
Полная версия:
Agnia Grin Иллария: судьба империи
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Они были высокими и крепкими, их лица были обветренными, руки — мозолистыми. Пахло от них потом и вином.
— Что, потерялась, голубка? — спросил один из них, ухмыляясь. Латынь. Она поняла каждое слово. — Не местная, видно. Одежда — странная. И волосы… Никогда таких не видел.
Они смотрели на её джинсы, свитер, кроссовки, и в их глазах было что-то сложное: любопытство, презрение и — что хуже всего — оценка. Оценка товара. Мужчина, что был выше, провёл пальцем по краю её куртки, хмыкнул.
— Мне… мне нужно… — начала она по-русски и тут же осеклась. Что она делает? Они не поймут ни слова.
Она перешла на латынь. Ту самую латынь, которую учила весь семестр и так ненавидела. Она вышла из её рта странной — чуть замедленной, с русским акцентом, но понятной.
— Я… я не знаю, где я. Я потерялась. Я… — она запнулась, глядя в их лица. Они не верили ей. Конечно, не верили. Какая женщина путешествует одна, без сопровождения, в такой одежде, по такой дороге? В этом мире женщины не путешествовали одни. Это было немыслимо.
— Ты рабыня? — спросил второй мужчина, шагнув ближе. От него пахло луком и вином. — Сбежала? У тебя нет знаков, но это можно исправить. Таких, как ты, ловят быстро. Хозяин будет рад вернуть свою пропажу.
— Я не рабыня, — ответила она, вставая. Голос дрожал, но она старалась держать его твёрже, хотя внутри всё тряслось. — Она заплакала.
— Смотри, — сказал первый, обращаясь ко второму. — Говорит хорошо. Почти чисто. И внешность… — он оглядел её с головы до ног, задержав взгляд на лице, на волосах. — Таких на рынке берут хорошо. Господа любят что-нибудь дивное.
Она похолодела. Поняла, что они имеют в виду.
— Я не рабыня, — повторила она, но в голосе уже не было силы. — Я…
— Молчи, — второй резко схватил её за руку. Его пальцы сжались на запястье так, что кости затрещали. — Идём. Разберёмся. Если ты не рабыня, скажешь это хозяину рынка. А пока молчи и не дёргайся.
Она попыталась вырваться, но он был сильнее — гораздо сильнее, чем она. Его хватка была железной, безжалостной.
— Пустите! — закричала она. — Я свободная! Я…
Но они не слушали. Она была одна. В чужом мире. В одежде, которую никто здесь не носил. Без документов, без денег, без защиты. Она была рабыней в тот самый миг, когда попала сюда.
Её втащили в повозку. Деревянные борта были шершавыми, горячими от солнца. Она сидела на дне, прижав колени к груди, и чувствовала, как слёзы текут по лицу. Мужчины переговаривались о цене, которую можно выручить за «молодую девушку с белой кожей и длинными волосами». Они говорили о публичных домах, о богатых господах, о том, как хорошо она будет выглядеть на помосте.
Она думала только об одном: как она могла быть такой глупой? Загадала желание, как маленькая девочка, которая верит в звёзды. Хотела быть рядом с Октавианом — и оказалась здесь. В Риме. В 42 году до нашей эры. В рабстве.
Повозка тряслась по дороге. Она смотрела на мир, который открывался перед ней: поля, крестьяне, усадьбы, рабы, работающие в поле, — согнутые спины, обожжённые солнцем плечи, цепи на ногах. Охранники с копьями. Господские повозки. Всадники в доспехах.
Это был Рим. Настоящий Рим. И она ничего не знала о том, как жить в нём.
Знала, что такое capitis deminutio. Знала, что такое манципация. Знала, что такое status personae. Но не знала, как выжить, когда ты — одна из тех, кто не имеет прав. Не знала, как быть рабыней. Не знала, как быть вещью.
Она закрыла глаза и прошептала:
— Что я наделала…
Повозка остановилась у ворот города. Мужчины вытащили её на землю, и она увидела Рим — таким, каким он был настоящим, в древности. Он был высоким, белым, многолюдным, шумным, грязным, великолепным. Мраморные колонны соседствовали с деревянными лачугами. Сенаторы в тогах проходили мимо торговцев с корзинами, кричащих о цене рыбы. В воздухе витал запах хлеба, пота, дыма, благовоний и чего-то сладковатого, что она не могла опознать, но что было в каждом вздохе этого города.
Она шла по улице, зажатая между двумя мужчинами, и смотрела по сторонам, пытаясь запомнить каждую деталь. Она знала, что это здание— форум. И это — курия. И там, вдали — Эмилия. Все это из книг. Но книги не передавали жару, шум, запах, страх. Книги не говорили, что делать, когда ты стоишь на рынке рабов.
Её схватили за руку и потащили в сторону.
— Куда вы меня ведёте? — крикнула она, пытаясь вырваться.
— Молчи, — рявкнул один из мужчин. — Сначала переоденем. Ты не можешь стоять на рынке в этой одежде. Люди подумают, что ты беглая или того хуже — варварка, которую поймали в лесу.
Они затащили её в маленькое, тёмное помещение рядом с рынком. Пахло сыростью, потом и старой тканью. В углу лежала груда одежды — грязной, рваной, но явно предназначенной для рабов.
— Снимай это, — сказал один из мужчин, указывая на её джинсы, свитер, куртку.
— Что? — она отшатнулась. — Нет!
— Снимай, я сказал! — он шагнул к ней, и в его руке блеснул нож. — Или я помогу тебе. Выбирай.
Она смотрела на него, и внутри неё поднималась волна ужаса. Но она понимала: спорить бесполезно. Она была одна. Без защиты. Без сил.
Она медленно расстегнула куртку. Потом сняла свитер. Джинсы. Кроссовки. Она стояла в одной тонкой майке, дрожа от холода и страха.
— И это сними, — сказал мужчина, указывая на майку.
Она закрыла глаза и сделала, как он сказал.
Ей бросили ткань. Грубую, белую, льняную. Туника была простой — без вышивки, без украшений, без всего, что могло бы напомнить о её прежней жизни. Она надела её, чувствуя, как ткань царапает кожу.
Туника была широкой — явно снятой с другой рабыни и наспех подогнанной. Она спадала с одного плеча, обнажая ключицу. Подол доходил до щиколоток, но был неровно подрублен.
— Затяни пояс, — приказал мужчина, бросая ей верёвку.
Она взяла верёвку и затянула её на талии. Узел был грубым, но держал ткань, не давая тунике сползти совсем.
— Теперь ты готова, — сказал мужчина, усмехаясь.
Глава 3. Рынок под палящим солнцем. Взгляд, который всё изменил
Рим. 42 год до нашей эры. Рынок рабов. Полдень
Рынок рабов гудел, как растревоженный улей. Здесь смешивались запахи прогорклого масла, пряностей, пота и страха — острый, тяжёлый дух, от которого першило в горле. Илларию вытолкнули на помост — деревянный, шаткий, нагретый полуденным солнцем.
Она стояла, сжав пальцы так, что ногти впивались в ладони. Её взгляд метался по толпе: грубые лица, масляные глаза, оценивающие, жадные. Кто-то тыкал пальцем, кто-то смеялся. Для них она была вещью. Экзотикой. Забавой.
И вдруг среди этой пестроты взгляд зацепился за одну фигуру.
Он стоял чуть в стороне, не на первых рядах, но и не в задних. Не кричал, не махал руками, не спорил о цене. Просто стоял, прямой, неподвижный, будто высеченный из мрамора — и всё же живой. В нём чувствовалась та самая сила, о которой она читала: не гроза, не буря, а спокойная, холодная уверенность, которая заставляет расступаться даже самых шумных.
Гай Октавий.
Он был величествен, хотя очень молод. Ему была присуща аристократическая сдержанная элегантность, взгляд, в котором читается, что этот человек привык принимать решения, от которых зависят чужие судьбы. Но здесь, сейчас, он был ещё и другим — моложе, чем на бюстах, тоньше, почти хрупким, но эта хрупкость была обманчива, как обманчива острота лезвия. В его осанке не было ни капли расслабленности — словно он каждую секунду ждал удара в спину.
Серые жесткие глаза скользнули по ней — быстро, почти равнодушно, как скользят по любому товару на рынке. Но потом вернулись. Задержались. В этом взгляде не было похоти, не было восторга, не было той жадной оценки, что была у остальных. В нём было… любопытство. И ещё что-то, что она не смогла сразу назвать, — будто он увидел не девушку на помосте, а человека, который не должен здесь стоять.
А она смотрела на него и вдруг поняла: вот он. Тот самый, ради кого она шептала своё отчаянное желание. И теперь он смотрел на неё.
Октавиан не собирался приходить на рынок. Он только ушел с форума и у него были дела важнее: письма, которые нужно отправить в провинции, донесения от лазутчиков, список людей, которым нельзя доверять. Но он шёл мимо и остановился. Сам не зная почему.
Сначала он увидел её волосы.
Они были необычными — русыми, с медным отливом, который вспыхивал на солнце. Не выгоревшими под римским зноем, а именно такими, какие бывают у северных народов — живыми, тёплыми, с холодными нотками. Ветер играл с ними, поднимая пряди, обнажая тонкую шею, и он заметил, как она вздрогнула от этого прикосновения.
Потом он увидел её лицо.
Оно не было красивым в том смысле, к которому он привык. Не грубым, не закалённым жизнью, как у большинства рабынь, которых приводили с окраин. Оно было тонким, с острыми чертами — высокими скулами, чуть раскосыми глазами, тонким носом с лёгкой горбинкой. В нём была уязвимость, почти детская, и одновременно что-то упрямое, будто она готова была спорить даже с судьбой.
Но самое сильное — её глаза.
Цвета лазурного моря, сине-голубые, как вода в горном озере. Они были широко открыты, в них плескался страх, но под страхом таилась упрямая злость. Она смотрела прямо — не вниз, не в сторону, а на толпу и на него, словно пыталась найти и поймать свою судьбу. И в этом взгляде было что-то, что заставляло даже самых наглых покупателей отводить глаза.
Она была босая. Пальцы её ног сжимались от жара деревянного помоста, и она то и дело переступала с пятки на носок, пытаясь унять это неудобство. Туника — простая белая льняная, слишком широкая для её худых плеч — спадала с одного плеча, обнажая ключицу. Она была одета как рабыня, но держалась так, будто это платье было на ней чужим — и она не хотела его носить.
Она стояла прямо. Не той неестественной прямотой, которая бывает у статуй, а той, что бывает у человека, который отказывается сгибаться даже под тяжестью страха. Её плечи были расправлены — не от уверенности, а от отказа сдаваться. Её пальцы были сжаты в кулаки, и ногти впивались в ладони, оставляя полумесяцы. Она не плакала. Не умоляла. Она просто ждала.
Он видел много женщин: покорных, хитрых, расчётливых, тех, кто хотел власти, и тех, кто просто хотел выжить. Но эта была другой. В ней не было ни одной из этих масок. Она была… настоящей. И это его зацепило.
«Кто ты?» — подумал он, хотя не собирался задавать этот вопрос вслух.
Толпа вокруг загудела громче. Начались торги. Кто-то выкрикнул цену. Потом ещё одну. Октавиан не шевелился. Он просто смотрел, как она сжимает кулаки, как вздрагивает от каждого крика, как старается не показывать, что ей страшно.
И в этот момент он понял, что не позволит её купить кому-то другому.
Не из жалости. Не из прихоти. А потому что в ней было что-то, чего он давно не встречал в этом городе, — искренность, которую здесь считали слабостью.
— пятьсот денариев, — произнёс он спокойно, не повышая голоса, но так, что шум вокруг будто стал тише.
Все обернулись. Кто-то хмыкнул, кто-то закатил глаза. Для многих это была слишком высокая цена за девушку без особых навыков. Но никто не осмелился спорить. Имя Октавиана уже звучало в Риме не просто как имя наследника Цезаря, а как имя человека, с которым лучше не связываться.
Торги прекратились.
Иллария не сразу поняла, что произошло. Она смотрела на Октавиана, и в груди поднималось что-то странное — не облегчение, не радость, а какой-то острый, колючий вихрь, в котором смешались страх, неверие и… надежда.
Он купил её.
Но не так, как покупали другие. В его взгляде не было торжества охотника, поймавшего редкую птицу. В нём не было желания обладать. В нём было что-то другое — будто он видел в ней не рабыню, а загадку, которую хотел разгадать.
Когда к ней подошли, чтобы снять с помоста, она отшатнулась. Её руки дрожали, но голос, к её собственному удивлению, прозвучал твёрже, чем она ожидала:
— Кто вы?
Октавиан чуть наклонил голову, будто оценивая не её слова, а её смелость.
— Тот, кто тебя купил, puella — ответил он тихо, так, чтобы слышала только она. — Идём.
Она хотела сказать что-то ещё — возразить, спросить, куда, зачем, что будет дальше. Но слова застряли в горле. Вместо этого она просто кивнула и пошла за ним, стараясь не споткнуться на неровных камнях мостовой.
Вокруг снова шумел город: крики, смех, ругань, звон металла, скрип повозок. Но рядом с ним этот шум будто становился фоном. Он шёл ровно, уверенно, и люди расступались перед ним — не потому, что он кричал или угрожал, а потому, что в нём чувствовалась власть и сила.
Они свернули в узкий переулок, где было чуть тише и прохладнее в тени домов. Октавиан остановился и впервые посмотрел на неё не как на вещь, не как на загадку, а просто… как на человека.
— Как тебя зовут?
— Иллария, — прошептала она, и собственный голос показался ей чужим, слишком тихим для этого города.
— Иллария, — повторил он, пробуя имя на вкус, будто проверяя, подходит ли оно к её лицу, к её глазам, к тому, как она держится, несмотря на страх. — Ты говоришь на латыни почти без акцента. Имя Римское, но ты не римлянка. Откуда?
Она чуть не сказала правду. Почти выдохнула: «Из другого мира. Из будущего. Я училась по учебникам, а не у учителей». Но вовремя остановилась. Здесь это звучало бы как бред. Или как ложь.
— Я, я не знаю, — сказала она, опуская глаза. — я не помню кто я.
Октавиан кивнул, будто принимая эту ложь. Но в его взгляде мелькнуло что-то — непонимание, недоверие, будто он чувствовал, что она загадка, которую нужно разгадать.
— Ты не похожа на тех, кто обычно оказывается на рынке, — произнёс он наконец, и в его голосе не было осуждения, только констатация факта. — В тебе нет покорности.
— Я не хочу быть покорной, — ответила она, поднимая голову. И тут же испугалась своей смелости. Но отступать было поздно. — Я хочу… просто быть собой.
Он долго смотрел на неё, будто взвешивая каждое слово, каждую эмоцию, каждую тень на её лице. Потом чуть улыбнулся — так едва заметно, что она едва уловила движение губ.
— Это редкое желание в Риме, — сказал он. — Здесь многие забывают, кем они были, прежде чем стать, тем, кем их хотят видеть другие.
Она вдруг почувствовала, как страх отступает, уступая место чему-то новому — любопытству, смешанному с надеждой. Может быть, этот холодный, собранный человек, который купил её не ради забавы, а потому что что-то в ней его зацепило, сможет стать её опорой в этом чужом мире.
Или её погибелью.
Пока она не знала. Но впервые с того момента, как погасла свеча в её комнате, она почувствовала: она не одна.
Глава 4. Холодный господин
Вилла Октавиана. Рим. 42 год до н.э.
Вилла Октавиана располагалась в нескольких милях от Рима, на холме, с которого открывался вид на долину. Мы ехали около двух часов — повозка медленно поднималась по извилистой дороге, огибая оливковые рощи и виноградники.
Я сидела, прижавшись к деревянному борту, и смотрела на проплывающий мимо пейзаж. Солнце клонилось к закату, окрашивая небо в багровые и золотые тона. В Италии закаты были другими — более насыщенными, более живыми, чем в моём родном Екатеринбурге. Или это просто казалось мне, потому что я была здесь, в чужом времени, в чужой жизни?
Рядом со мной сидели другие рабы. Мужчины — двое, крепкие, молчаливые, с опущенными головами. Женщина — старше меня, лет тридцати, с усталым лицом и потухшими глазами. И мальчик — двенадцати лет, как мне сказали, который дрожал мелкой дрожью и не поднимал глаз.
Мы все были одинаковыми. Мы все были ничем.
Я смотрела на спину Октавиана, который ехал впереди на коне, не обернувшись ни разу за всю дорогу. Даже не посмотрел в сторону повозки. Мы были для него не людьми — мы были вещами, которые он купил, чтобы они выполняли свою функцию.
Это было трудно принять. В моей голове Октавиан был героем — умным, одиноким, почти трагическим. Я читала о его жизни, о его борьбе, о его победах. Я представляла его как человека, который ищет понимания, который страдает от одиночества, который хочет быть любимым.
Но реальность была другой. Реальность была холодной, как мрамор, из которого был изготовлен его бюст в музее.
«Он не такой, как в книгах, — шептала я себе, будто пытаясь удержать ту самую книжную версию, которая грела мне душу в холодные вечера над учебниками. — Он просто… другой. Он живёт в мире, где нельзя оборачиваться на тех, кто в повозке. Где нельзя показывать слабость».
И всё же где-то внутри меня царапалась обида: он даже не взглянул на меня. На ту, ради которой, я сама того не ведая, загадала это безумное желание.
Вилла открылась перед нами внезапно — мы поднялись на холм, и я увидела её во всей красе. Это было не просто здание. Это был комплекс — несколько строений, окружённых высокими стенами. Белый камень, красные черепичные крыши, колонны, украшенные резьбой, сады с кипарисами и фонтанами.
Я не могла дышать. Это была красота, которую я никогда не видела — не на картинках, не в фильмах. Настоящая, живая, трёхмерная красота, которая пахла цветами и землёй.
Мы въехали во внутренний двор. Рабы уже ждали нас — выстроились в ряд, чтобы приветствовать господина. Октавиан спрыгнул с коня, не глядя на нас, и передал поводья одному из слуг.
— Управляющий, — сказал он коротко. — Займись новыми.
И ушёл. Просто ушёл. Как будто нас не существовало.
Я смотрела ему вслед, и внутри меня разрасталась пустота. Он не посмотрел на меня. Не сказал ни слова. Не спросил, кто я, откуда я, почему я смотрела на него так, как смотрела. Я была для него ничем. Я была мебелью, которую принесли в дом.
—Ancilla! — голос управляющего вернул меня в реальность. — Следуй за мной. Я покажу тебе твое место и объясню твои обязанности.
Управляющего звали Секстий. Он был высоким, худым, с морщинистым лицом и глазами, которые видели всё и не выражали ничего. Он носил простую тунику, но держался с достоинством, которое выдавало в нём человека, управляющего большим хозяйством.
— Ты будешь работать в доме. Имя?
— Иллария.
— Иллария, — повторил он, имя римское. — но ты чужестранка. Откуда ты?
Я попыталась рассказать историю — найденная на дороге, потерянная память, ничего не помню. Секстий выслушал меня без выражения, потом кивнул.
— Хорошо. Это не важно. Ты будешь прислуживать в главном доме — убирать, помогать на кухне, прислуживать за столом. Господин Октавиан не терпит грязи и шума. Ты должна быть тихой, проворной и незаметной.
— Я поняла, — сказала я.
— Хорошо. Следуй за мной.
Он провёл меня через двор к небольшому строению — жилому помещению для рабов. Там были комнаты с нарами, общие, разделённые только перегородками. Воняло потом, чесноком и несвежим воздухом. На узкой лежанке лежала грязная тряпка.
— Это твоё место, — сказал Секстий, указывая на лежанку. — Твоя смена начинается с рассветом. Ты будешь помогать на кухне, убирать в атриуме и, когда потребуется, прислуживать господину и его гостям.
— Гостям? — переспросила я.
— Да, — сухо ответил он. — Господин Октавиан часто принимает гостей — сенаторов, военачальников, советников. Ты должна быть невидимой, но всегда готовой подать вино, убрать посуду, выполнить любое поручение. Если будешь шуметь — тебя накажут.
Я кивнула. Всё это звучало просто, но я знала, что простота обманчива.
Следующие несколько дней были испытанием.
Меня поставили на кухню — помогать повару, старой женщине по имени Флавия. Она была грубой и громогласной, командовала рабами, как солдатами, и не терпела ошибок.
— Быстрее! — кричала она, когда я чистила овощи. — Господин не любит ждать! У тебя не руки, а крюки! Что ты там копаешься, как улитка!
Я стала работать молча и незаметно, быть просто рабыней. Я чистила овощи, мыла полы, убирала столы после трапез.
Я видела Октавиана несколько раз — он проходил мимо, не глядя на меня, не останавливаясь.
Он был таким же, как в первый день. Холодным, сосредоточенным, недоступным.
Но я наблюдала за ним.
Я наблюдала, как он читал свитки в атриуме, склонившись над столом, сжимая челюсти от напряжения. Я наблюдала, как он разговаривал с советниками — коротко, резко, без лишних слов. Я наблюдала, как он сидел один за столом, когда все гости уходили, и в его глазах появлялась усталость, которую он никогда не показывал при других.
Это был не герой. Это был человек. Жесткий, одинокий, загнанный в угол политикой и войной.
И я вдруг поняла, что моя любовь к нему — та, книжная, романтическая — была иллюзией. Но то, что я чувствовала теперь — было другим. Было реальным.
Мои чувства не ушли. Я видела его холод, его маску, его стальные глаза — и знала, что там, внутри, скрывается человек, которого боятся даже собственные мысли. Я хотела помочь ему. Я хотела прикоснуться к его лицу и сказать: «Ты не один. Я здесь. Я вижу тебя настоящего».
Но я была рабыней. Я была пустым местом, тенью на мраморных стенах его дома. У меня не было права голоса. У меня не было права желать. У меня не было даже права смотреть на него слишком долго, потому что взгляд рабыни — это дерзость, а дерзость наказывают.
И я молчала. Смотрела на него издалека. И чувствовала, как любовь растёт внутри меня, словно корни, которые пробивают камень.
На третий день я впервые столкнулась с ним лицом к лицу. Это произошло случайно. Я убирала в атриуме — вытирала пыль с мраморных статуй, мыла полы. Я была сосредоточена на работе и не слышала, как он вошёл.
Я подняла голову — и увидела его.
Он стоял в дверях, смотря на меня. Его лицо было непроницаемым, но в глазах мелькнуло что-то — удивление? Любопытство?
— Ты, — сказал он.
— Да, господин? — Я опустила глаза, как учили.
— Ты та, которую я купил на рынке.
— Да, господин.
Он сделал шаг ближе, и я почувствовала его запах — чистый, резкий, с нотками лаванды и чего-то горького. От него пахло кожей и пылью дорог.
— Твоё имя?
— Иллария, господин.
— Иллария, — повторил он, и его голос изменился. Стал чуть мягче, чуть теплее. — Красивое имя, римское. Я слышал Иллария, что у тебя нет памяти.
— Да, господин. Я ничего не помню.
Он стоял и смотрел на меня. Я чувствовала его взгляд — изучающий, острый, как нож. Мне казалось, он видит меня насквозь.
— Ты странная, — резко сказал он вдруг. — Ты не ведёшь себя как рабыня. Ты держишь голову слишком высоко.
Я замерла. Это была опасная игра.
— Простите, господин, — сказала я тихо. — Я не знаю, как должна вести себя рабыня. Я просто стараюсь делать свою работу хорошо.
Он усмехнулся — сухо, коротко, но это была усмешка. В ней не было тепла, но было что-то человеческое.
— Научишься, — сказал он. — А пока — продолжай работать.
И он ушёл.
Я стояла в атриуме, глядя ему вслед, и чувствовала, как колотится сердце. Он заметил меня. Он заметил, что я не такая, как другие.
И это было началом.
Ночью я не могла уснуть. Я лежала на своей жёсткой лежанке, смотрела в потолок и думала о нём. О том, как он стоял передо мной, как смотрел на меня, как его голос дрогнул, когда он произнёс моё имя.
Я думала о том, что он, возможно, не так холоден, как кажется. Что за этой маской скрывается кто-то другой — кто-то, кто боится доверять, кто боится быть раненым.
Я вспоминала его глаза. В них была боль. Глубокая, старая боль, которая не проходила годами. Я видела её, когда он смотрел на меня. И я хотела понять, что её вызвало.
Я закрыла глаза и попыталась представить его детство. Каким он был, когда был маленьким? Что он чувствовал, когда его отец умер? Когда его мать вышла замуж за другого? Когда его усыновил Цезарь?
Я знала из книг, что он был слабым ребёнком. Болезненным, худым, с вечной лихорадкой. Он не мог защитить себя — у него не было ни силы, ни влияния. Он выживал только потому, что был умнее других. Он учился просчитывать ходы, читать людей, видеть их слабости. Он создавал себя сам, старался стать сильным, выносливым, потому что слабость приводила к смерти.
Он научился быть бесчувственным, потому что на чувствах играли, их предавали и от них только боль.
Я вздохнула и перевернулась на бок. Спать не хотелось. Я думала о маме, о Мишке, о том, что они, наверное, уже ищут меня. Мама, наверное, обзвонила всех моих друзей, подала заявление в полицию. Мишка, наверное, плачет, потому что я не приехала на выходные.
Я чувствовала себя виноватой. И одновременно — злой на себя за то, что чувствую вину. Я выбрала это. Я хотела попасть сюда. Я была здесь и должна была выжить.
Я закрыла глаза и прошептала в темноту:
— Мама, прости меня. Мишка, прости меня. Я вернусь. Я обещаю. Я вернусь.