Под совиным ликом в нижнем правом углу обложки прилепился бесцветный слизень, которым пятнадцать лет назад выстрелил аппарат для ценников: КНИЖНЫЙ МАГАЗИН «VOLUME1», £6.00. К своему ужасу, Бенедикт на миг не мог вспомнить, даже где находился «VOLUME1». Там, где сейчас «Уотерстоунс» [35]? Когда-то в Нортгемптоне было столько книжных, что за день не обойти; теперь почти все превратились в офисы по продаже недвижимости и винные бары. В молодости Бена даже в больших магазинах вроде «Аднитта» имелись книжные отделы. И в северном, и в южном филиалах «Вулворта» лежали лотки с книжками в мягких обложках от одного до трех пенни, и еще целая россыпь дешевых комиссионок по всему городу, неотличимых от лавок старьевщиков, с неразборчивыми пожилыми хозяевами, где из-за пыльных стекол неосвещенных витрин глядела порнографическая классика 1960-х в выцветших обложках. Желтушные ню Обри Бердсли поверх нашлепанных Хэнком Джексоном техниколоровских шлюх, – капля соуса, чтобы оживить кастрюлю с Деннисом Уитли, Сименоном и Алистером Маклином. Куда же они ушли – эти неряшливые, забрызганные слюной архивы?
Бенедикт поднял кружку для поминального глотка – глотка в полгилла [36], после чего от пинты осталось еще приблизительно глотков восемь. Достав из наплечной сумки пачку «Бенсонов» и купленную на улице зажигалку (по три за фунт), он зажал одну из сигарет в вечно ухмыляющихся губах, запалил аметистовой палочкой с жидкой сердцевиной. Прищурился и сквозь первые синие клубы дыма оглядел бар. Тот наполнялся, хотя по-прежнему незнакомыми лицами. Где-то слева булькающий звуковой каскад виртуальных монет прослаивали ноты научно-фантастической цитры. Неопределенно вздохнув, Бенедикт раскрыл сборник местных поэтов на разделе с Джоном Клэром, написанное от лица божьей коровки «Лето» которого, как он надеялся, станет антидотом от вспышек и дребезжанья современности, казавшейся ему чужой. Миниатюристская образная система действительно одухотворяла, но, к сожалению, Бен не смог вовремя остановиться и прочел напечатанное тут же другое стихотворение – написанное Клэром в лечебнице «Я есмь».
В ничто, где шум, упрек и глум царят,
В злой океан кошмаров наяву
Где нет мне ни покоя, ни услад,
А лишь швыряют волны на плоту;
И все, кто были светочем душе,
Мне чужды – нет, мне всех иных чужей.
Стихотворение пришлось близко к сердцу, настроение Бенедикта, и без того накренившееся с пробоиной ниже ватерлинии, мгновенно пошло ко дну. Он сунул книгу назад в сумку, опорожнил три оставшихся от пинты глотка и заказал новую раньше, чем сам понял, что делает. Это избавило его от буфера мелочи, но опасно обнажило королеву – Э. Фрай. Ее дождливо-бирюзовые глаза с последней банкноты смотрели прямо на него, напомнив об усталой обреченности во взгляде матери, когда она смотрела на Бена и горевала по его безвинной печени-страдалице.
Не успел он и глазом моргнуть, как уже настал разгар дня. Он выходил из узкого помещения «Шкипера» – в сущности, коридора со стойкой, где почти у каждого была своя вешалка, – на Барабанный переулок. Справа через дорогу виднелась церковь Всех Святых, слева – редеющая сутолока Рыночной площади. Э. Фрай уже оставила его ради другого – видимо, какого-нибудь бармена. Траурному взгляду предстали оставшиеся под его опекой крохи, – серебряные и медные сиротки всего в восемьдесят семь пенсов. Булькающий протест давно затонувших в пиве инстинктов самосохранения подсказал, что мелочь стоит вложить в покупку пирожка. Свернув направо, Бенедикт отправился по вечно темному каналу Барабанного переулка к пекарне напротив церкви Всех Святых в Шелковом Ряду.
Десять минут спустя он проглотил остатки того, что, очевидно, сойдет за сегодняшний обед, оптимистично шаря языком по таинственным недрам рта в поисках блудного фарша, клейкого теста или упорной картофелины. На манер – как он воображал – денди девятнадцатого века Бенедикт промокнул губы салфеткой, в которой подавали перекус, скомкал платок с поцелуем из подливы и кинул в одну из мусорных урн на Абингтонской улице, куда как раз вышел. Он поднялся по ней примерно до фотомагазина у входа в самый новый торговый пассаж – «Павлин». Этот хрустальный дворец занял бывший Павлиний проезд – открытый участок, выходивший на Рыночную площадь, где в кондитерских и кафе в подростковом возрасте он заедал угрюмое настроение кексами, страдая из-за очередной умопомрачительной школьницы из Нотр-Дама или Крайних Ворот, которая только что заявила Бену, что любит его как друга. Изначально больше пятисот лет здесь простоял «Отель Павлин» – таверна или постоялый двор. Люди до сих пор говорили о чудесном витражном павлине – одном из украшений интерьера этого заведения, которое наверняка пало жертвой строителей во время бесчувственного сноса отеля в ноябре 1959 года. Над стеклянным входом в пассаж теперь осталось лишь его бледное подобие-наклейка – стилизованный конвейерный продукт труда какой-нибудь незаслуженно дорогой дизайнерской команды.
Проходя мимо «Джессопа», магазина фототехники, Бенедикт спросил себя, не осталась ли еще у них его фотография от Пита Корра, вывешенная в рамочке на продажу. Корр был папарацци местного разлива – судя по всему, он уже женился и жил где-то в Канаде под псевдонимом с голландским привкусом Пьет де Щелкк. Ранее просто Пит Щелк, он специализировался на портретах потусторонней фауны города: одноклассница Бена по Ручейной школе Альма Уоррен, мрачно позирующая в солнечных очках и косухе, овца, одетая под Оливию Ньютон-Джон; Том Холл – местный музыкальный бог с культурным и физическим весом Юпитера, ныне покойный, в повседневной одежде – фирменных школьной пижаме и подсмотренной у османов феске с кисточками; Бенедикт Перрит, с помпой и горестной улыбкой рассевшийся в окружении змеящихся корней восьмисотлетнего бука на Овечьей улице. Будто бывают другие улыбки. Ах-ха-ха-ха.
Он продолжал путь по розовым извивам пешеходной Абингтонской улицы. Без бордюров, которые ограничивали и упорядочивали неистовое движение, что бурлило на этой большой дороге не меньше пятисот лет, теперь она как будто привлекала таких же, как она сама, несосредоточенных и непутевых людей. Вроде Бенедикта, если подумать. Он понятия не имел, куда держит путь, с двадцатью семью-то пенсами после порыва взять пирожок, от которого остались только воспоминания да отрыжка с призраком вкуса. Может, ему пойдет на пользу долгая прогулка по дороге Уэллинборо до Абингтона – по крайней мере, она ничего не стоит.
Продолжая взбираться на холм, уютно защитившись от бытия теплым обволакивающим коконом, он заметил, как навстречу слева подползает вход в «Гросвенор-центр». Он попытался вызвать в мыслях узкий въезд на Лесную улицу, тридцать с чем-то лет назад занимавшую это место, но обнаружил, что силы его воображения притупило пиво. Полузабытая щель между террасами оказалась слишком хилым привидением, чтобы превозмочь стеклянную стену с двустворчатой дверью, блестящий крытый бульвар за ними, где лунатили лунатики, подсвеченные, как узорчатые хрустальные звери, коммерческими аурами, в которых они ходили. В вездесущем освещении все казались декоративными. Все казались хрупкими.
Двадцать семь пенсов. Он сомневался, что хватит даже на батончик «Марс», – хотя все еще можно бесплатно посмаковать жалость к себе. У верхнего «Вулворта» – вернее, в эти дни единственного «Вулворта», – Бенедикт слегка ускорился, надеясь, что стремительность выпрямит его мотыляющую походку. Примерно через тридцать секунд отказался от этой идеи за отсутствием результатов, вернувшись к меланхоличному шкандыбанию. Какой смысл идти быстрее, если он никуда не идет? Скорость только раньше приведет к встрече с проблемами, а в его состоянии может и невольно толкнуть через размытую линию между пьяным блужданием и пьяным дебошем. Нежеланный образ Бена, взбесившегося в «Маркс энд Спенсер», орущего и бегающего голым по пудингам с шоколадной лавой, должен был отрезвить, но Бен только захихикал. Хихиканье не укладывалось в его тактику не казаться пьяным, поздно сообразил он. Но даже так получалось всего четыре вещи, в которых он бесполезен, как-то: сбегать, искать работу, объясняться и не казаться пьяным. Четыре тривиальнейших недостатка, успокоил себя Бен, никак не затрагивающих обычную жизнь.
Он лавировал против восточного ветра, посмеиваясь только изредка, когда оказался у широкого фасада «Пассажа Кооп» в стиле ар-деко, заброшенного и опустевшего, с лишенными товаров витринами, которые незряче смотрели на улицу, так и не оправившись после новостей о своем закрытии. Всю торговлю из Нортгемптона высосали загородные моллы, хотя она и без того много лет представляла собой неутешительное зрелище. Вместо того чтобы остановить гниение, управа дала главным венам города атрофироваться и усохнуть. «Спинадиск», старинный независимый музыкальный магазин, на противоположной стороне улицы от которого сейчас шел Бенедикт, закрылся и уступил место реабилитационной клинике или чему-то в этом духе. Предсказуемо, количество употребляющих вещества в этом месте только сократилось с исчезновением магазина и той эпохи.
По выходным и на школьных каникулах вокруг площадки перед мертвым поп-эмпорием до сих пор собирались группки подростков в черном. Бен думал, что это скейт-готы или гангста-романтики. Гоп-оптимисты или кто там нынче бывает. Он безнадежно отстал от моды. Перевел тоскливый взгляд со стайки худи на дальнем краю Абингтонской улицы на сторону, вдоль которой шел сам. Мимо него и мимо до сих пор великолепного фасада городской библиотеки струились расплывчатые лица, и вдруг его пронзила синаптическая молния – реальность передернулась и перестроилась, когда Бенедикт осознал, что одно из них принадлежит Альме Уоррен. Ах-ха-ха.
Альма. Всегда утягивала его в прошлое – ходячее напоминание о всех тех годах, сколько они знали друг друга с тех пор, как в четыре года вместе учились в классе мисс Корье в Ручейной школе. Даже тогда Альму было невозможно принять за девочку. Да и за мальчика, раз уж на то пошло. Слишком крупная, слишком непосредственная, слишком пугающая, чтобы считаться кем-то, кроме Альмы – человека своего собственного пола. Оба они были причудами природы, каждый по-своему, и потому оставались неразлучны как в детстве, так и в подростковом возрасте. Вместе дрожали зимними вечерами на чердаке амбара лесного склада его папы на Школьной улице, когда телескоп Бена устремлялся в звездный свет через пустую раму во время НЛО-дозора. И в непростое постпубертатное время, когда он занялся поэзией, а она – живописью и когда Альма впадала в припадки яростной злобы и каждую вторую неделю переставала с ним разговаривать – как она утверждала, из-за художественных разногласий, но скорее всего – потому что стала коммунисткой. Оба выставляли себя дураками в одних и тех же пабах, в одних и тех же мимеографических журналах артгрупп, но потом она вдруг умудрилась раскрутить свою мономанию до успешной карьеры и репутации, а вот Бен – нет. Теперь он редко с ней сталкивался – с ней вообще редко сталкивались, кроме подобных случаев, когда она влетала в город в образе байкерши или, если была в своем претенциозном плаще, в образе расстриженной за мастурбацию монашки из пятнадцатого века, – и с каждым разом под ее глазами было все больше колец, чем на нарочито безвкусно украшенных пальцах.
Сейчас они взметнулись в артериальном взбрызге лака для ногтей и драгоценных камней, оттягивая рваную противопожарную штору волос с пантомимы лица. Подведенные сурьмой и, похоже, полные презрения глаза размеренно обводили округу – словно Альма прикидывалась камерой наблюдения, – просеивая иссыхающий образный ряд Абингтонской улицы в поисках вдохновения для какого-то будущего «монстр-опуса». Когда медленный размах таких неморгающих, что как будто вовсе лишенных век противотуманных фар захватил Бенедикта, то в глубине черненых глазниц вдруг вспыхнул антрацитовый проблеск. Пунцовые губы растянулись в улыбке – скорее всего, по задумке дружелюбной, а не хищной. Ах-ха-ха-ха. Старая добрая Альма.
В тот же миг, когда встретились их взгляды, Бенедикт вошел в роль и, нацепив выражение неприязненного ужаса, резко развернулся на месте и двинулся в противоположную сторону по Абингтонской улице, словно бы в панике притворяясь, что он ее не видел. Закончил спектакль он круговой траекторией, которая вернула его к Альме, и в этот раз хватался за бока в беззвучном смехе, чтобы она поняла: перепуганная попытка побега на самом деле была шуткой. Ему бы не хотелось, чтобы она подумала, будто он правда хотел удрать – тем более не успел бы сделать он и пяти шагов, как она бы его настигла и повалила.
Их пути пересеклись у портика библиотеки. Он протянул руку, но Альма застала его врасплох – вдруг набросилась и прижалась кровавыми губами к щеке, чуть не вывихнув ему шею своим коротким одноруким объятием. Этих повадок она набралась, заключил он, от американцев с галереями, которые проводили ее выставки. Эксгибиционистов, другим словом. В Боро такому не научишься, был уверен Бенедикт. В районе, где они росли, проявления чувств никогда не переходили на физический уровень. Или вербальный – или вообще уровень любого из пяти традиционных чувств. Любовь и дружба в Боро были подсознательными. Он отпрянул, вытирая испачканную щеку тыльной стороной длиннопалой ладони, словно сконфуженный кот.
– Отвали! Ах-ха-ха-ха-ха-ха!
Альма ухмыльнулась, явно довольная тем, как легко сбила его с толку. Наклонила голову к плечу и слегка нагнулась, словно чтобы лучше слышать в разговоре, но на самом деле лишний раз напоминая, какая она высокая, – этот трюк она проделывала со всеми: один из целого ассортимента приемов тонкого (как думала только Альма) запугивания.
– Бенедикт, лощеный ты ловелас. Неожиданное удовольствие. Как дела? Еще пишешь?
Голос Альмы был не просто темно-коричневым – он был инфра-коричневым. Бен рассмеялся из-за интереса к его творчеству – из-за чистой нелепости таких вопросов.
– Всегда, Альма. Ты меня знаешь. Ах-ха-ха. Всегда пописываю.
Он уже много лет не брался за ручку. Он был публикующимся поэтом только в переносном смысле, а не в прямом. Даже сомневался, что смеет называться поэтом в прямом смысле, и втайне этого боялся. Альма же теперь кивала, довольная ответом.
– Хорошо. Рада слышать. Я как раз недавно перечитывала «Зону сноса» и думала, какие же классные стихи.
Хм. «Зона сноса». Он и сам был ими весьма доволен. «Кто теперь скажет / Что здесь что-то было / Кроме пустырей / С дикими дворнягами / И детьми, что бьют бутылки о цемент?» Вздрогнув, он осознал, что им уже почти двадцать лет – этим словам. «Бурьян, дворняги и детвора / Терпеливо ждали, / Когда они уйдут. / Бурьян – под землей; / Дворняги и детвора – / Нерожденные в утробе». Он отклонил голову, не зная, как отвечать на комплимент, кроме разве что нерешительной улыбки, словно ожидая, что в любой момент она заберет слова обратно, доиграет свою жестокую постмодернистскую шутку – иначе что это еще может быть. Наконец рискнул с робким ответом.
– Я был неплох, да? Ах-ха-ха.
Он хотел сказать «Это было неплохо», с отсылкой к стихам, но получилось все наперекосяк. Теперь казалось, будто Бенедикт думал о себе в прошедшем времени, а он имел в виду вовсе не это. По крайней мере, так ему казалось. Только Альма нахмурилась – кажется, укоризненно.
– Бен, ты всегда был значительно круче, чем «неплох». И сам это знаешь. Ты – отличный писатель, друг. Я серьезно.
Последнее было сказано в ответ на откровенно пристыженный смешок Бенедикта. Он правда не знал, что и сказать. Альма состояла хотя бы в Z-списке успешных знаменитостей, и Бен не мог не почувствовать, что сейчас к нему в чем-то отнеслись со снисхождением. Как будто она думала, что ее доброе слово поможет, вдохновит, поднимет из мертвых и исцелит по мановению руки. Вела себя так, словно все разрешится сами собой, если он просто продолжит писать, – а это, на его взгляд, только показывало ее поверхностное понимание проблем Бенедикта. Она со своими деньжищами и отзывами в «Индепенденте» вообще представляет, что это такое – иметь в кармане только двадцать семь пенсов? Хотя вообще-то представляет. Она родом из тех же мест, так что это нечестная претензия, но все же, все же. Из осадков пива на дне разума Бена всплыла зудящая мысль о его плачевном финансовом положении, по крайней мере в сравнении с положением Альмы, и теперь никак не тонула. Он еще сам не сообразил, что делает, как уже поступился жизненным принципом и попросил у Альмы взаймы.
– Кстать, а у тебя пары лишних фунтов не будет, а?
Стоило словам покинуть рот, как он сам им ужаснулся – непростительный грех. Он хотел взять их назад, но уже было поздно. Теперь он оказался у Альмы в руках и не сомневался, что она почти наверняка не преминет сделать еще хуже. От удивления ее щетки-ресницы почти незаметно раскрылись, но она тут же пришла в себя и изобразила стереотипную заботу.
– Ну конечно. У меня денег до хера. Вот.
Она вытащила банкноту – банкноту – из узких джинсов, подчеркнуто не глядя на ее достоинство, с напором сунула в открытую ладонь Бена. Ну вот, а он о чем – Альма умеет все испортить еще больше, но так, что тебе еще придется ей «спасибо» сказать. Раз она не посмотрела, сколько дает, Бену показалось, что и ему не комильфо поступать иначе, так что он убрал мятую купюру в карман на ощупь. Теперь он чувствовал себя откровенно виноватым. Коньки нависших бровей невольно поползли к его вдовьему пику, пока он возражал против незаслуженной щедрости.
– Ты уверена, Альма? Уверена?
Она усмехнулась, отмахнувшись:
– Ну конечно. Забудь. Как ты вообще, друг? Чем теперь занимаешься?
Бенедикт был благодарен за смену темы, хотя теперь ему пришлось безнадежно искать что-то, способное с полным правом сойти за хоть какое-нибудь занятие.
– А, то да се. Недавно был на интервью.
Альма заинтересовалась, но только из вежливости.
– О, да? И как прошло?
– Не знаю. Еще не слышал. Когда брали интервью, все хотелось признаться и заявить, что «я публикующийся поэт», но сдержался.
Альма пыталась кивать с мудрым видом, но так очевидно сдерживала смех, что ни ту ни другую попытку нельзя было назвать безусловным успехом.
– Это ты правильно. Всему свое время и место, – она склонила голову набок, сузила черные птицеедские глаза, словно вдруг что-то вспомнила.
– Слушай, Бен, только сейчас подумала. Я тут писала картины, про Боро, и завтра к обеду у меня будет предварительный смотр на Замковом Холме, в яслях, где еще была школа танцев Питт-Драффен. Может, и ты придешь? Буду рада тебя видеть.
– Может, и приду. Может, и приду. Ах-ха-ха-ха, – в глубине пропитанной биттером души он знал почти наверняка, что не придет. Если честно, он ее почти не слушал – все еще вспоминал, чем занимался, кроме интервью. Вдруг вспомнил про свои походы в киберкафе и воспрянул духом. Широко известно, что Альма на пушечный выстрел не подходила к интернету, а значит, как это ни поразительно, перед ним стоял человек, который хотя бы в одной области меньше приспособлен к современности, чем сам Бенедикт. Он торжественно улыбнулся.
– А знаешь, я тут стал лазать по интернету. – Одной рукой он гордо пригладил темные кудри, а второй поправил воображаемый галстук.
Теперь Альма рассмеялась открыто. По взаимному согласию они оба закругляли беседу, начиная медленно двигаться – он вверх по склону, Альма – вниз. Словно они добрались до предписанного конца встречи и теперь обязаны разойтись вне зависимости от того, договорили или нет. Нужно торопиться, если они хотят не выбиваться из графика, занять в предопределенное время в своем будущем все пустые места, которые должны занять. Все еще смеясь, она бросила через ширящуюся между ними пропасть:
– А ты у нас дитя двадцать первого века, Бен.
Смех откинул его голову, как хороший удар – боксерскую грушу. Через пару шагов он был уже в полуобороте по направлению к верхнему концу Абингтонской улицы.
– Я Кибермен. Ах-ха-ха-ха.
Их краткий узел веселья и взаимного недопонимания распутался на две свободных хихикающих нитки, что поползли каждая в своем направлении. Бенедикт уже достиг верхнего предела квартала и переходил на светофоре Йоркскую дорогу, когда наконец залез в карман и достал на свет мятую бумажку, пожалованную Альмой. Розовая, сливовая и фиолетовая – банкнота с голубым ангелом, из трубы которого изливался сиятельный фонтан нот. Они восторженной космической бурей бомбардировали Вустерский собор, а на заднем фоне возлежала на траве, впитывая ультрафиолет, святая Сесилия. Двадцатка. Добро пожаловать в мои скромные штаны, сэр Эдуард Элгар. Ранее мы были знакомы лишь мимолетно, вы уже и не вспомните, но позвольте сказать, что «Сон Геронтия» – выдающееся достижение в жанре пасторалей. Ах-ха-ха.
Божий дар. Спасибо, Господи, и передай мои благодарности Альме, которую ты явно выбрал своим представителем на Земле. Бог знает, что… в смысле, только Ты знаешь, зачем ты это удумал, но берегись последствий. И все же – просто фантастика. Он решил, что все-таки завершит свой оздоровительный моцион по дороге Уэллинборо до Абингтонского парка, несмотря на то что уже в нем не нуждался, завладев богатством, чтобы кутить где пожелает. Под настроение Бенедикт умел кутить всем на зависть, но пока что убрал банкноту в карман и, насвистывая, направился к Абингтонской площади, замолчав только тогда, когда понял, что исполняет вариацию на тему из сериала «Эммердейл». К счастью, никто как будто не заметил.
Когда-то здесь стояли восточные ворота города – как раз там, где сейчас шел Бенедикт, – в 1800-х их называли Концом Эдмунда в честь церкви Святого Эдмунда, находившейся чуть дальше вдоль дороги Уэллинборо, пока ее не снесли четверть века назад. Бену нравилась местная архитектура на подходе к самой площади – если не обращать внимания на безвкусные метаморфозы первых этажей. Прямо через дорогу стоял роскошный кинотеатр 1930-х годов – в разные времена побывавший «ABC» и «Савоем». Он сам играл там в снайпера с вылизанной палочкой от леденца, хотя и ни разу не выбил никому глаз, как его предостерегали. Теперь здание принадлежало, как и четверть или треть основной городской недвижимости, коммуне евангеликов под названием Армия Иисуса; когда-то они начинали с маленького гнезда душеспасенных оборванцев в близлежащем Багбруке, а потом расползлись, как вьюнок-певунок, со своими богослужениями под пляски и гитару, пока радужные автобусы уже не устраивали пикники для бедняков почти по всей средней Англии. Впрочем, не сказать, чтобы Нортгемптон и религиозная мания не были знакомы. Бенедикт вышел прогулочным шагом на Абингтонскую площадь, размышляя, что в последний раз эти места видели Армию Иисуса при Кромвеле, вот только вместо брошюр та размахивала пиками. Так что какой-то прогресс наблюдается, пожал плечами Бен.
Площадь в полуденном свете казалась почти очаровательной, если не знать округу в ее молодые годы – и сравнение будет не в пользу современности. Фабрика тапочек уступила место шоуруму «Ягуара» под названием «Гай Сэлмон». Старый Ирландский центр превратили в магазин одежды бренда «Городской тигр». С тех пор, как сменилась вывеска, ноги ́ Бенедикта внутри не было. Клиентуру он представлял себе в виде отряда разъяренных тамильцев, изучающих боевые искусства.
Стоял на постаменте, направляя движение, ослепительно-белый Чарльз Брэдлоу. Бенедикту никогда не казалось, что великий трезвенник, атеист и активист за равные права просто показывал на запад – уж скорее он напрашивался на драку в каком-нибудь салуне. Да, ты. Ты. Урод. А на кого я показываю? Ах-ха-ха-ха. Бен оставил статую слева и позади, а справа прошел непривлекательный новый паб под названием «Работный дом». Бен понимал намек: дальше по дороге Уэллинборо, напротив забранного стенами участка, где когда-то стояла церковь Эдмунда, находились остатки больницы Эдмунда: в викторианские времена – работного дома. Но это же все равно что открывать тематический паб под названием «Плетка» в черном квартале или «Эйхман» – в еврейском. Самую малость бесчувственно.
Бен обнаружил, что набрал крейсерскую скорость, даже несмотря на завывающий ветер в лицо. Всего как будто через мгновения слева уже маячила заброшенная громадина больницы Эдмунда – дворец в разоре, задушенный наступающими сорняками, с привидениями в разбитых глазах. Привидениями и, если верить слухам, неудачливыми просителями убежища, беженцами, не получившими заветный статус и вынужденными раскинуть лагерь в бывших палатах для смертельно больных, чтобы не возвращаться домой к деспотам или заплечных дел мастерам, от которых эмигрировали. Дом там, где больно, – золотые слова. Ему вдруг пришло в голову, что этот работный дом, хотя и в упадке, в своем преклонном возрасте должен быть счастлив. Ведь в него вернулись ютиться перепуганные отщепенцы, его втайне грели их тайные костры.
На другой стороне, за стеной, вдоль которой он шел, зияло отсутствие церкви Святого Эдмунда – пустой зеленый провал с торчащими тут и там надгробиями: кариозными, обесцвеченными, под бляшками птичьего помета – пораженные рецессией зеленые травянистые десны. Впрочем, с другой, положительной стороны, Бенедикт мог разобрать в гуле трафика на главной дороге песнь жаворонка – искрящиеся ноты сияющего накала, отвлекающие котов от птенцов, спрятавшихся в кладбищенской траве. Хороший денек. А вечное – вечное никуда не делось, многообещающе выпирает из-под обшарпанной ткани настоящего.
Двигаясь на восток из города вдоль серии пабов и магазинов, Бенедикт думал об Альме. В семнадцать лет она была яростной великаншей из Грамматической школы для девочек, и казалось, будто ее гнев на мир вызван тем, что на самом деле ей двадцать девять и на нее не лезет ни одна форма. Она участвовала в создании эстетствующего студенческого журнала «Андрогин» – рисовала карандашные иллюстрации для такого плохого, что даже хорошего словотворчества учеников пятой формы [37]. Бенедикт к этому времени был в Грамматической школе для мальчиков, и, несмотря на расстояние между двумя учреждениями, коммуникация продолжалась. Время от времени они виделись, и Альма – тогда пребывавшая в периоде возвышенного футуристического презрения к романтизму Бена – неохотно просила его что-нибудь дать на публикацию в их попеременно ванильной и матерной макулатуре.
Воодушевленный этой вялой просьбой, Бенедикт написал несколько строф, впоследствии вылившихся в эпическое юношеское произведение, из которого явно разочарованная Альма отобрала только короткие отрывки, остальное забраковав со зрелым критическим вердиктом: «сопливая сентиментальная херня для девочек». Его охватил стыд при мысли о том, что он до сих пор помнит ее отказ, слово в слово, тридцать пять лет спустя. А в то время, когда он обладал еще меньшим чувством меры, чем сейчас, Бен негодовал и поклялся страшно отомстить. Он возьмет отвергнутые Альмой отрывки стихотворного цикла и воздвигнет из них новый шедевр, что сотрясет мир до основания. А вот когда его призовут на литературный Олимп, он и разоблачит неспособность Альмы разглядеть его магнум опус и растопчет ее репутацию. Она станет посмешищем и парией. И поделом ей, вместе с ее эндиуорхоловскими бриджетрайливскими мигреневыми каракулями. А станет это грандиозное творение душераздирающим гимном уходящему миру – пасторали Джона Клэра, золотым аллеям, по которым Бенедикту не выпало пройтись вживую, а лишь в воображении, потому что он опоздал родиться. Поэму он вымучивал почти два года, пока не понял, что ничего толкового не выходит, и не бросил. А называлась она «Атлантида».
Бенедикт поднял взгляд и обнаружил, что далеко зашел по дороге Уэллинборо с последнего места, которое запомнил, – облупившегося остова «Парящего орла» на углу за больницей Святого Эдмунда. Теперь он приближался к Стимпсон-авеню, уже сомневаясь в запланированной прогулке по парку, успев отходить все ноги. Клэр, пешком преодолевший восемьдесят миль из Эссекса в Нортгемптоншир, поднял бы его на смех. В те дни чокнутых поэтов делали покрепче, на века. Бен решил, что погуляет по Абингтонскому парку в другой раз, пока удовлетворившись визитом в «Корону и подушку», чуть выше по оживленной улице. О вылазке на природу он думал, только когда было нечего делать, до встречи с Альмой, но теперь дела пошли в гору. Теперь у него есть бизнес-план.
Он давненько не заходил в «Корону и подушку», хотя когда-то – сразу после расставания с Лили – был там завсегдатаем. Его отношения с клиентурой паба в лучшем случае можно было назвать амбивалентными, зато ему нравилось само место. Почти не изменившаяся пивная по-прежнему сохраняла историческое название и не стала каким-нибудь «Веселым придурком», «Работным домом» или «Мышью и астролябией». Бенедикт до сих пор со смесью стыда и гордости помнил, как однажды ворвался в бар, требуя сатисфакции, когда решил, что собутыльники не воспринимают его статус публикующегося поэта всерьез. Стихи Бена только что опубликовали в местном «Хроникл энд Эхо», и, влетев в распашную дверь «Короны и подушки», словно буйный ковбой, при виде которого замолкает пианино, он швырнул тридцать газет в воздух с торжествующим воплем «Выкусите! Ах-ха-ха-ха!» Естественно, его тут же выперли и сделали персоной нон гранта, но это было много лет назад, и если повезет, то персонал и посетители той эпохи либо уже покойники, либо склеротики.
А если и нет, по традиции паб всегда демонстрировал поразительную терпимость и даже дружелюбие к разным эксцентрикам, что переступали его порог. Очередная причина, почему Бену там нравилось, думал он, толкая дверь и заходя с яркого, режущего глаз дневного света в уютный полумрак. Здесь сиживали субчики и похуже его. Вспомнилась история из самого начала 1980-х, согласно которой над баром снимал комнату сэр Малкольм Арнольд, великий трубач и аранжировщик такого хита, как «Полковник Боги», душевнобольной алкоголик, в некоторых случаях гость паба, а в некоторых – буквальный пленник: почти каждую ночь его сволакивали вниз на потеху пьяной и наглой публики. Тот самый человек, что написал «Тэм-о-шентер», лихорадочный аккомпанемент к бернсовским ужасам о пьянстве – где пирующего героя гонит во мраке высокогорья Дикая Охота фейри под медные и деревянные духовые. Тот самый сэр Малкольм Арнольд, который, если Бен не ошибался, когда-то был директором Королевской школы музыки – музыкальный эквивалент придворного поэта, – бренчал на джоанне [38] для зубоскалов и горлопанов. Старый и измученный бисексуал шестидесяти лет – кто знает, какие бесы и белочки, джинны и тоники неслись табуном в его воспаленной голове, блестящей от испарины и склоненной над трезвоном желтых клавиш?