Над миром царствовал Нерон,
И шумный двор его шептался,
Когда в раздумье мрачном он
В своем дворце уединялся.
Там сочинял ли он стихи
Иль новых ужасов затеи —
Но мерно слышались шаги
Его вдоль узкой галереи.
Как перед бурей, затихал
В подобный час дворец просторный,
И каждый молча ожидал
Судьбы, склоняя взор покорный.
Шумел лишь Рим. – В пяти шагах
Гражда́не в праздничной одежде,
Позабывая вещий страх,
Кричат пронзительней, чем прежде.
Все льстит их взорам и ушам,
Все пища для страстей мгновенных:
Там торжество и новый храм,
Здесь суд царей порабощенных.
Народ шумит. Давно привык
Он к торжеству своей гордыни,
Он всем народам шлет владык
И в Рим увозит их святыни.
Как прежде, пленные цари
Влачат по форуму оковы,
И рядом стали алтари
И Озири́са и Еговы.
Минутным жаром увлечен
Всегда кипучий дух народа:
Сегодня бог ему Нерон,
А завтра бог ему свобода.
Он так же рвался и кричал
Иль так же отступал, немея,
Когда у статуи Помпея
Брут окровавил свой кинжал.
Давно собрали виноград,
Серей туман на Апеннинах,
И в Рим, пестрея на долинах,
Тибура жители спешат.
Лишь юный Мунд не едет в Рим,
Его столица не пленяет,
И он на все друзьям своим
Одним молчаньем отвечает.
Как быстро лето перед ним
Крылатые промчали Оры,
Каким сияньем голубым
Все время покрывались горы,
Как сельский быт он полюбил,
Забыв о купленном веселье,
И в этом замкнутом ущелье
Элизий полный находил!
По целым он сидел ночам,
Кидая взоры за ограду,
Пока заря свою лампаду
Взнесет к тибурским высота́м
И, как алтарь любви живой,
За дымом скроется долина.
Быть может, снова в садик свой
Пройдет надменная Сабина.
Не подымая глаз своих,
Пройдет в величии суровом,
Но он любви крылатым словом
Ее смутит хотя на миг,
Иль без свидетелей опять
Ее принудит он ответить,
Чтоб только взор блестящий встретить
Или насмешку услыхать.
Он знал давно, что ничему
Не внемлет строгая Сабина,
Что равнодушие к нему
Хранит супруга Сатурнина..
Недавно прибыл Сатурнин
Из знойной Сирии с женою.
Там долго, полный властелин,
Богатой правил он страною.
Сабина, властью красоты
И саном мужниным хранима,
Смотреть привыкла с высоты
На юных ветреников Рима.
Коней, гетер, ночных пиров
Она в душе им не прощала
И втайне на одних богов
Порывы сердца обращала.
Как чист молитвы фимиам!
Как гасит он огонь преступный!
Сабина покидала храм,
Подобна Гере недоступной.
Когда же Мунд, пробравшись в сад,
Ее смущал любви приветом,
Живой упрек и гордый взгляд
Бывали дерзкому ответом.
Но в Мунде блеск ее очей
Лишь распалял любви желанья:
Он тосковал, не спал ночей
И жаждал нового свиданья.
Сегодня Мунд стоит один,
Глядя в раздумье на долину;
Вчера уехал Сатурнин
И в Рим увез свою Сабину.
«Что делать? – часто Мунд твердит. —
Бесплодно дни промчались лета!»
– «Что делать?» – эхо говорит
Сто раз – и не дает ответа.
А там, врываясь в недра скал,
Как бы живой упрек бессилью,
Кипучий Анио роптал
И рассыпался тонкой пылью,
Да, разгоняя горный дым,
Как и вчера, перед разлукой,
И ныне Феб золотолукой
Три кинул радуги над ним.
Сабина в Риме. Но и там
Живет по-прежнему Сабина:
В дому лелеет Сатурнина
И в храмах жертвует богам.
Молиться чуждым, как своим,
Обучена чужой страною,
Она и в Риме жертвы им
Несет с покорною душою.
И в деле веры и добра,
Послушна сладостным влеченьям,
Она проводит вечера,
Жрецов внимая поученьям.
Но чаще всех с недавних пор
К ней жрец Анубиса приходит,
Заводит жаркий разговор
И зорких глаз с нее не сводит.
Награду темную сулит
И сердца слушает тревогу,
Влечет к таинственному богу —
И наконец ей говорит:
«Недаром ты у алтарей
С мольбами жертвы приносила,
Сабина, верой ты своей
И жизнью небу угодила!
Твои молитвы сочтены;
Но никогда непосвященный
Не приподымет пелены,
На лик Изиды опуще́нной.
Мужайся: шаг еще, и ты
Войдешь в блаженные чертоги,
Где блеском вечной красоты
Сияют праведные боги.
Тебя я в тайну посвящу, —
Но, вечной истины ревнитель,
Я сам, Анубиса служитель,
О ней поведать трепещу.
Богам от юности служил
Я и молился ежечасно,
Но никогда так громогласно
Со мною бог не говорил.
Вчера стою у алтаря —
И вдруг оракул мне вещает,
Что, страстью пламенной горя,
Тебя Анубис избирает.
Всю ночь очей я не смыкал,
Молясь в смятении великом,
И полог брачный разостлал
Перед Анубисовым ликом.
А ныне сам почтить готов
Тебя коленопреклоненьем:
Внимать велению богов
Нам подобает со смиреньем.
Сегодня с вечера луна
Не озирает стогнов Рима.
Ты, как богиня убрана,
Ко храму приходи незрима.
Служанок бойся пробудить,
Пусть дремлет муж твой утомленный,
Чтобы не мог непосвященный
Тебя и взором осквернить.
Тебя я на ступенях жду;
Иди, давай мне руку смело…
Придешь ли, новая Семела,
Во храм Анубиса?» – «Приду».
Давно звезда́ми ночь блестит,
Смолкает шумная столица,
Порой лишь громко колесница
Веселых юношей промчит.
Одна под сению ночной
Сабина бережно ступает,
За нею сладкою струей
Сирийский нард благоухает.
Как долго прождала она,
Чтоб сон нисшел на Сатурнина!
Пора! сейчас блеснет луна
Над темной грудой Эсквилина!
Нет, этой позднею порой
Никто не мог ее заметить, —
Лишь только б оргии ночной
Да ярких факелов не встретить!
Какой-то дух ее несет
Неотразимо и упрямо
Все дальше. – Вот она у храма, —
И жрец ей руку подает.
«Молчи, мне все поведал бог:
Ты опоздала поневоле.
Вступи одна через порог,
Анубис ждет – не медли боле».
Как мавзолей, безмолвен храм,
Лишь ходит облаком куренье,
И ног ее прикосновенье
Звучит по мраморным плита́м.
Кумиров глаз не различает.
Повсюду мрак. Едва-едва
Небес полночных синева
Средину храма озаряет.
О, ночь блаженства и тревог!
Сомненьем слабым дух мятется:
Какое тело примет бог,
В какой он образ облечется?
Но вот луна лучом своим
Посеребрила изваянья,
Сильней заволновался дым
И облака благоуханья.
Шаги! так точно! – различил
Их слух Сабины беспокойный, —
И кто-то трепетный и стройный
Ее в объятья заключил.
Благоуханьем окружен,
Незримый, сердцу он дороже.
О, что за чудный, страстный сон —
И храм, и дым, и это ложе!
Как будто нет уже земли, —
Она исчезла, закрываясь,
И, в лунном свете развиваясь,
Их в небе тучи понесли.
Сильнее свет дрожит в очах,
Сильнее аромат разлился,
И лик Анубиса в лучах
Улыбкой Мунда озарился.
Угрюм, безмолвен Сатурнин,
Он промолчал перед законом;
Но не поведал ли один
Он грустной тайны пред Нероном?
Старик, испытанный в боях,
Как мальчик, не был малодушен,
Но храм Анубиса во прах
По воле цезаря разрушен.
Толпа ругалась над жрецом,
Он брошен львам на растерзанье,
И долго, долго Мунд потом
Вдали влачил свое изгнанье.
<1858>
Посвящается С. П. Х – о
Гляжу на вас я, умница моя,
Как на своем болезненном вы ложе
Откинулись, раздумие тая,
А против вас, со сказочником схоже,
И бормочу и вспоминаю я
О временах, как был я молод тоже,
Когда не так казалась жизнь пуста, —
И просятся октавы на уста.
Я был студентом. Жили мы вдвоем
С товарищем московским в антресоле
Родителей его. Их старый дом
Стоял близ сада, на Девичьем поле.
Нас старики любили и во всем
Предоставляли жить по нашей воле —
Лишь наверху; когда ж сходили вниз,
Быть скромными – таков наш был девиз.
Нельзя сказать, чтоб тяжкие грехи
Нас удручали. Он долбил тетрадки
Да Гегеля читал; а я стихи
Кропал; стихи не выходили гладки.
Но, боже мой, как много чепухи
Болтали мы; как нам казались сладки
Поэты, нас затронувшие, все:
И Лермонтов, и Байрон, и Мюссе.
И был ли я рассеян от природы,
Или застенчив, не могу сказать,
Но к женщинам не льнул я в эти годы,
Его ж и Гегель сам не мог унять;
Чуть женщины лишь не совсем уроды, —
Глядишь, влюблен, уже влюблен опять.
На лекции идем – бранюсь я вволю,
А он вприпрыжку по пустому полю.
По праздникам езжали к старикам
Различные почтительные лица
Из сослуживцев старых и их дам,
Бывала также томная девица
Из институтских – по ее словам,
Был Ламартин всех ярче, как денница, —
Две девочки – и ту, что побледней,
Звала хозяйка крестницей своей.
Свершали годы свой обычный круг,
Гамле́т-Мочалов сотрясал нас бурно,
На фортепьянах игрывал мой друг,
Певала Лиза – и подчас недурно —
И уходила под вечер. – Но вдруг
Судьбы встряхнулась роковая урна.
«Вы слышали? А я от них самих.
Ведь к Лизаньке присватался жених!
Не говорят худого про него.
С имением, хоть небольшого чину;
У генерала служит своего,
Ведет себя как должно дворянину:
Ни гадких карт, ни прочего чего.
Серебряную подарю корзину
Я ей свою большую. – Что ж мне дать?
Я крестная, а не родная мать».
Жених! жених! Коляска под крыльцом.
Отец и дочка входят с офицером. —
Не вышел ростом, не красив лицом,
Но мог бы быть товарищам примером:
Весь раздушон, хохол торчит вихром,
Торчат усы изысканным манером,
И воротник как жар, и белый кант,
И сахара белее аксельбант.
«Вот, Лизанька, бог дал и женишка!
А вы ее, мой милый, берегите:
Ребенок ведь! Немножечко дика,
Неопытна, – на нас уж не взыщите».
А мне ее отец: «Вы старика
Утешьте, вы и ей не откажите:
Мы с Лизою решились вас просить
С крестовым братом шаферами быть.
Ты, Лизанька, уж попроси сама,
Вы, кажется, друг другу не чужие,
Старинной дружбой связаны дома,
А с крестным братом даже и родные».
– «Я вас прошу». – «Ах, боже, дела тьма.
Пора и дальше, люди молодые,
И к тетушке мне нужно вас завесть. —
Так по рукам?» – «Благодарю за честь».
Горит огнями весь иконостас
Хрустальное блестит паникадило,
И дьякона за хором слышен бас…
Она стоит и веки опустила,
Но так бледна, что поражает глаз;
Испугана ль она, иль загрустила?
Мы стали цепью все, чтобы народ
На наших дам не налезал вперед.
«Где ж мой платок? – старик воскликнул наш. —
Дай мне хоть свой; отдам тебе на бале.
Что возишься! Да скоро ли подашь?
Ну, дайте вы, хоть вы бы отыскали».
– «Да не найду». – «Вот завели cache-cache!»
– «И у меня! И у меня украли!»
– «Обчистили? Народец-то каков!»
Вся наша цепь без носовых платков.
Стою да мельком на нее взгляну.
Знать, от свечей ей томно – от угара.
И жалко-жалко мне ее одну,
Но жалко тож индейского фуляра. —
«А не такую бы ему жену, —
Пожалуй, что она ему не пара».
Вот повели их кругом наконец,
И я топчусь, держа над ней венец.
Все кончено. Пустеет божий храм. —
Подробностей уж не припомню дале,
Но помню, что с товарищем я там,
У них в дому, на свадебном их бале.
Стою в гостиной полусветлой сам,
А музыка гремит и танцы в зале.
Не знаю, что сказать, а предо мной
Давнишняя подруга молодой.
«Пойдемте вальс! Вы не хотите? Нет?
Но вы должны, – ведь я вознегодую…
Вы сердитесь за давешний ответ?»
– «Я не сержусь; я просто не танцую».
– «Ну, дайте ж руку! ссориться не след.
Та к сердцу ближе. Руку ту – другую».
И без перчатки стала хлопотать,
Чтобы с моей руки перчатку снять.
Но тут товарищ мой влетает в дверь:
«Вот где они! Куда запропастились!
Вас кавалер, как разъяренный зверь,
Повсюду ищет. – Вы б поторопились.
Да ты-то что? Не кисни хоть теперь,
Ступай за мной; там словно взбеленились».
– «Нет, уж уволь. Тебе оно под стать,
Ты по полю давно привык плясать».
Вот грянула мазурка. – Я гляжу,
Как королева средневекова́я,
Вся в бархате, туда, где я сижу,
Сама идет поспешно молодая
И говорит: «Пойдемте, я прошу
Вас на мазурку». Голову склоняя,
Я подал руку. Входим, – стульев шум,
И музыка гремит свое рум-рум.
«Вы, кажется, не в духе?» – «Я? Ничуть,
Напротив, я повеселиться рада
В последний раз. – И молодая грудь
Дохнула жарко. – Мне движенья надо:
Без устали помчимся! отдохнуть
Успею после, там, в гортани ада».
– «Да что вы говорите?» – «Верьте мне,
Я не в бреду, и я в своем уме.
А хоть в бреду, безгрешен этот бред!
Несчастию не я теперь виною,
И говорить о нем уже не след, —
Умру и тайны этой не открою.
Тут маменька виновница всех бед:
Распорядиться ей хотелось мною.
Я поддалась, всю жизнь свою сгубя. —
Я влюблена давно!» – «В кого?» – «В тебя!»
И мы неслись под пламенные звуки,
И – боже мой – как дивно хороша
Она была! и крепко наши руки
Сжимались, – и навстречу к ней душа
Моя неслась в томленьи новой муки.
«И я тебя люблю! – едва дыша,
Я повторял. – Что нам людская злоба!
Взгляни в глаза мне; твой, – я твой до гроба!»
Что было дальше, трудно говорить
И совестно. Пришлось нам поневоле
С товарищем усерднее ходить
В дом, где бывали редко мы дотоле.
Тот все вином старался угостить;
Пьешь, и душа сжимается от боли,
Да к всенощной спешишь, чтоб как-нибудь
Хоть издали разок еще взглянуть.
О сладкий, нам знакомый шорох платья
Любимой женщины, о, как ты мил!
Где б мог ему подобие прибрать я
Из радостей земных? Весь сердца пыл
К нему летит, раскинувши объятья,
Я в нем расцвет какой-то находил.
Но в двадцать лет – как несказанно дорог
Красноречивый, легкий этот шорох!
Любить всегда отрадно, но писать —
Такая страсть у любящих к чему же?
Ведь это прямо дело выдавать,
И ничего не выдумаешь хуже.
Казалось бы, ну как не помышлять
О брате, об отце или о муже?
В затмении влюбленные умы —
И ревностно писали тоже мы.
Я помню живо: в самый Новый год
Она мне пишет: «Я одна скучаю.
Муж едет в клуб; я выйду у ворот,
Одетая крестьянкою, и к чаю
Приду к тебе. Коль спросит ваш народ,
Вели сказать, что из родного краю
Зашла к тебе кормилицына дочь.
Укутаюсь – и не заметят в ночь».
С товарищем переглянулись мы.
Хотя не очень прытки были сами,
Но видим ясно: этой кутерьмы
И бабушка не разведет бобами.
Практические подлинно умы!
Нашли исход: рядиться мужиками!
Голубушка! Я звать ее не мог:
Я не себя – ее я поберег.
А время шло. Кто любит так, не знает,
Чего он ждет, чем мысль его кипит.
Спросите вы у дома, что пылает:
Чего он ждет? Не ждет он, а горит,
И темный дым весь искрами мелькает
Над ним, а он весь пышет и стоит.
Надолго ли огни и искры эти?
Надолго ли? – Надолго ль все на свете?
Однажды мы сидели наверху
С товарищем, витая в думах нежных.
Вдруг горничная. – Весь платок в снегу,
Лицо у ней бледнее хлопьев снежных.
«Да что ты?» – «Все пропало! Быть греху;
Все письма отыскал он в нотах прежних,
Да как пошел, – в столах, в шкапах, в трюмо
И в туфлях даже, глядь, – сидит письмо.
Под крик его и гам тут горьких слез
Из девичьей я слышала немало.
Не треснул ли ее проклятый пес!
Он сам ушел. В испуге написала
Вам тут она. – Не помню, как донес
Меня Господь. Ответ я обещала.
Прочтите же; а я пока пойду
И за калиткой стану – подожду».
Читаю: «Все проведал этот зверь.
С тобою он стреляться, верно, станет;
И если ты убьешь его теперь —
Тогда, тогда и счастие настанет.
Я верую, ты тоже сердцем верь,
Оно меня, я знаю, не обманет.
Я убегу в деревню за тобой,
И там твоею стану я женой.
А послезавтра в восемь приходи
На монастырь и стань там у забора
И на калитку с улицы гляди —
Хоть на часок уйду из-под надзора, —
Стой там в тени и терпеливо жди.
Как восемь станет бить, приду я скоро.
Недаром злые видела я сны!
Но верь ты мне, мы будем спасены».
Без опыта, без денег и без сил,
У чьей груди я мог искать спасенья?
Серебряный я кубок свой схватил,
Что подарила мать мне в день рожденья,
И пенковую трубку, что хранил
В чехле, как редкость, полную значенья,
Был и бинокль туда же приобщен
И с репетиром золотой Нортон.
Тебе в могилу тихую привет,
Мой старый друг, я, старец, посылаю.
Ты был у нас деканом много лет,
К тебе, бывало, еду и читаю
Я грешные стихи, пускаясь в свет,
И за полночь мы за стаканом чаю
Сидим, вникаем в римского певца…
Тебя любил и чтил я как отца!
Зачем всю дрянь к наставнику я вез?
Но лишь вошел, он крикнул мне: «Что с вами?»
Я объяснил как мог, повеся нос,
И вдруг, как мальчик, залился слезами.
Меня он обнял и почти донес
До кресла. Сам он с влажными глазами
И с кроткой речью, полною любви,
Стал унимать рыдания мои.
«Спасти ее!» – я только мог твердить.
«Спасти-то нужно вас, – расстроить эту
Безумную попытку. Заложить
Немедленно я прикажу карету…
Инспектора вас в карцер посадить
Я попрошу на месяц по секрету.
Когда своей не жаль вам головы,
То хоть ее-то не губите вы».
Давно стою, волнуясь, на часах,
И смотрит ярко месяц с тверди синей,
Спит монастырский двор в его лучах,
С церковных крыш блестит колючий иней.
Удастся ли ей вырваться-то? Ах!
И олуха такого быть рабыней!
На колокольне ровно восемь бьет;
Вот заскрипел слегка снежок… Идет!
Откинула покров она с чела,
И месяц светом лик ей обдал чистый.
Уже моих колен ее пола
Касается своей волной пушистой,
И на плечо ко мне она легла,
И разом круг объял меня душистый:
И молодость, и дрожь, и красота,
И в поцелуе замерли уста.
И я ворвался в этот мир цветов,
Волшебный мир живых благоуханий,
Горячих слез и уст, речей без слов,
Мир счастия и пылких упований,
Где как во сне таинственный покров
От нас скрывает всю юдоль терзаний.
Нельзя душой и блекнуть и цвести, —
Я в этот миг не мог сказать «прости».
А вам не жаль? Чего? – спросить бы надо:
Что был я глуп, или что стал умней?
Какая же за это мне награда?
Бывало, точно, и не спишь ночей,
Но сладок был и самый кубок яда;
Зато теперь чем дальше, тем горчей:
Все те же рельсы и машина та же,
И мчит тебя, как чемодан в багаже.
Дня через два хозяйка за столом
Вдруг говорит: «А наши молодые
Уехали – и старики вдвоем
Остались. Он сказал, что там большие
В деревне хлопоты у них. Кругом
Падеж скота, и есть дела другие.
А вы чем сыты, молодой народ,
Что капельки вы не берете в рот?»
Затем, – затем настал конец. А вы
Простите, если сказка надоела.
Я скоро сам уехал из Москвы,
И мне писали: Лиза овдовела.
Поздней искал я милостей вдовы,
Но свидеться она не захотела.
Болтали – там… какой-то генерал…
А может быть, кто говорил – соврал.
<1884>