
Все застыли, и я сочла это добрым знаком.
– Что, штанишки обмочили? – смех вырывался из груди болезненными толчками, он царапал, застревал в горле, но я выталкивала его из себя, и он падал в сгустившуюся тишину, растворяясь в ней. – А вас кромсать будет гораздо интереснее, чем морковку, вы согласны?
– Положи нож, – раздельно произнесла училка. – Успокойся, Вахрушкина.
– А я вас не понимаю, уважаемая макака, – ещё один карябающий смешок вылетел наружу. – Что вы хотите от слепой да ещё тупой?
Макака икнула, как мне показалось жалко и просительно. Рукоятка ножа стала мокрой, но я продолжала сжимать её во вспотевшей ладони. Не выпустить, не в коем случаи не выпустить!
– Проси прощения, старая ведьма! – рычала я, слегка надавливая на кожу, жаль, капельку выступившей крови мне не увидеть. Ну, да и фиг с ней, с кровью. Главное- страх, тягучий, с тухловатым запашком, тяжёлый, принадлежащий не мне.
– Прости, Алёна, – заблеяла старуха. – Мы – учителя – народ нервный. Не злись.
Покладистость макаки, а я решила что называть её буду так и только так, меня не насторожила, а зря. Не насторожил и звук открывающейся двери, и приближающиеся шаги. Я упивалась своей победой, своим триумфом, по тому, сильный рывок назад, резкая боль в руке и выпавший из неё нож, стали для меня неожиданностью.
Всё произошло быстро, очень быстро.
Чьи-то крепкие руки валят меня на пол, затем поднимают и тащат. Я бьюсь, кусаюсь и царапаюсь. Крою матом и училку, и весь этот проклятый интернат, и придурков-одноклассников. Меня окутывает запахом знакомым, приятным. Грейпфрут и кедр! Вот только мне плевать! Он такой же как все! Он- враг. Пытаюсь впиться ногтями в лицо, но не вижу его, лишь светлое пятно, обрамлённое чёрными волосами.
Лестничные пролёты, ступени, перила, двери кабинетов. Всё пролетает мимо.
Наконец, психолог толкает одну из дверей, и мы оказываемся в небольшом кабинетике. Голубизна неба льётся на стены, стол и потолок, пахнет бумагой, всё тем же ароматом мужской туалетной воды и травами. Моё визжащее и царапающееся тело сгружают в мягкое кресло, и в тот же миг, силы оставляют меня. По телу растекается болезненная слабость и серое тягучее и липкое безразличие.
Давид Львович садится на пол, прямо в аккурат у моих ног, кладёт свои ладони на подлокотники, по обеим сторонам от меня. Чувствую жар, исходящий от его кожи, стараюсь не дышать и отчётливо понимаю, что оказалась в ловушке.
– Ну, вот ты и попалась, – говорит он, и я слышу, как улыбка солнечным лучом пронзает густую зелень его голоса.
Краска удушливая, обжигающая приливает к щекам, сердце пропускает удар, а внизу живота тянет, сладко, томительно и постыдно. Чёрт! Проклятые гормоны! Ведь ничего такого он не сказал и не сделал, а я плавлюсь и растекаюсь как сливочное масло на сковороде, словно мне предложили нечто неприличное.
– Алёна, ты же понимаешь, что я должен был тебя остановить, – тем временем говорит психолог.– Да, ты продемонстрировала, что твоё терпение лопнуло, что ты готова себя защищать и молчать больше не собираешься. Но если бы ты не остановилась, то могло бы произойти непоправимое.
Я медленно киваю. В коридоре шумно, бегают и визжат младшие классы, цокают каблуки учительниц, хлопают двери.
– Можно я пойду, – получается слабо, неуверенно. Уходить не хочется, но и оставаться наедине с этим парнем кажется неправильным. Моя реакция на него необычна, опасна, неприемлема.
– Нет. Я слишком долго ждал нашего с тобой разговора, чтобы отпустить тебя сейчас, – отвечает Давид. Ох уж эти лучи, ох уж этот непререкаемый тон. Мама, роди меня обратно! Ну что же он со мной делает, гад такой! Как же больно-то, и сладко, и волнительно.
– О чём вы хотите поговорить? – произношу с деланным равнодушием и надеюсь, что голос мой звучит грубо.
– О твоём пребывании здесь, об отношениях с классом.
– Зачем?– усмехаюсь я. – Чем мне это поможет? Ну не буду я всем лыбиться, не буду искать в Сундуковой, Казаковой и Лапшове хорошие качества, чтобы проникнуться к ним уважением.
– Разве я предложил тебе это?– спрашивает Давид, и солнечная улыбка сменяется лёгкой дымкой серого, преддождевого тумана. Обиделся. – Я и сам не фанат методов Дейла Карнеги. У российского человека совершенно другой менталитет, чтобы следовать его советам. Для нас они бесполезны.
Звонок пронзительный, противный, режет ухо. Встаю, чтобы идти на урок. Краснуха мне моего отсутствия не простит. Горячая ладонь психолога ложится на плечо, слегка надавливая, вынуждая вновь сесть в кресло.
– Разве я позволил тебе уйти, Алена?
В голосе насмешка, шутливая, ненастоящая строгость и парализующая, одурманивающая, блокирующая волю нежность.
Забываю, как дышать, горячий шар в груди набухает, взрывается, и по всему моему организму разлетаются огненные брызги, ласковые, тёплые щекочущие.
– Меня возненавидели с первых минут моего появления в этой идиотской школе, – говорю раздражённо, злобно, чтобы отстал, не вгонял в краску. – Так чем мне поможет консультация психолога? Она нужна тому, кто хочет в себе разобраться. А я не хочу. Я хочу, чтобы от меня отстали, чтобы не строили пакостей, дали нормально отучиться эти дурацкие три года! А уж если хотите с кем-то поболтать, позовите Надьку Казакову. Уверена, она обкакается от счастья!
Давид Львович выпрямляется во весь рост. Перед глазами возникают полосы и какие-то красные разводы на его футболке, скорее всего, надписи на английском. Наверняка что-то вроде «Мы против правил!»» или «Не продавайся!». Жаль, не могу прочесть или хотя бы нормально разглядеть.
– Хорошо, – вздыхает он как-то тяжело, обреченно. – Я понял, что ты считаешь меня хреновым специалистом, который ничего умного предложить не способен. Но неужели я тебе настолько неприятен, что ты не можешь просто со мной поговорить, ни как с психологом, а как с человеком?
Становится стыдно. Обидела хорошего парня, а он ведь мне всего лишь помочь хотел. Вот лучше бы я так Краснухе грубила или Ленусе и её компании. Нет же, моя трусливая натура знает, на кого можно скалиться без ущерба для здоровья. Тьфу! Сама себе противна!
– Я не хотела вас обидеть, – лепечу, а в носу уже начинает щипать от подступающих слёз. – Простите.
– А я и не обиделся, – смеётся Давид Львович, беря меня за руку и подводя к своему столу, заваленному бумагой, чем-то красным, зелёным и синим. Рисовал он тут, что ли когда его на кухню выдернули?
– Но сильно обижусь, если ты откажешься от чая с горными травами. Здесь – в средней полосе такого точно нет. Я его из дома привёз, мама собирала.
Шелест отодвигаемой бумаги и каких-то пластмассовых предметов, со стуком ставятся чашки, щелчок, и чайник начинает гудеть, нагревая воду.
– Моя мама ослепла после того, как переболела гриппом. Долго плакала, не хотела быть обузой для отца. Переживала по поводу того, что больше не сможет учить детей истории. Смогла бы, но в школе, где она работала, тут же закудахтали:
– Как же так? Дети- это большая ответственность. Ах, Карине Тиграновна, мы, конечно, всё понимаем, но вам здесь – не место.
Они даже не попытались помочь, найти выход, поддержать человека!
Чайник закипел. Травянисто-сладкий, но в то же время свежий дух поплыл над столом.
– Мать справилась. Мы с отцом, бабушка и дедушка были рядом. Она нашла себя. Стала собирать травы, изучать их и готовить сборы. Всё на ощупь и с помощью обоняния. Вот этот сбор, что мы с тобой пьём – успокаивающий. Расслабляет, помогает уснуть. Но как же ей было тяжело встречаться со своими коллегами, осознавать, что теперь, чужая для них, им не нужна и не интересна. Да и её бывшие подруги стали реже заходить, а если и заходили, то обращались с нею, как с умалишённой, разве что не сюсюкали. Именно тогда я и решил стать психологом. Правда, в эту глушь ехать вовсе не собирался. Ну да ладно, как получилось, так получилось.
Чай приятно согревает горло, аромат мяты, ромашки и ещё чего-то пряного, душистого, но незнакомого разливается во рту. Даже не хочется портить его грубым вкусом печенья. Но голодный желудок всё же даёт о себе знать, и я то и дело тянусь за ним, а оно крошится.
Голос Давида Львовича убаюкивает, уносит в края, где шелестит высокая трава, в которой яркими пятнами пестреют цветы. Над головой простирается нежно-голубое небо, а там, вдали белеют верхушки гор. Картинка яркая, сказочная, чёткая, и я на мгновение начинаю верить в то, что моё зрение ко мне вернулось.
Где же находится этот благодатный край? В суете школьных и бытовых будней, я совсем забыла получить книги. Да и когда мне их читать? На уроках? Во время вечного дежурства, от которого, наверное, больше мне никогда не откреститься?
– Когда я здесь появился, – продолжает психолог. – Коллеги пришли в недоумение. Они никак не могли понять, зачем школе психолог? Начались гонения.
– О нет, – говорили одни. – Я не могу отдать вам класс. Мы делаем генеральную уборку.
Здесь, как я погляжу, весь персонал интерната помешан на уборке, вот только чище от этого не становится.
– Даже и не просите! – вскрикивали другие. – Мы идём на прогулку.
А школьная администрация, зная обо всём происходящем, требовало от меня отчётов о моей работе.
Если в классе во время моей работы ребята шумели, мне говорили, что я не могу держать класс. Если шли ко мне за помощью, то твердили, что я зарабатываю дешёвый авторитет. Если я пытался выступить на собрании – перебивали и предлагали послушать более опытных коллег, ведь я ещё совсем юн и ничего не понимаю.
Но однажды, на пике своего отчаяния и желания плюнуть на эту деревушку и вернуться домой, я неожиданно задал себе вопрос:
– А что они чувствуют, когда видят тебя, брат?
И вот тогда, всё для меня встало на свои места. Они, все эти матёрые тётки меня боялись. Боялись моей молодости, моей прогрессивности, моей способности увлечь ребят. Вместо того, чтобы читать нудные нотации о том, что такое хорошо, а что такое плохо, я проводил тренинг, в процессе которого, дети сами делали выводы. Парни без опаски могли обратиться ко мне со своими мальчишечьими проблемами, девочки просили сыграть на гитаре. Я стал детям старшим братом, опытным взрослым другом. Молодость оказалась плюсом, а не минусом. А опыт работы приходит во время непосредственно самой работы. Матёрые тётки это понимали, чувствовали, как их влияние ослабевает, и боялись. А страх, как известно, порождает агрессию. Мне стало легко, я почувствовал себя свободно, уверено. И это моё ощущение собственной свободы как-то отразилось в моём облике, другого объяснения я найти так и не смог. Так как отношение ко мне изменилось. Может, все эти Натальи Георгиевны, Светланы Петровны и Анны Ивановны и перемывают мне кости в учительской, но открыто не нападают, и работать не мешают.
Задай себе подобный вопрос, Алёна, узнаешь много полезного о своих одноклассниках, я тебе гарантирую. Хотя нет, на данный момент тебе не до вопросов и ответов. Чай моей маменьки сработал безотказно.
Слова Давида разноцветные, скользкие и юркие, как рыбки. Пытаюсь ухватить смысл, но он уходит, оставляя пустоту. Кабинет, залитый небесным светом, кажется нереальным, движения медленными, тягучими. Меня подводят к низкой кушетке, и я ложусь. Мягкий плед опускается на мои плечи. Где-то на краю слабо брезжит понимание того, что мне нужно идти на урок, что будет неправильным, если я отрублюсь прямо здесь, да и Надька, если узнает, порвёт меня на несколько маленьких Алёнок без жалости и угрызений совести. Но сознание погружается в сон, мягкий, бархатный, без сновидений.
* * *
В беседке темно. Лишь иногда несколько оранжевых светлячков – зажжённых сигарет пронзают мрак, делая всё вокруг праздничным. Контрабандно- пронесённая, хранящее тепло Лапшовского тела, бутылка пива идёт по кругу. Каждый прикладывается к ней, делает по одному глотку. Наконец и в моих руках оказывается стеклянный символ взрослости и независимости. Смело подношу бутылку к губам, чувствую, как из круглого горлышка течёт на язык горьковатая пенная жидкость. Стараюсь не думать о множестве ртов, что обхватывали сосуд до меня, и о том, что никогда ранее не употребляла алкогольных напитков, тоже стараюсь не думать. Родители, разумеется, узнав бы о подобном безобразии, прочли бы многочасовую лекцию о вреде алкоголя, а потом, устроили бы бойкот. Вот только, где сейчас родители? И не для того ли я рвалась в интернат, чтобы освободиться от их удушающей заботы и пуританского воспитания? Да и по- правде говоря, что со мной случится из- за небольшого глоточка. Ведь эта несчастная бутылка- всего-навсего символ. Что-то вроде трубки мира для индейцев. Закусываем коленными семечками, купленными кем-то у одной из старух, сидящих на поселковом рынке. Берём их из большого кулька, сложенного из газеты. Семечки толстые, с ломкой, хрусткой, чёрной, шершавой шелухой, пахнут вкусно. Простая, недорогая интернатская закуска, хорошо утоляет постоянный, неотступный сосущий голод. Здесь, если ты не куришь, то должен грызть семечки. Ими наполняются карманы, их предлагают, если хотят на что-то поменяться, за поглощением семечек решают проблемы, обсуждают вопросы, изливают душу. С ними жестоко борются учителя и воспитатели, ведь от семечек столько мусора, и этот мусор находится везде, в самых невероятных местах, на полу в спальнях и классах, между страниц учебников, в ворсе ковра, гордо лежащего в комнате отдыха, на подоконниках и в цветочных горшках.