В той же парадигме прогрессисты обсуждают способы решения энергетической, продовольственной и других проблем. Они указывают на недооценку оппонентами объемов и потенциала имеющихся запасов плодородной почвы и энергоносителей, а также творческих возможностей человеческого ума; реальную же проблему видят в необходимости социальной, экономической, политической и психологической перестройки мирового сообщества (см. [Кеннеди П., 1997], [Лесков Л.В.,1998] и др.).
От того, примем мы точку зрения «алармистов» (романтиков) или «ревизионистов» (прогрессистов), решающим образом зависит программа действий, особенно в демографической сфере. В первом случае следует направить финансовые и интеллектуальные усилия на пропаганду малодетности, а в идеале бездетности, и прочие депопуляционные мероприятия, причем не надеясь на существенный результат. Во втором – на развитие образования, воспитания, систем профессиональной подготовки и переквалификации, удешевление, распространение и совершенствование информационных сетей и т. д. Вторая стратегия, конечно, выглядит предпочтительнее для гуманиста, но это само по себе не может служить определяющим аргументом. Тем более что последовательное прочтение прогрессистского сценария, как выше отмечено, счищает с него лоск рождественской идиллии.
Особенно очевидны теоретические и эмоциональные коллизии современного прогрессизма при изучении экологического и генетического аспектов глобального кризиса. По сути дела, стержень прогрессистских подходов составляет дальнейшая «денатурализация» внешней и внутренней среды человека.
Предполагается, что биосфера будет все более превращаться в подсистему планетарной цивилизации (ноосферы) с возрастающей ролью искусственного управления. Допустимые объем и степень стихийной саморегуляции биоценозов, видовой состав и плотность заполнения экологических ниш будут определяться в соответствии с интересами единой социопри-родной системы, т. е., в конечном счете, с потребностями культурного субъекта. Удельный вес биотических регуляторов будет последовательно сокращаться, и природа в целом – антропоцентризироваться, превращаясь в эрзац, памятник или, по выражению А.А. Брудного [1996], «знак самой себя».
Понятно, почему такая перспектива болезненно воспринимается не только «зелеными», но и широкой общественностью.
Еще сильнее шокируют прогнозы, связанные, по этому сценарию, с самим человеком.
Поскольку нас не устраивают ретроградные способы противодействия накоплению генетического груза (отказ от медицины и т. д.), реальную альтернативу могло бы составить последовательное вытеснение естественных механизмов биологической регуляции искусственными. Генная инженерия, превентивное отслеживание наследственных патологий, консервация клеток, клонирование, выращивание и трансплантация органов, внеутробные формы вынашивания плода и прочие пока еще полуфантастические кошмары будут означать вторжение инструментального интеллекта в самые интимные основы бытия.
Сегодня едва можно вообразить, какими злоупотреблениями и трагическими ошибками чревата столь немереная власть над организмом. И какое качество социального, нравственного и правового контроля необходимо для того, чтобы злоупотребления и ошибки не привели к необратимым катастрофам.
Но и это еще не все. Согласно прогрессистскому сценарию, будет неуклонно возрастать роль автоматизированных систем хранения и переработки информации в жизнеобеспечении общества. Их внедрение во все сферы человеческой деятельности – необходимое условие для того, чтобы радикально повысить удельную продуктивность производств, предотвращать и смягчать потенциальные конфликты, исключив кровопролитные формы их разрешения и т. д. Но, увы, рисующийся взору энтузиастов информационный рай [Гейтс Б., 1996] – не более чем очередная утопия.
На заре кибернетики крупнейший математик Дж. фон Нейман теоретически доказал, что количественное наращивание мощности и быстродействия ЭВМ рано или поздно приведет к непредсказуемым и неподконтрольным качественным эффектам. В середине 80-х годов немецкий ученый В. Циммерли заметил, что тенденция уже приобрела реальные очертания. Он назвал ее парадоксом информационных технологий: контроль за функционированием компьютерных систем обеспечивается посредством более сложных систем, и таким образом машинный интеллект неуклонно обособляется от человеческого [Zimmerli W., 1986].
Имеются и специальные аргументы в пользу того, что самообучающаяся система с рефлексивной моделью мира, квазипотребностными механизмами автономного целеполагания, способная оценивать успешность действий, отношение между общими и частными задачами, испытывать аналоги удовлетворенности и неудовлетворенности и т. д. – такая система не будет вечно оставаться «машиной» в привычном смысле слова. Включение же в электронную конструкцию белковых молекул (биочипов), выращенных в генетической лаборатории и ускоряющих искусственное формирование сенсорных органов, должно особенно впечатлить тех, кто склонен придавать большее значение субстратным (органика – неорганика), чем функциональным признакам. Впрочем, биочипы – вероятно, только промежуточное решение, если иметь в виду поразительные перспективы нанотехнологий (см. раздел 1.1). Все это дало основание американскому ученому Г. Моравеку [1992, с. 34] заявить: «Недалек тот час, когда наши механические рабы обретут душу».
Что же произойдет потом? Автор приведенной цитаты, один из самых знаменитых специалистов по робототехнике, основатель крупнейшей в мире программы по изучению роботов, в новой книге [Moravec H., 2000] попытался это предугадать, используя дарвиновскую модель борьбы за существование. Он провел параллель с тем, как 10 млн. лет назад, после образования Панамского перешейка, плацентарные млекопитающие Северной Америки проникли в Южную Америку и за несколько тысячелетий извели обитавших там сумчатых. Нечто подобное, но за гораздо меньший срок, приличествующий XXI веку, должно произойти и теперь. Роботизированные производства, конкурируя между собой за вещество, энергию, пространство и информацию, настолько повысят цену этих ресурсов, что они станут недоступны для людей; последние будут, таким образом, обречены на вымирание. Моравек скептически относится к «законам робототехники», сформулированным писателем А. Азимовым, и не надеется на то, что в сознание роботов удастся внедрить имманентные алгоритмы человеколюбия, а значит, в этой конкуренции шансы человечества равны нулю.
Такие высказывания профессионалов уже начали влиять на массовые настроения. В США появились неолуддиты, физически истребляющие программистов как носителей главной опасности для человеческого рода. Рассказывая об этих фактах, о пострадавших друзьях и коллегах, о том, что и сам может стать очередной мишенью, уже известный нам Б. Джой, соучредитель и главный специалист компании «Сан майкросистем», неожиданно солидаризируется со своими смертельными врагами [Joy B., 2000].
Характерно само заглавие его статьи: «Мы не нужны будущему». Автор много лет увлеченно работал над совершенствованием компьютерных программ и созданием нанотехнологий с верой в то, что его труды сделают мир лучше и комфортнее для людей. Но теперь, добившись крупных результатов и продумав соотношение позитивных и негативных последствий, он с ужасом убедился, что создает могильщика человечества.
По расчетам Джоя, к 2030 году мощность самых совершенных компьютеров 2000 года будет превзойдена в 1 млн. раз (!). Этого достаточно для появления разумного робота («нанобота») способного к самовоспроизводству и, соответственно, для образования «вида роботов». В сочетании с новыми возможностями физики и генетики это обеспечит тотальную искусственную перестройку мира, в котором человеку места не останется.
Ученый рассматривает различные проекты спасения людей, вплоть до удаления их на другие планеты, но единственное реальное средство видит в запрете на развитие компьютерных технологий. Он готов первым отказаться от дальнейшей работы в этом направлении, хотя опасается, что его предложение уже запоздало…
Своеобразный рекорд завершенности леденящих душу картин принадлежит сотруднику НАСА, российско-американскому специалисту по компьютерам А. А. Болонкину, статью которого в 1995 году опубликовала «Литературная газета». Между людьми и роботами (электронными Е-существами) – вездесущими и во всех отношениях превосходящими своих создателей – возникнет поляризация. Созданные для блага людей, Е-существа перестанут нуждаться в духовной связи с ними и приступят к их уничтожению. В итоге вид Homo sapiens будет представлен небольшим числом особей в биокислородных резервациях вроде наших зоопарков. Ибо станет очевидно, что «человечество выполнило свою историческую миссию и не нужно более ни природе, ни Богу, ни простой целесообразности» [Болонкин А., 1995].
Характерно, что в рассуждениях Болонкина отсутствуют мотивы литературной антиутопии, предупреждения или хотя бы (как, например, у Джоя) сожаления о судьбе человечества, завершающего свою «миссию». Эмоции бесполезны, так как всякие попытки остановить, запретить научно-технический прогресс или изменить его формы напрасны, а будущее предопределено. Хотя автор даже не скрывает наполняющего его восторга по поводу начертанной перспективы.
Здесь невольно задумаешься, как в старом анекдоте: а стоило ли? Если драматическая история разума и культуры приводит только к образованию все более могущественных и безжалостных агрессоров, то нужно ли беспокоиться о дальнейшем сохранении цивилизации?
Впрочем, это вопрос из области сантиментов, опускаться до которых приверженцы экстремального прогрессизма не склонны. Но тогда возникает другой вопрос, уже вполне «рациональный» и изоморфный тем, что относились к сценариям «столкновения цивилизаций» и «золотого миллиарда»: долго ли сможет удержаться от самоистребления интеллект, сочетающий столь высокий инструментальный потенциал со столь убогими ценностными установками?..
Я считаю этот вопрос риторическим и ответ на него очевидным. Технократы-прогрессисты приводят нас к тому же итогу, что и романтики-фундаменталисты, только более извилистой дорогой: на финише маячит самоистребление человечества и всего, что создано историей. Запреты, которые предлагает Джой (и некоторые другие ученые), как показывает весь материал его же статьи, бесперспективны. Не только потому, что джин «знаний массового поражения» уже выпущен из бутылки. Если бы даже удалось загнать его обратно, без развития новейших технологий численно растущее и биологически слабеющее человечество все равно было бы обречено…
Даже великий физик С. Хокинг [1998] – человек, много лет прикованный к инвалидной коляске, лишенный речи и, в отличие от благополучных коллег, со светлым оптимизмом глядящий в будущее человечества (психологическая компенсация?) – отдает дань представлению о «борьбе за лидерство с электронным роботом». Ради успешной борьбы, по мнению ученого, необходимо «улучшать интеллектуальные и физические качества человека» посредством генной инженерии (с.5). Мне представляется странной надежда на то, что скорость генетических трансформаций, даже искусственных, может сравниться со скоростью саморазвития электронных систем, и расчет на успех в такой «борьбе за лидерство» – беспочвенным.
Обсуждаются и сценарии, предполагающие не прямое соперничество человеческого и электронного интеллектов, а различные формы их интеграции. Но и здесь все непросто.
Можно долго и полезно спорить о терминах типа «душа», «механизм», «человек», «машина». Но важно, чтобы словесные баталии не заслонили существо дела. Едва ли кто-либо способен точно указать момент, когда в искусственном творении человеческого ума обозначится новое субъектное качество – суверенное отношение к миру и к человеку.
Самый мягкий прогрессистский сценарий предполагает встречное развитие двух тенденций: «денатурализация первой природы» (стихийные биотические регуляции ноосферы, включая человеческий организм, вытесняются искусственными) и «одушевление второй природы» (продукты и орудия человеческой деятельности обретают качества субъектности). Образующиеся в итоге симбиозные формы интеллекта и цивилизации могли бы обеспечить коренное разрешение нынешних глобальных проблем. Однако даже при самом благоприятном раскладе жертвой такого развития стал бы человек в его качественной определенности…
Авторы футурологических трудов, предусматривающие такую перспективу, оценивают ее диаметрально противоположно. У одних, склонных к ностальгии и обладающих подчас художественным даром, слышится своего рода «Плач Ярославны» по уходящей стихийности природы и человеческой души [Кутырев В.А., 1994], [Зиновьев А.А., 2000]. Другие восторженно описывают киборгов и прочие синтетические химеры, призванные, как и герои Моравека, вытеснить несовершенных белково-углеводных человеков [Kosko B., 1994], [More M., 1994].
Выходит, все – не слава богу. И попятный путь, и топтание на месте, и прогресс одинаково гибельны. Одна из главных задач дальнейшего нашего исследования состоит в том, чтобы выяснить, действительно ли ситуация так безысходна. Может ли рост человеческого населения сочетаться с улучшением благосостояния и экологической обстановки? Способны ли люди жить без войн? Должны ли различные формы развитого интеллекта непременно стать конкурентами и даже врагами, наподобие близких по функции зоологических видов? Вопросы такого рода сегодня являются животрепещущими и требуют обстоятельно аргументированных ответов.
…При характеристике нынешнего исторического этапа вспоминают как Одиссея, лавирующего между Сциллой и Харибдой, так и былинного богатыря на распутье дорог, каждая из которых грозит потерями. Второй образ адекватнее в том смысле, что обозримое будущее планетарной цивилизации представляет собой набор паллиативов: среди реалистичных сценариев нет не одного беспроигрышного.
Разумеется, беспроигрышных путей история не знала никогда, они существовали разве что в воображении религиозных фанатиков, утопистов и прожектеров. Но наступившее столетие в данном отношении существенно отличается от предыдущих.
Во-первых, оно будет, как никакое другое, насыщено необходимостью трудных судьбоносных выборов при временнóм дефиците. Во-вторых, эти выборы будут более, чем когда-либо ранее, сознательными, поскольку наука уже позволяет до известной степени предвосхищать и «просчитывать» как позитивные, так и негативные последствия принимаемых решений.
Признав, что развитие непременно сопряжено с потерями, и научившись сдержанно относиться как к истерикам, так и к восторгам по поводу будущего, мы должны быть готовы к отбору оптимальных стратегий, т. е. обеспечивающих сохранение цивилизации при минимуме издержек. А это во многом зависит от достоверности опорных представлений об общих векторах развития, а также о механизмах обострения и разрешения эволюционных кризисов.
Вопросы о том, существуют ли в действительности универсальные векторы и механизмы, связывающие историю общества и природы, и если да, то каково их направление и содержание, являются ключевыми для ориентировки в многообразии оценок, сценариев и проектов. Далее я постараюсь показать, что системное изучение прошлого помогает найти в паллиативном пространстве будущего хотя и не идеальные, но приемлемые для человека решения.
Наша земля приходит в упадок; взяточничество и коррупция процветают; дети перестали слушаться родителей; каждый хочет написать книгу и конец света уже близок.
Папирус Присса (1 половина III тысячелетия до н. э.)
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «Смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.
Экклезиаст
«Происходить» по-латыни звучит «descendere», т. е. буквально «нисходить, опускаться», и уже в римском праве было принято рисовать генеалогическое дерево растущим сверху вниз… Что древо жизни растет не сверху вниз, а снизу вверх – это, до Дарвина, ускользало от внимания людей.
К. Лоренц
Мысль о том, что общество и природа способны необратимо развиваться от менее совершенных к более совершенным состояниям, – исключительное достояние Нового времени. Отдельные фрагменты из работ Гераклита, Демокрита, Эпикура, Анаксагора, Эмпедокла или Лукреция подчас представляются античными прецедентами эволюционного мировоззрения [Edelstein L., 1967], [Михаленко Ю.П., 1984]. Но при более полном прочтении выясняется: почти никто из древних мыслителей даже не пытался создать сколько-нибудь цельную концепцию необратимой поступательной эволюции. А удивительные аналоги диалектического учения (у Гераклита), теории естественного отбора (у Эмпедокла), теории социального прогресса (у Лукреция) и т. д. сочетаются с указаниями на неизбежность обратных фаз деградации или на грядущее разрушение земли и неба.
Дело в том, что образ кумулятивного развития сопряжен со специфическим переживанием времени, которое не свойственно ни древности, ни Средневековью, ни даже Возрождению. Этнографы знают, как трудно объяснить первобытному человеку, что такое будущее и почему, например, лучше закопать зерно в землю, чем сразу его съесть. Зато дикарь легче, чем европеец, поймет теорию относительности, для этого не надо придумывать словесный кентавр «пространство-время» и доказывать, что оно не существует помимо событий. Такие посылы заложены в его синкретическом мышлении и языке, а превращение пространственного объема во временной отрезок и наоборот – трюк вполне обычный для мифа [Юревич В.А., 2000].
Четкие временные категории отсутствовали даже в глагольных системах ряда древних городов-государств [Вассоевич А.Л., 1995]. Но и наличие таковых не меняло сути дела решающим образом. Так, у греков «время лишено гомогенности и исторической последовательности и, подобно пространству, не стало еще абстракцией. Мир воспринимается и переживается древними греками не в категориях изменения и развития, а как пребывание в покое или вращение в великом кругу. События, происходящие в мире, не уникальны: сменяющие одна другую эпохи повторяются, и некогда существовавшие люди и события вновь возвращаются по истечении «великого года» – пифагорейской эры» [Гуревич А.Я., 1984, с.48]. Отсюда принципиальный аисторизм античной философии, на которую обращал внимание А.Ф. Лосев [Беседа…, 1984].
Конкуренцию циклическому хроноощущению античности и более древних эпох составлял образ нисходящего движения с золотым веком в ретроспективе. Сходный в принципе утопический идеал старины свойствен почти всем древним народам [Семушкин А.В., 1985], равно как и идея циклизма, хотя некоторые из современных античности восточных космологий отличаются невероятной протяженностью временных циклов. Так, по свидетельству Аль-Бируни [Бируни А.Р., 1963], индийские философы выделяли нарастающие круги времени – от «человеческих суток», которые одни только известны «массам народа», и далее до «суток Шивы». Бируни подсчитал, что максимальный цикл выражается 56-значным числом «кальп», а каждая кальпа – 10-значным числом лет. Однако, судя по всему, индийцы не утруждали себя столь сложными расчетами, главным для них было наличие обратимых циклов.
Позднеримские историки более восприимчивы к линейному течению времени, что в значительной мере связано с влиянием христианской идеологии, которая, в свою очередь, унаследовала эту парадигму от иудаизма. У иудеев такие образы то ли имели оригинальное происхождение, то ли были заимствованы у Заратуштры. Вероятно, великий перс, первый пророк Осевого времени, провозвестник индивидуального человеческого выбора и личной ответственности, стал вместе с тем и первым мыслителем, «начертавшим» в своем воображении (и учении) восходящую линию развития к окончательной победе Бога над Дьяволом [Берзин Э.О., 1985]. В этом смысле, с большим количеством оговорок, его можно было бы назвать предтечей идеи прогресса.
Христианское время в миропонимании средневекового европейца стало линейным и необратимым, но лишь в очень ограниченном смысле. Приписание человеческой истории опорных точек (сотворение мира – первородный грех – изгнание из рая – великий потоп – пришествие и смерть Христа – возвращение Мессии и страшный суд) «распрямляет» временной цикл, однако «при всей своей “векторности” время в христианстве не избавилось от циклизма; коренным образом изменилось лишь его понимание. В самом деле, поскольку время было отделено от вечности, то при рассмотрении земной истории оно предстает перед человеком в виде линейной последовательности, – но та же земная история, взятая в целом, в рамках, образуемых сотворением мира и концом его, представляет собой завершенный цикл: человек и мир возвращаются к творцу, время возвращается в вечность» [Гуревич А.Я., 1984, с.21].
Наконец, оптимизм Возрождения также ориентирован не на движение вперед, а на возврат к прошлому – от тысячелетней тьмы к светлому миру античности. Причем циклизм по-прежнему выступает на фоне убеждения в стационарности мироздания, и не случайно впоследствии Г. Галилей «противопоставил» аристотелевскому тезису об абсолютной неизменности неба тезис об абсолютной неизменности земной природы.
Но в эпоху Возрождения уже формиросвалось представление о безотносительном (к конкретной человеческой деятельности) течении времени, что многие исследователи связывают с развитием городов, становлением нового стиля и ритма жизни, с новыми экономическими реалиями. Переход от «библейского времени» к «времени купцов» (по выражению Ж. Ле Гоффа [1992]) был, конечно, полон противоречий. Новое ощущение и представление о времени причудливо сочетались с библейской эсхатологией, а любые догадки о поступательном движении истории пробивали себе дорогу в противоборстве с общепринятыми убеждениями в неизменности или неуклонной деградации мироздания.
Предвестником эволюционного мироощущения стала необычайная по дерзости идея Дж. Манетти, которая упоминалась в разделе 1.1. Напомню, выдающийся итальянский гуманист уже в XV веке осмелился заявить, что, благодаря исключительной остроте ума, «мир и его красоты, созданные всемогущим Богом, … были сделаны ими /людьми/ значительно более прекрасными и изящными и с гораздо большим вкусом» (цит. по [Средневековая…, 1994, с.63]). Это послужило началом переворота в философско-историческом мышлении, хотя еще указания Ф. Бэкона и Р. Декарта на возможность приобретать новые знания, вместо того чтобы оглядываться на древних, выглядели чрезвычайно смелыми. В XVII–XVIII веках прогрессисты противопоставляли свои теории «ложной философии», сторонники которой «беспрестанно жаловались на упадок просвещения, когда оно прогрессировало» [Кондорсэ Ж.А., 1936, с.183]. Не удивительно, что в каждой конкретной области знания исходное истолкование фактических свидетельств эволюции носило пессимистический характер.
Так, когда в начале XVIII века иезуит Ж. Лафито усмотрел в общественном строе первобытных народов низшую ступень, через которую прошло все человечество, его предположение стало антитезой преобладавшему убеждению, что дикари суть выродившиеся потомки цивилизованных людей. Отсюда следовало, что дикое состояние – перспектива ныне цивилизованных народов, движущихся по нисходящей от ушедшего золотого века.
Этот спор между этнографами продолжался не менее двух веков, несмотря на самые убедительные данные археологии. Спустя сто лет после Лафито выдающийся английский геолог Ч. Лайель саркастически писал, что если бы теория вырождения была достоверна, то «вместо грубейшей глиняной посуды или кремневых орудий… мы находили бы теперь скульптурные формы, превосходящие по красоте классические произведения Фидия и Праксителя. Мы находили бы погребенные сети железных дорог и электрического телеграфа, из которых лучшие инженеры нашего времени могли бы почерпнуть драгоценные указания. Мы находили бы астрономические инструменты и микроскопы более совершенного устройства, чем те, какие известны в Европе. Мы обнаружили бы и другие указания на такое совершенство в искусствах и науках, какого еще не видел XIX век. Мы нашли бы, что торжество гения и изобретательности было еще более блестящим в те времена, когда образовывались отложения, относимые теперь к бронзовому и железному векам. Напрасно напрягали бы мы свое воображение, чтобы угадать возможное употребление и значение находок, дошедших до нас от того периода: это могли бы быть машины для передвижения по воздуху, для исследования глубины океана, для решения арифметических задач, идущих дальше потребностей или даже понимания нынешних математиков» (цит. по [Тэйлор Э., 1939, с. 34–35]).
Приведя эту длинную и яркую цитату (удивительное предвосхищение технических достижений ХХ века!), Э. Тэйлор посвятил еще немало страниц своей книги, написанной во второй половине XIX века, полемике с «общераспространенной теорией вырождения». При этом автор привел массу аргументов из области этнографии, археологии и даже психологии, но счел их все же недостаточными для окончательного решения спора.
Сходным образом развивались события и в науке о живом. Первые же несомненные свидетельства существования в прежних геологических эпохах отсутствующих ныне видов были истолкованы основателем палеонтологии Ж. Кювье как доказательство уменьшающегося многообразия фауны. Согласно его теории, обитатели тех или иных регионов Земли погибали в силу периодических катаклизмов, уступая место популяциям, которые выживали в других регионах. Часто приписываемая Кювье идея «творения» новых видов в действительности представляет собой позднейшее наслоение, привнесенное в теорию катастроф учениками для согласования ее с раскрывшимися впоследствии данными об отсутствии в отдаленных эпохах современных видов (изменчивость видов теорией Кювье отрицалась категорически). Иначе говоря, в биологии, как прежде в антропологии и социологии, фактическое обоснование идеи эволюции опиралось на представление о деградации[14].
Еще отчетливее подобная последовательность обозначилась в неорганическом естествознании. Впервые эволюционные представления (не считая гораздо более локальной и все же достаточно курьезной для своего времени гипотезы Канта – Лапласа) проникли в физику с открытием второго начала термодинамики. Конечно, вывод о преобладании разрушительных процессов в эволюции Вселенной и ее грядущей тепловой смерти вытекал из этого открытия с логической неизбежностью, и физический пессимизм, в отличие от биологического или социального, выглядел самоочевидным. Однако при сопоставлении с ситуациями, сложившимися ранее в науках о живой природе и обществе (в том числе гносеологии и этике), история становления эволюционной идеи в физике также симптоматична. Приведу для сравнения две выдержки из работ убежденных сторонников теории тепловой смерти А. Эддингтона и Дж. Джинса. «Прослеживая время в прошлое, мы находим все большую и большую организацию в мире. Если мы не остановимся раньше, то дойдем до такого момента, когда материя и энергия имели в мире максимум возможной организации» (Эддингтон); «…для вселенной, так же как и для смертных, единственно возможная жизнь заключается в движении к могиле» (Джинс) (цит. по [Мелюхин С.Т., 1958, с.29]).
Как видим, физическая теория тепловой смерти, биологическая теория катастроф, социальная теория вырождения и т. д. описывают в разных терминах аналогичную картину: в прошлом максимальное многообразие, организация, изобилие, совершенная мораль и мудрость, а в будущем – упадок, дикость, разложение, однообразие, хаос… Однако парадоксальное обстоятельство состоит в том, что «создатель научной теории неизменности видов Кювье может быть с полным правом назван одним из творцов эволюционной теории» [Берг Р.Л., Ляпунов А.А., 1968, с.6]. Действительно, настаивая на невозможности изменения каждого отдельного вида, он неопровержимо доказал изменение общего состава биосферы, т. е. ее нестационарность. С еще большим основанием к числу творцов эволюционизма можно отнести Р. Клаузиуса, автора теории тепловой смерти, поскольку идеи деградации и в физике, и в биологии (и в гуманитарных дисциплинах, хотя здесь дело обстоит сложнее) заострены против убеждения в фундаментальной неизменности природы.
После выдающихся достижений физики и астрономии XVII века и вплоть до открытия Клаузиуса (1865 год) такое убеждение в отношении физической природы по большому счету вообще не допускало серьезных альтернатив. В биологии же ситуация была не столь однозначной.
«Существует столько видов, сколько их произвело совершеннейшее существо», причем каждый из них «сотворен таким, каким мы его знаем» – эти утверждения основоположника биологической систематики К. Линнея (цит. по [Лункевич В.В., 1960, с.81]) выражают наиболее ригористический вариант консервативного миропонимания. Насколько оно носило всеобъемлющий характер, можно судить по предложенной Линнеем классификации человеческих рас, где в число неизменных признаков включены не только темперамент и характер, но и особенности общественного устройства и даже тип одежды и украшений[15].
Утонченный вариант консервативной картины мира представляли собой эволюционные концепции преформистского плана, тесно связанные с учением Г. Лейбница. Последнее предполагало развертывание внутреннего, изначально заложенного содержания каждой монады и в принципе исключало формирование подлинно новых качеств в процессе развития. Хотя сам Лейбниц и его сторонники в биологии признавали филогенетическое совершенствование видов и в отдельных случаях даже ограниченное влияние среды, в целом их взгляды носили вполне сознательный консервативно-циклический характер. Исключая, вслед за Лейбницем, качественное развитие в природе, биологи представляли эволюцию как последовательное развертывание и свертывание множества неуничтожимых «вложенных зародышей» согласно «единому плану творения».
Свое философское завершение такой способ мышления получил в системе Гегеля, у которого диалектические законы реализуют «развитие» в этимологическом значении термина – развертывание изначально заложенной конечной идеи, причем это касается исключительно социальной истории. Пренебрежительное отрицание качественных изменений в природе было созвучно взглядам большинства естествоиспытателей начала XIX века, хотя на их фоне уже «повсюду зарождались гениальные догадки, предвосхищавшие позднейшую теорию развития» [Энгельс Ф., т.21, с.287].