bannerbannerbanner
Цивилизационные кризисы в контексте Универсальной истории

Акоп Назаретян
Цивилизационные кризисы в контексте Универсальной истории

Полная версия

То, что множество сценариев в каждой критической точке ограничено, – открытие синергетики. Оно позволяет осмысливать прошлое в сослагательном наклонении, а в перспективе «просчитывать» на компьютерных программах пространство исторически возможных (виртуальных) миров на всем протяжении социальной, биологической и космофизической эволюции [Малинецкий Г.Г., 1997], [Назаретян А.П., 1997], [Лесков Л.В., 1998-а].

На первый взгляд, это может показаться не более чем занятным развлечением. На самом же деле сценарный анализ переломных эпох открывает большие и еще не полностью оцененные возможности как для исторической теории (без сослагательного наклонения нельзя корректно поставить вопрос о причинности), так и для практики. В частности, ясное представление о вероятностных контекстах каждого реализовавшегося сценария помогает обобщить исторический опыт кризисов, исследовать факторы их углубления и разрешения и использовать полученные выводы для прогнозирования очередных кризисов, выработки реалистических стратегий и диагностики утопий.

Различие между реалистическими и утопическими проектами не в том, что первые возможно воплотить в жизнь, а вторые нет. Утопии тем и опасны, что они осуществимы; самые близкие нам примеры – «построенный в боях социализм» и затем ожидание рыночного рая на его обломках. Характерной чертой утопического мышления служит гипертрофирование позитивных и игнорирование негативных последствий того или иного выбора.

Синергетика дисциплинирует научную мысль, приучая историка не искать идиллий в прошлом, а футуролога – идеальных решений в будущем. Уяснив, что любой успех непременно оплачивается потерями, аналитик осваивает конструктивистские категории «меньшего из зол», паллиатива и оптимальности.

* * *

Очертив таким образом круг идей, на которых выдержано настоящее исследование, добавлю, что структура изложения соответствует элевационной логике. Книга начинается обзором дискуссий о состоянии и перспективах планетарной цивилизации, о путях и проектах преодоления грядущих кризисов. Обсуждение прогнозов и проектов, подчас взаимоисключающих, поможет определить задачи ретроспективного анализа таким образом, чтобы его результаты послужили основой для оценки и отбора правдоподобных сценариев.

Для этого необходимо выяснить, по каким векторам до сих пор развивались события социальной, биологической и космо-физической истории, почему они сопровождались периодическим обострением кризисов, какими средствами кризисы преодолевались и, наконец, насколько исторический опыт способствует ориентировке в нынешних проблемах.

При подготовке рукописи мне оказали большую помощь друзья и коллеги, работающие в различных дисциплинарных областях: математике, физике, геологии, географии и астрономии (А.Д. Арманд, Л.М. Гиндилис, В.С. Голубев, Ю.А. Данилов, В.В. Клименко, В.Н. Компаниченко, Е.П. Левитан, Л.В. Лесков, А.М. Тарко); биологии и генетике (С.А. Боринская, В.И. Жегалло, А.Е. Седов); антропологии и истории (А.М. Буровский, И.Н. Ионов, А.А. Казанков, А.В. Коротаев, Э.С. Кульпин, Э.В. Сайко, С.И. Семенов, В.В. Согрин, П.А. Федосов, G. Chick, F. Spier, D. Christian); психологии (В.Ф. Петренко, А.У. Хараш); философии и культурологии (В.М. Акопян, В.З. Арушанов, В.И. Аршинов, К.Х. Делокаров, К.А. Зуев, В.М. Мапельман, Н.И. Полякова, Н.А. Хренов). Разумеется, все эти ученые не несут никакой ответственности за содержание книги, но их оценки, замечания и советы помогли выстроить аргументацию и избежать неточностей.

Очерк I
В зеркале двух веков
Предварительные оценки и сценарии

1.1. Двадцатый век, суровый и милосердный

Никогда прежде в истории не было, чтобы жизнь или смерть такого огромного количества людей зависела от такой малой кучки правителей.

П.А. Сорокин (1959 год)


Третьей мировой войны не будет, но будет такая борьба за мир, что от мира камня на камне не останется.

Народный юмор (конец 60-х годов)

Оглядываясь на отгремевшее столетие, рискну дать ему определение, которое может показаться неожиданным: это был первый в истории век осуществленного гуманизма. Большая часть его грандиозных достижений и издержек суть проявления достоинств гуманистической идеи, продолжившихся, по логике вещей, ее недостатками.

Прежде чем аргументировать приведенный тезис, попробую операционализовать понятие гуманизма, трактуемое подчас весьма расплывчато, а также разобраться, почему он (тезис) звучит столь непривычно.

Концепция гуманизма, имеющая глубокие корни в различных культурах мира (см. [Фромм Э., 1990], [Васильев Л.С., 1994], [Сагадеев А.В., 1994], [Семенов С.И., 1995], [Puledda S., 1997]), оформившаяся в Италии XIV–XV веков, прошедшая ударной волной по Европе в XVI веке и развитая прогрессистами и просветителями XVII–XVIII веков, содержит три фундаментальные установки. Во-первых, человек физически и духовно совершенен, занимает привилегированное положение в природе и призван стать ее «хозяином и властителем» (Р. Декарт). Во-вторых, каждый человек есть «модель мира» (Леонардо да Винчи), и потому принадлежность к роду наделяет индивида всей полнотой способностей и прав независимо от этнических, конфессиональных, классовых и прочих различий. В-третьих, человеческий разум способен преобразить созданный Богом мир, сделать его «значительно более прекрасным», перестроив «с гораздо большим вкусом» (Дж. Манетти).

Если первые две установки перекликаются с некоторыми идеями прежних мыслителей и религиозных мессий (отличаясь большей четкостью и безусловностью акцентов), то третья, ориентирующая на сознательное улучшение божественного мира, – абсолютно оригинальна. Эта гуманистическая «ересь» составила ядро нового миропонимания и концептуальную предпосылку Нового времени. Она сделала социально поощряемой инновационную мотивацию, всячески подавлявшуюся традиционными культурами, раскрепостила творческий потенциал и стимулировала конструктивную активность[5]. Последняя, в свою очередь, вырвала Европу из тисков сельскохозяйственного кризиса позднего Средневековья, сделав ее мировым лидером в области не только технологических, но и гуманитарных идей.

То, что тезис о практическом воплощении гуманизма заметно расходится с привычным представлением о XX веке, обусловлено, на мой взгляд, свойствами обыденного восприятия и памяти, обаянию которых нередко поддаются также профессиональные ученые и философы. В частности, психологами описан феномен ретроспективной аберрации: растущие ожидания, искажая оценку динамики социальных процессов, рождают неудовлетворенность настоящим и иллюзорные воспоминания о прошлом золотом веке.

Сто лет назад почти все, кому было знакомо понятие «человечество», подразумевали под этим едва ли не исключительно носителей европейской культуры, и даже для демографов, изучавших население Франции, России или США, словосочетания «население мира», «население Земли» звучали еще непривычно [Сови А., 1977]. В данном смысле можно сказать, что человечество вступило в XX век с надеждой на безоблачный технический прогресс, растущее благополучие и взаимопонимание между народами. На таком фоне две мировые и несколько гражданских войн, концлагеря, забытый было ужас массовых геноцидов (Энвер-паша, Гитлер) и Хиросима произвели шок и вызвали представление о необычайной жестокости эпохи.

Действительно, по нашим расчетам, в XX веке на Европу пришлось не менее 50 % военных жертв всего мира (причем почти все в первой половине века), тогда как в XIX веке – до 15 %. Например, во всех колониальных войнах XIX века погибли 106 тысяч европейцев и миллионы туземцев [Урланис Б. Ц., 1994]. Пока солдаты сражались в экзотических краях, жителям метрополий казалось, будто войны с их жестокостью ушли в прошлое. Но с исчерпанием резервов экстенсивного роста эпицентр силовых конфликтов переместился в Европу, а испытанное европейцами потрясение задало эмоциональный тон общепринятым оценкам «кровавого века». Хотя, как было показано во вводном очерке, процент жертв насилия от общей численности населения планеты на протяжении XX века был не выше, а, вероятно, ниже, чем в предыдущих веках. Но ни один из них не начинался столь массовыми оптимистическими ожиданиями…

После мировых войн ожидания изменились кардинально: доминантой массового сознания сделался страх перед тотальным ядерным конфликтом. В 50-60-е годы такой конфликт представлялся почти неизбежным, причем считалось, что большая часть человечества погибнет в первые же дни или недели, а оставшиеся вымрут в пораженной радиацией атмосфере. «Всеобщая гибель в огне угрожает теперь каждому из нас, и огонь этот может вспыхнуть в любой момент» – писал в 1963 году один из крупнейших социологов века [Сорокин П.А., 1991]. Это мироощущение захватило ученых, художников и обывателей. Во всю мощь ломающихся подростковых голосов зазвучали лозунги: «Любовь – сейчас!», «Свободу – сейчас!» (love now, freedom now), ибо «потом» уже не будет.

К 70-м годам страх потерял прежнюю остроту. Сказались психическая адаптация, а также то, что ряд острейших кризисов (Карибский, Ближневосточный) удалось разрешить политическими средствами. В новой социально-психологической обстановке ученые привели доказательства того, что атмосфера способна отторгать радиацию и, следовательно, в атомной войне погибнет не все человечество, а «только» несколько сот миллионов. Правда, в начале 80-х годов независимые группы исследователей в СССР и в США продемонстрировали на компьютерных моделях другой сценарий ядерного Апокалипсиса: поднятые чудовищными взрывами и пожарами тучи пыли и пепла на несколько месяцев перекроют доступ солнечных лучей, сделав невозможным сохранение сложных форм жизни на Земле [Моисеев Н.Н. и др., 1985]. Но к тому времени многие люди уже поверили в способность политических лидеров избежать катастрофического поворота событий.

 

В результате принято считать, что в XX веке произошли только две мировые войны. Понятие «холодная война» воспринимается как журналистская гипербола, хотя число человеческих жертв в ее процессе соизмеримо с предыдущими «горячими» войнами. Но эти жертвы растянулись на четыре с половиной десятилетия и географически рассредоточились. А главное, они оказались несравнимы с ожидавшимися сотнями миллионов и миллиардами.

И здесь уже по-новому проявилось свойство селективности массового сознания. Память цепко зафиксировала эмоциональный шок первой половины века и страхи второй его половины, а тот факт, что самые страшные опасения не подтвердились, оставила за скобками.

Между тем последний факт имеет решающее значение для оценки итогов столетия. Из прежней истории известны примеры более или менее сознательного неприменения средств, которые могли бы быть полезны в бою. Китайцы столетиями использовали компас, порох, нефть и прочие перспективные в военном отношении находки для игрушек, фейерверков, лекарств и бытовых удобств. Японские самураи в XVII веке отказались от огнестрельного оружия, сочтя его недостойным истинного бойца. Еще раньше один из французских королей велел отрубить голову изобретателю автоматического «стреломета», сочтя, что такое оружие превратит войну в скучное занятие. Поступи он иначе – и, возможно, в Европе также не получило бы распространение огнестрельное оружие, на первых порах чрезвычайно громоздкое, малоэффективное и презираемое опытными воинами [Дьяконов И.М., 1994]. Судя по всему, пренебрежительное и часто дисквалифицирующее отношение к военно-техническим инновациям характерно для прежних эпох. Этнографами описаны также случаи, когда палеолитические племена, изолировавшись, забывали оружие, использовавшееся их предками (лук со стрелами и т. д.) [Diamond J, 1999].

Но все примеры подобного рода – лишь отдаленные аналоги тех фактов, которые имели место в XX веке. Речь идет об отказе от применения наиболее убойных видов оружия исключительно из-за их чрезмерной убойности. Такие факты нельзя не учитывать при характеристике политического мышления эпохи.

На исходе Второй мировой войны нацисты, самые одиозные из монстров столетия, даже под угрозой безоговорочного поражения и личной гибели, все же не посмели массированно применить боевые химические снаряды. С появлением атомных бомб такие жесткие политики, как Г. Трумэн, И.В. Сталин и их окружение, сумели выстроить систему международных отношений достаточно гибкую, чтобы избежать прямого военного столкновения сверхдержав.

Следует подчеркнуть, что этот бесспорный успех политиков и народов, пока не получивший, по-моему, заслуженной оценки, был подготовлен глубокими историческими сдвигами в общественном сознании.

В XVII–XVIII веках христианские гуманисты (Б. Лас Касас, Эразм Роттердамский), вступив в известное противоречие с официальной религиозной доктриной, проповедовали единство людей независимо от верований и греховность войны как таковой. Политиками предлагались рецепты регулирования международных конфликтов посредством систематических конгрессов (Г. Гроций), добровольного объединения европейских государств в свободную от войн конфедерацию (Генрих IV). Философы XVIII века связали перспективу установления «вечного мира» с предварительной сменой государственного и (или) общественного устройства (Ж.Ж. Руссо, И. Кант и др.). В XIX веке эти идеи, совершенствуясь в полемике с сильными оппонентами (Г.В.Ф. Гегелем, Ф. Ницше), овладевали общественным сознанием. По свидетельству М.А. Энгельгардта [1899-а], среди его современников уже преобладало мнение, что «война есть зло, но… зло неизбежное».

Квалификация войны как зла к началу XX века стала общепринятой среди европейцев, хотя общество и политические лидеры почти не ведали иных механизмов объединения кроме как через размежевание: образ общего врага обеспечивал солидарные действия племен, государств, классов, партий на протяжении всей предыдущей истории[6].

Но в 1919 году была образована первая в истории международная организация, принципиально не направленная против третьих сил (Лига Наций), и в ее документах отчетливо зафиксировано, что война – это не нормальная деятельность государства, не продолжение политики, а катастрофа [Рапопорт А., 1993]. Хотя Лига Наций не смогла воспрепятствовать началу новой мировой войны, мысль о необходимости ликвидировать войну как форму политического бытия становилась достоянием массового сознания. К антивоенным настроениям вынуждены были адаптироваться самые воинственные идеологии, спекулировавшие лозунгами «последнего решительного боя» ради дальнейшего вечного мира. Для этого требовалось установить всемирную диктатуру пролетариата, власть высшей расы или истинной веры.

Здесь также прослеживаются аналогии с предыдущими эпохами: мировые религии насаждались огнем и мечом под аккомпанемент проповедей о грядущем Царстве Божием. Но симптоматично изменение риторики. Реанимация квазирелигиозных мотивов в XX веке обосновывалась не столько мистической, сколько социальной прагматикой. Ссылки на Божье вознаграждение-наказание, Страшный Суд и проч. остались уделом полубезумных сектантов, а политически продуктивная демагогия строилась на доказательстве практических достоинств навязываемой идеологии. Люди станут жить мирно и счастливо, ликвидировав эксплуататорские классы. Несовершенные нации заживут спокойнее, покорившись всесокрушающей воле и разуму арийцев. Правильной, справедливой и безопасной сделает жизнь народов утверждение исламских ценностей… Более или менее изощренные мимикрии под гуманизм отличали даже такие идеологии XX века, которые по содержанию были с ним абсолютно несовместны. Что же касается коммунизма – самой влиятельной и амбивалентной из идеологий, – то мимикрия почти не требовалась: сердцевину мировоззрения составляло убеждение в величии и достоинстве человека, его могуществе и безусловной ценности труда по преобразованию несовершенного мира (социального и природного). Едва ли не большинство выдающихся интеллектуалов первой половины столетия так или иначе переболели этой красивой идеей, симпатизируя ее носителям и не замечая гримас ее практического воплощения.

Парадоксально и влияние гуманистических установок на инновационную мотивацию в сфере военных технологий. Если прежде новшества оценивали негативно и иногда отвергали из-за несоответствия боевому духу, то теперь логика обернулась: новое оружие оправдывали необходимостью минимизировать жертвы. Уже на подходе к XX веку изобретатели станкового пулемета (Х. Максим), динамита (А. Нобель), первых подводных лодок и т. д. тешили себя надеждой, что их детища обессмыслят войну.

Уверенность в том, что наращиванием убойной мощи возможно искоренить силовые конфронтации, вдохновляла творческую активность инженеров или, по крайней мере, служила психологической и социальной рационализации. До середины XX века жизнь последовательно развенчивала такие надежды, но дальнейший ход событий позволяет думать, что они были не совсем вздорными. Во всяком случае, «равновесие страха» помогло удержать противостоящие блоки от прямого столкновения, хотя холодная война оставила в наследство исторически беспрецедентную ситуацию, когда человечество может быть уничтожено действиями ограниченного числа индивидов.

Это один из бесчисленных примеров, демонстрирующих, сколь тесно переплетены в реальной жизни «добро» и «зло», как часто достижения оборачиваются потерями и наоборот. Примерами подобного рода особенно изобилует прошедшее столетие.

Еще одна группа примеров связана с заметным ростом материального благосостояния, информационных возможностей и средней продолжительности жизни людей практически во всех регионах планеты. Проще всего объяснить эти показатели развитием технологий, в том числе медицинских. В действительности, однако, они отражают очень существенное изменение ценностей и, в первую очередь, возросшее внимание общества к человеческой жизни – жизни не отдельных высокородных отпрысков, а каждого индивида вне зависимости от пола, возраста, классовой или этнической принадлежности.

В противовес этому утверждению можно указать на неравномерное распределение благ, различие в уровнях детской смертности и продолжительности жизни, удручающие условия – антисанитария, хроническое недоедание, – в которых живут значительные группы населения. Сложные экономические расчеты [Мельянцев В.А., 1996], [Фридман Л.А., 1999] показывают, что с 1800 года до конца XX века разрыв в подушевом ВВП между наиболее развитыми и развивающимися странами возрос в 50–60 раз и продолжает увеличиваться.

Здесь, однако, следует обратить внимание на два обстоятельства.

Первое состоит в том, что авторы, демонстрирующие тяготы существования в бедных странах только с целью обосновать справедливую неудовлетворенность наличным положением дел, ограничиваются констатацией фактов в синхронном срезе; обращение к исторической диахронии (сравнение не с продвинутыми современными показателями, а с прежними эпохами) дезавуировало бы их аргументацию. Указывая, например, сколько людей в мире живут ниже установленного по западным нормам уровня нищеты и сколь высока детская смертность в той или иной стране, полностью обходят вопрос, жили ли предки нищенствующих ныне людей богаче и удавалось ли их прабабушкам вырастить больший процент рожденных детей.

Между тем, обратившись к сведениям из истории и этнографии, мы убедимся, что благосостояние, санитарные и прочие условия жизни, ее средняя продолжительность – все эти показатели даже в отсталых регионах к концу XX века превосходили аналогичные показатели прежних эпох. Причем не только по тем же регионам, но и по процветающим ныне странам. Так, в средневековой Европе лишь около 20 % родившихся детей давали затем собственное потомство. Голод и регулярные эпидемии до конца XVIII века ограничивали среднюю продолжительность жизни 23 годами (данные по Франции) [Арьес Ф., 1992], [Шкуратов В.А., 1994]. Совокупная же оценка средней продолжительности индивидуальной жизни на протяжении всей истории человечества не превышает 20 лет [Капица С.П., 1995], [Арский Ю.М. и др., 1997]. Нынешний разрыв в материальных доходах и условиях жизни есть следствие не ухудшения обстановки в бедных странах, а того рывка, который совершили страны Европы и Северной Америки за два-три столетия, а некоторые страны Азии – всего за несколько десятков лет.

В данной связи еще более важным представляется второе обстоятельство: технологический и экономический прогресс в регионах-лидерах дает вполне ощутимые результаты и в регионах-аутсайдерах. Те же расчеты, которые отражают растущий разрыв между такими регионами, обнаруживают совсем иную картину при переходе от сугубо экономического к «человеческому» измерению, включающему детскую смертность, ожидаемую продолжительность жизни, уровень грамотности, доступность информации и т. д. Динамика этих индикаторов отчетливо демонстрирует сокращающуюся дистанцию между полюсами [Фридман Л.А., 1999].

На протяжении XX века практически во всех регионах планеты люди стали жить в среднем значительно (до 2 раз) дольше, будучи стабильнее обеспечены питанием, имея лучший доступ к медицине, образованию и информации, чем когда-либо ранее. Труднее поддаются оценке политические показатели. Мы можем оспорить конкретные критерии, по которым эксперты газеты «Нью-Йорк Таймс» рассчитали количество людей, живущих в условиях демократии и диктатуры (соответственно 3,1 млрд. и 2,66 млрд.) и дали основание президенту У. Клинтону в инаугурационной речи 1996 года заявить, что впервые в истории человечества «демократическое» население составляет большинство (см. [Schlesinger A., 1997]). Но бесспорно то, что за сотню лет число землян увеличилось в 3,5 раза и, благодаря вовлечению многоэтничных масс в глобальный исторический процесс, небывало возросли объем и содержание понятия «человечество».

 

К.А. Тимирязев [1949, с.596] писал, что вся разумная деятельность человека есть «борьба с борьбой за существование». Развивая эту мысль, Б.Ф. Поршнев [1974] усматривал в противоборстве с естественным отбором сущность социальной истории. Сегодня можно добавить, что XX век стал эпохой решающей победы над этим жестоким природным регулятором. Вместе с тем он окончательно вытеснил на периферию общественной жизни архаические формы искусственного отбора.

Этнографическая литература полна сообщений о том, с какой легкостью первобытные племена отделываются от «лишних» детей, особенно женского пола, – путем прямого убийства, жертвоприношений, оставления беспомощных младенцев на покидаемых стоянках (где они становятся легкой добычей хищников) и т. д., – что служит одним из средств демографического регулирования [Леви-Брюль Л., 1930], [Леви-Стросс К., 1984], [Фрэзер Дж., 1983], [Clastres P., 1967], [Diamond J., 1999]. В посленеолитических культурах инфантицид не носил столь массового характера. Хотя такая традиция сохранялась и в дальнейшем, случаи жертвоприношения детей сопровождались уже, как правило, эмоциональными переживаниями родителей. Это отчетливо отражено во многих текстах, включая Коран, Ветхий и Новый Завет.

Еще в середине XX века из некоторых скотоводческих племен Ближнего Востока от путешественников поступали сведения о страшном древнем обычае приносить в жертву старшего сына хозяина в честь особенно важного гостя. В конфуцианском Китае три дня после рождения младенец не считался человеком, и его умерщвление не осуждалось юридически или морально; когда же в 70-е годы XX века китайское руководство волевым указом ограничило численность семьи одним ребенком, некоторые молодые родители стали уничтожать первенцев-девочек, чтобы в последующем иметь мальчика [Шафаревич И., 1988]. Это приобрело такой размах, что обернулось статистически значимым (в миллиардном Китае!) изменением соотношения мужчин и женщин, родившихся в 70-е годы.

Более изощренной формой инфантицида служат различные степени «пренебрежения» к жизни нежелательных детей, повышающего вероятность их гибели. Например, демографы указывают, что превосходство в продолжительности жизни женщин над мужчинами характерно для развитых культур западного типа (или успевших в значительной мере усвоить современные западные ценности), тогда как в странах с традиционной культурой соотношение обратное. В Объединенных Арабских Эмиратах девочки и женщины всех возрастов составляют только 35,1 % населения. Низок процент женского населения и в других исламских странах, в странах Южной Азии, в Китае, Таиланде и т. д. Это объясняется гораздо большей заботой взрослых о жизни и здоровье детей мужского, чем женского пола [Hays D., 1995].

Конечно, от традиций прямого и косвенного инфантицида не были свободны в прошлом ни Западная, ни Восточная Европа. Вот как Л.Н. Толстой [1993, с.7] описывает в «Воскресении» историю Масловой-старшей, матери Катюши: «Незамужняя женщина эта рожала каждый год и, как это обычно делается по деревням (курсив мой – А.Н.), ребенка крестили, и потом мать не кормила нежеланно появившегося, не нужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро умирал от голода». А уже в начале XX века В.В. Вересаев [1988, с.274], пересказывая беседу со старым псковским крестьянином, ругавшим медиков за то, что те спасают больных детей и мешают Богу «сокращать семейство», записал поразительную народную поговорку: «Дай, господи, скотину с приплодцем, а деток с приморцем»…

Здесь уместно прибегнуть к точечному сопоставлению событий и особенно тех чувств, которые люди испытывают при столкновении с ними. Такой прием не полностью отвечает требованиям строгой науки и, конечно, не может служить самостоятельным аргументом. Но в качестве дополнительной иллюстрации он подчас доходчивее, чем статистические выкладки, демонстрирует историческую динамику ценностных систем.

Читая изредка в газетах про опустившуюся алкоголичку, угробившую собственного младенца, про маньяка-людоеда или про действия агрессивной толпы, мы видим в таких фактах симптомы предельной человеческой деградации. Нашему современнику, не изучавшему специально этнографию и историю бытовых отношений, трудно представить себе, что эпизодические ныне случаи детоубийства, людоедства и прочих проявлений животной жестокости нормативны для иных культурно-исторических эпох.

Например, в большинстве стран отсутствует законодательный запрет на людоедство: считается, что у «нормального» человека такое желание возникнуть не может. Мне знакома история мерзавца, который насиловал, убивал и съедал своих жертв. С большим трудом удалось его выследить, задержать и доказать каждый эпизод. Но красноречивый адвокат смог убедить судей, что поедание человеческого мяса – признак невменяемости, и уголовное наказание преступника было заменено «лечением». В Австралии же, где традиции туземцев делают проблему гораздо более актуальной, только в 1959 году правительство начало принимать систематические меры против каннибализма. Прежде этому противились правозащитники, считавшие недопустимым навязывать аборигенам жизненные нормы европейских переселенцев. Но решающим импульсом стала эпидемия специфической «болезни людоедов»: смертоносный вирус, передающийся через человеческое мясо (особенно мозговое вещество), грозил полностью уничтожить крупное племя куру в Новой Гвинее (бывшей тогда австралийским протекторатом, и правительству пришлось вмешаться [Diamond J., 1999].

Добавлю, что нормативное людоедство – не исключительная особенность палеолитических племен. В ряде регионов (Африка, Америка) оно сочеталось с рабовладением, в том числе и развитым. Африканские вожди, продавая соплеменников европейским работорговцам, были уверены, что отдают их на съедение, и недоумевали, узнав, что белые людей не едят. В государстве ацтеков самые изысканные блюда для высшей знати, готовились исключительно из человеческого мяса [Энгельгардт М.А., 1899-б]. Другие регионы Земли вроде бы оставили каннибализм за порогом неолита, но, например, в «Песни о Нибелунгах» спокойно рассказано о том, как рыцари утоляют жажду на поле боя кровью поверженных врагов…

В 1998 году мировое телевидение облетели кадры публичных расстрелов в Чечне. Комментаторы драматическими голосами говорили о варварстве, а один из них, вспомнив про сходные традиции в ряде мусульманских стран, даже прозрачно намекнул на «особенность исламского менталитета». Между тем историки сообщают, что еще в первой половине XIX века публичные казни оставались любимым развлечением лондонцев. Не прошло и полутора веков с тех пор, как Англия отказалась от практики публичных казней (с 1870 года). Некоторые европейские страны последовали этому примеру еще позже, но и в первой половине XX века эсэсовцы (и не только они) строили виселицы на площадях восточноевропейских городов. В конце века публичные казни уже казались почти невообразимым кошмаром…

В конце ХХ века трудно было представить себе правительство, которое бы официально поощряло уничтожение инородцев без суда и следствия. Сотней лет ранее в странах Америки не только отравляли пруды «в видах изведения дикарей», но и публиковали таксы премий за скальпы индейцев: мужского, женского и детского. Так, в 1887 году власти Калифорнии сулили «двадцать долларов за скальп индейца с ушами» [Энгельгардт М.А., 1899-б, с. 159–160]…

В 1918 году группа большевиков расстреляла царскую семью, предотвратив ее захват наступавшей Белой армией. Расстреляли подло, «исподтишка», тщательно замели следы, и затем их единомышленники всячески избегали упоминать про неудобную тему. А тремя столетиями ранее, в 1614 году, на московской площади повесили четырехлетнего мальчика – сына Марины Мнишек и Лжедмитрия [Соловьев С.М., 1963], – и стрельцы сгоняли народ к месту казни, чтобы никто не болтал потом, будто ребенок выжил…

По В.О. Ключевскому [1958], в процессе петровских реформ погиб каждый пятый житель России. Но это не помешало потомкам ставить памятники великому царю, а специальные исследования показали, что в середине 90-х годов XX века для массового сознания россиян это был самый авторитетный из исторических персонажей. Если считать корректно (не абсолютные числа, а проценты), то правление Сталина уступает по трагическим последствиям, но Сталин в наших глазах – тиран и убийца. Нечто подобное мы обнаруживаем при сравнении многих политических преступников XX века с героями прежних эпох. Все это свидетельствует о том, что, отвергая наивный тезис о «прогрессе» в человеческих отношениях, большинство наших современников интуитивно пользуется различными нравственными критериями для оценки событий недавнего и отдаленного прошлого. А собственная эпоха видится нам необычайно жестокой прежде всего потому, что не отвечает опережающему росту ожиданий.

Феномен ретроспективной аберрации проявляется, конечно, не только в политических или макросоциальных оценках. Психологи, педагоги и публицисты, указывая на факты жестокости в семейных отношениях и приводя статистику детских самоубийств, пишут о возросшей агрессивности или «небывалом» безразличии со стороны родителей, т. е. выносят безосновательные суждения об исторической динамике. Возросшие требования и критерии вытеснили из памяти хорошо известное обстоятельство, состоящее в том, что телесные наказания дома, а затем и в школе служили основным воспитательным средством на протяжении столетий. «Сбережешь розги – испортишь дитя», – учили еще в XIX веке английские педагоги. Обратившись к сведениям из истории, культурологии и исторической социологии [Кон И.С., 1998], мы легко убедимся: в массе своей семейные отношения сделались значительно мягче и «цивилизованнее», но наших современников, в том числе совсем юных, шокирует и психологически травмирует многое из того, что прежними поколениями воспринималось как должное…

Итак, хотя суровая реальность родного для нас столетия сильно отличалась от лучезарных картин, рисовавшихся воображению прогрессистов и просветителей, не стоит недооценивать его великих заслуг именно в гуманитарной сфере. В ХХ веке были заметно усовершенствованы механизмы ограничения социального насилия, вовлечения масс в политическую активность, а также протекции человеческого организма от неблагоприятных природных факторов. Но параллельно росла неудовлетворенность, обусловленная опять-таки специфическими феноменами социальной психологии – эффектом призмы (ретроспективная аберрация) и эффектом зеркала[7]. Еще важнее здесь повторить, что воплощение в жизнь гуманистических установок несло с собой комплекс новых трудных проблем, оставленных в наследство XX веком.

5В более развитой и завершенной версии гуманизм, отбросив богословскую оболочку, превратился в последовательно светское мировоззрение. Человек не создан по чужому образу и подобию, не произведен и не подсуден верховному субъекту: он сам, его дух, мышление, воображение и воля – высшие реальности развивающегося мира.
6Даже в ХХ веке мемуаристами описаны характерные эпизоды, когда за предложением заключить союз следовал вопрос: «Против кого?» – и если вопрос не получал взаимоприемлемого ответа, союз не складывался. Поэтому А. Гитлер, изрекая, что коалиция, не имеющая целью войну, бессмысленна, как юродивый, озвучивал общеизвестную истину, признавать которую считалось уже неприличным.
7Первый, как выше отмечено, состоит в том, что восприятие исторической динамики искажается опережающим ростом ожиданий. Второй – в том, что люди оценивают качество своей жизни через сравнение с жизнью других. В середине 60-х годов XX века покупательная способность чернокожих граждан США была такой же, как у граждан Канады, а процент учащихся в колледжах превышал соответствующий процент среди жителей Британских островов. Но афроаме-риканцы проявляли недовольство своим положением, поскольку сравнивали его с жизнью не канадцев, англичан или тем более африканцев, а своих белых соотечественников [Петтигрю Т., 1972].
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18 
Рейтинг@Mail.ru