
Полная версия:
Адиом Тимур Рыбак дьявола
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Сто двадцать тысяч. За одну ночь.
Он пролистал до последней записи. Одна строчка, без даты, написанная торопливее, чем остальные, — буквы крупнее, наклон резче, ручка давила сильнее.
«Видел лица. Они меня тоже».
Элиас закрыл тетрадь. Положил обратно. Деньги — обратно. Нож подержал в руке ещё секунду, потом завернул в тряпку и положил на дно. Опустил половицу. Встал.
На кухне Надя вытирала посуду. За окном соседский петух наконец замолчал. Косые полосы вечернего света лежали на полу комнаты, и в этих полосах кружилась мелкая пыль, золотая и невесомая, как будто дом дышал.
Тимофей Малов был рыбаком. Бывшим морпехом. Мужем. Он прожил в этом доме шесть лет, ловил рыбу, чинил мотор, ужинал на этой кухне, спал в этой спальне. И параллельно, в последние четыре месяца жизни, он вёл разведку — методичную, подробную, опасную — против человека, который контролировал реку, на которой Тимофей вырос.
Не потому что хотел денег. Не потому что хотел власти. А потому что видел, как уничтожают то, что он любил, и не мог заставить себя отвернуться.
Это было и мужественно, и глупо, и обречённо — всё одновременно.
— Суп готов, — позвала Надя.
— Иду, — сказал Элиас.
Он сел за стол. Надя поставила перед ним тарелку. Он ел и чувствовал, как тело благодарно принимает горячую еду, как расслабляются мышцы, которые были напряжены восемь дней, как что-то внутри — не его, Тимофеево — отпускает и успокаивается. Дома. Он дома.
---
Ночью Элиас лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок.
Потолок был деревянный — доска к доске, тёмные от времени, с сучками и трещинами. Один сучок, прямо над кроватью, был крупнее остальных и в темноте казался зрачком, который смотрит вниз с терпеливым вниманием.
Надя спала рядом. Наконец спала — по-настоящему, глубоко, так, как спят люди, которые добрались до безопасного места после долгого пути. Её дыхание было ровным и тихим, и Элиас не двигался, чтобы не нарушить эту тишину. Странное чувство — заботиться о сне женщины, которую знаешь восемь дней. Ещё более странное — понимать, что забота идёт не только от него, но и от тела, в котором он живёт. Тимофей заботился о Наде тридцать четыре года своей памятью, и эта память теперь была частью Элиаса, хотел он этого или нет.
Он перебирал тетрадь в голове, страницу за страницей.
Маршруты байд складывались в систему — не хаотичную, а продуманную, с ротацией, с изменением расписания, с запасными рукавами на случай, если основной перекрыт. Три главных коридора: Бахтемир, Кигач, Старая Волга. Хранилища — живорыбные садки в камышовых протоках, затопленные клетки из металлической сетки, где белуга и осётр могли жить неделями в проточной воде. Точки перегрузки на берегу — рефрижераторы, документы, накладные. Дальше — Москва. Дальше — Европа.
Элиас оценивал масштаб, и масштаб впечатлял. Не размахом — продуманностью. Тот, кто это построил, думал так, как думал сам Элиас двадцать лет назад, когда выстраивал коридор из Кульякана в Тихуану: каждый уровень защищён от следующего, каждый участник знает только свой кусок, целое видят двое или трое. Другой товар, другая страна, другие деньги — но логика та же. Человеческая жадность и человеческий страх устроены одинаково на любом континенте.
Картинка пришла без предупреждения.
Не сон — он не спал. Вспышка, яркая и чёткая, как фотография, поднесённая к глазам: узкий рукав, камышовые стены по обоим берегам, сарай на левом берегу, наполовину затопленный, крыша провалилась с правого угла, доски почернели от воды и времени. Рассвет. Туман над водой. Запах тины и гнилого дерева. Ощущение — не страх, не любопытство, а что-то третье. Тимофей знал это место. Тимофей бывал здесь.
Картинка продержалась секунд десять и погасла.
Элиас лежал в темноте и ждал, придёт ли ещё что-нибудь. Не пришло. Память Тимофея работала по своим законам — выдавала куски, когда хотела, и замолкала, когда хотела. Управлять этим было невозможно. Можно было только ждать и запоминать.
Сарай был настоящим. Рукав был настоящим. Элиас не знал, что там, но знал, что Тимофей ходил туда при жизни и что-то там видел. Что-то, что заставило его прижаться ко дну казанки и не дышать.
За окном лаяла собака — далеко, лениво, скорее по обязанности, чем по причине. Ветер шевелил тополь у забора, и его тень двигалась по занавеске, как маятник. Надя повернулась во сне, её рука легла ему на грудь — привычным движением, которое повторялось, наверное, тысячи ночей до этой. Тёплая, тяжёлая рука.
Элиас не убрал её.
На рассвете он поедет на реку. Найдёт сарай. Посмотрит, что Тимофей пытался ему показать.
Сучок в потолке смотрел вниз. Терпеливо, не мигая, как смотрит тот, кто никуда не торопится и у кого впереди — вечность.
Глава 5. Затопленный сарай
Волга. Рукав Бахтемир.
Август 2002 года. Рассвет.
Элиас вышел из дома в четыре тридцать, когда небо над Астраханью было ещё серым и неподвижным.
Надя спала. Он оделся в темноте — брюки, свитер, резиновые сапоги, те самые, которые стояли у порога слева, за ящиком с инструментом, и которые Тимофей не успел надеть в последнее утро. Сапоги сели на ногу точно, разношенные, мягкие, помнящие форму ступни своего владельца. Элиас вышел через заднюю дверь, обогнул дом, спустился к берегу.
Казанка стояла на приколе у деревянных мостков — алюминиевая, потрёпанная, с царапинами и вмятинами на бортах, каждая из которых была историей, которую Элиас не знал, но тело помнило. Мотор «Вихрь-25» на транце, старый, латаный, обмотанный в двух местах изолентой. Элиас проверил бензин — полбака. Достаточно.
Мотор он заводить не стал. Отвязал лодку, оттолкнулся от мостков и взял вёсла.
Тишина упала сразу — плотная, объёмная, заполнившая пространство между водой и небом, как жидкость заполняет сосуд. В Кульякане не бывало такой тишины. Даже ночью, даже в самый глухой час — далёкая сирена, гул шоссе, иногда выстрелы, к которым он привык настолько, что перестал их замечать, как перестают замечать тиканье часов. Здесь не было ничего. Только плеск воды, негромкий, ритмичный, и где-то в тумане — утка, подавшая голос и замолчавшая.
Тело гребло само. Руки знали угол погружения лопасти, знали момент, когда нужно развернуть кисть на обратном ходе, чтобы весло шло ребром и не тормозило лодку. Двадцать четыре года на воде — это не навык, это физиология, перестроенная до уровня рефлекса. Элиас отпустил контроль и позволил телу вести.
Туман на Бахтемире в августе — явление особое. Не дымка, не лёгкая пелена, а стена. Белая, непроницаемая, обрезающая мир в трёх метрах от лодки. Элиас шёл по рукаву, ориентируясь по звуку — камышовая стена справа шелестела ближе, значит, он держался правого берега. Течение здесь слабое, почти незаметное, но лодку сносило влево, и каждый третий гребок приходилось корректировать.
Он шёл двадцать минут. Потом рукав начал сужаться.
Камыши подступили с обеих сторон — высокие, в два человеческих роста, стоящие стеной, непроходимой с берега. Вода потемнела. Дно поднялось — весло стало цеплять ил на глубине полутора метров. Запах изменился: к речной свежести добавилось что-то затхлое, прелое, запах старого дерева, долго стоявшего в воде.
Сарай вышел из тумана медленно, как проявляется фотография.
Сначала — контур крыши, тёмная линия на фоне белизны. Потом стены — доски, почерневшие до цвета мокрого угля, покрытые зелёной слизью по ватерлинии. Правый угол крыши провалился внутрь, и через пролом было видно небо. Левая стена уходила в воду по нижний венец. Строение стояло на сваях, вбитых в илистое дно, — когда-то это был лодочный сарай, рыбацкий, старый, заброшенный десятилетия назад.
Элиас остановил казанку в десяти метрах и смотрел.
У левой стены, в тени, белела верёвка. Новая, капроновая — ярко-белая на фоне чёрного дерева, как мел на доске. Уходила в воду под углом, натянутая. К ней что-то привязано под поверхностью. Рядом, внутри сарая, в полумраке угадывался силуэт лодки, вытащенной на мелководье.
Чужая лодка. Новая верёвка. Заброшенный сарай, к которому нет ни подъезда, ни тропы.
Элиас подвёл казанку к правой стене — к той, где провалилась крыша. Здесь было светлее, и он мог видеть внутрь, оставаясь снаружи. Взялся за край оконного проёма — рама сгнила, но косяк держался — и заглянул.
Двое. Спали на дощатом помосте, сколоченном над водой на высоте полуметра. Спальные мешки, армейские, тёмно-зелёные. Два рюкзака у стены. Между рюкзаками, прислонённый к доске, стоял обрез — помповое ружьё с отпиленным стволом и прикладом, укороченное до размеров, позволяющих прятать его под курткой. Оружие людей, которые охраняют то, что не должно существовать.
Под помостом, в воде, — что-то большое. Тёмное, накрытое новым брезентом с люверсами по краям. Под брезентом что-то двигалось — медленно, мощно, с тяжёлыми всплесками. Живое. Крупное.
Элиас перебросил тело через подоконник.
Приземлился на помост мягко — колени согнуты, вес на носках, доски приняли его почти без звука. Тот, что спал на спине, — среднего роста, лет тридцати, небритый — открыл глаза. Зрачки расширились. Рот начал открываться. Элиас шагнул и ударил его основанием ладони в точку под ухом, где шея переходит в основание черепа. Коротко, без замаха. Голова мотнулась, глаза закатились. Осел обратно в спальник, как кукла, из которой вынули руку.
Второй был крупнее. Намного крупнее — под сто килограммов, красное рыхлое лицо, тяжёлые плечи. Он проснулся от звука падения первого и среагировал не так, как реагирует человек, разбуженный посреди ночи, — среагировал мгновенно, по-рабочему. Рука метнулась к обрезу.
Элиас оказался у ружья на полсекунды раньше. Перехватил ствол правой рукой — пальцы легли на сталь, холодную и скользкую от влаги. Потянул на себя.
Большой не отпустил. Вцепился обеими руками, поднялся из спальника, навалился массой. Они стояли над прогнившим настилом, и между досками чернела вода, и оба тянули ружьё, каждый к себе, — молча, без крика, только хрип дыхания и скрип дерева под ногами. Двадцать килограммов разницы в пользу большого, и разница эта ощущалась в каждом мускуле.
Элиас отпустил.
Без предупреждения, без замаха — просто разжал пальцы. Большой, тянувший ружьё изо всех сил, полетел назад с ускорением собственного веса. Левая нога провалилась в щель между досками по колено, он рухнул на правое бедро, настил затрещал угрожающе. Обрез остался у него в руках, но руки были заняты — держали оружие и одновременно пытались удержать тело от падения в дыру.
Элиас шагнул и поставил ногу на ствол. Не на руки — на ствол. Придавил к доскам. Посмотрел сверху вниз.
Большой дышал тяжело и смотрел на Элиаса тем взглядом, который Элиас видел десятки раз у людей определённого склада — злость, смешанная с калькуляцией. Он не боялся. Он считал. Сколько весит противник, как стоит, куда сместится если дёрнуть, какие варианты остались.
— Ты кто такой, — сказал большой. Не вопрос — требование.
— Малов. Тимофей. Рыбачу здесь.
— Какого хрена тебе здесь надо.
— Это мой вопрос, — сказал Элиас.
Под помостом снова двинулось — тяжело, с плеском. Брезент натянулся и опал. Элиас не смотрел вниз. Не нужно было. Он уже понял, что находится под брезентом. Живорыбный садок. Металлическая клетка, затопленная под помостом, в которой стояла рыба — белуга, осётр или и то и другое. Живая. Ждущая перегрузки.
Точка хранения. Именно то, о чём писал Тимофей в тетради. Именно то, что стоило ему жизни.
— Вставай, — сказал Элиас. — Медленно.
Большой вытянул ногу из щели, поднялся. Обрез остался на досках под ногой Элиаса. Стоя, большой был на голову выше — и шире в полтора раза. Смотрел с тем выражением, которое появляется у людей, привыкших решать вопросы размером, когда размер не срабатывает.
— Уходи, Малов. — Голос стал тише, и это было хуже, чем крик. — Пока нормально говорю. Ты сюда не приходил. Ничего не видел.
— Понял, — сказал Элиас.
Он поднял ногу с обреза. Развернулся спиной к большому и пошёл к окну — не быстро и не медленно, ровным шагом человека, который знает, что в него не выстрелят.
Это был расчёт, не храбрость. Человек, который только что проиграл рукопашную, не стреляет в спину уходящему — не из благородства, а из прагматизма. Выстрел создаёт проблему, которая во много раз больше, чем проблема, которую он решает. Труп рыбака в сарае с браконьерской рыбой — это следствие, допросы, внимание, которого эти люди избегают любой ценой. Большой это понимал. Элиас прочитал это понимание в его глазах за секунду до того, как повернулся спиной.
Он вышел через окно, сел в казанку, взял вёсла. Туман закрылся за ним, как дверь.
---
Батурин узнал через два часа.
Телефон зазвонил, когда он заканчивал завтрак на веранде базы «Каспий-тур» — одноэтажного здания на берегу Волги, построенного им семь лет назад как рыболовная турбаза для московских клиентов. Фасад — вагонка, крашенная в благородный тёмно-коричневый. Причал для катеров. Баня. Четыре гостевых домика. Вывеска с логотипом — стилизованная рыба, прыгающая из воды. Всё легально, всё оформлено, всё платит налоги.
Реальный бизнес шёл не через парадный вход.
Батурин не любил, когда звонили во время еды. Люди, работавшие с ним больше года, знали это и не звонили. Колян работал пятый год. Если звонит — значит, случилось что-то, что не терпит до обеда.
Батурин отложил вилку. Промокнул губы салфеткой. Взял трубку.
— Говори.
Голос Коляна звучал так, как звучит голос крупного человека, которого только что уронили в его собственном доме. Сбивчиво, с паузами в неправильных местах, с теми обертонами уязвлённой гордости, которые для опытного уха говорят больше, чем слова.
Батурин слушал две минуты, не перебивая. Это было его правило — выработанное за годы руководства людьми, которые при перебивании начинают путаться, перескакивать и упускать детали. Детали решают всё. Он научился этому не из книг — из опыта, из тех лет, когда сам работал инспектором рыбоохраны и допрашивал браконьеров, и лучшие допросы были те, в которых он не говорил ничего.
Когда Колян замолчал, Батурин несколько секунд смотрел на Волгу за окном.
Река лежала в утреннем свете — широкая, спокойная, перламутровая. Он построил базу на этом месте не из практических соображений — из личных. Каждое утро он садился за этот стол, пил кофе и смотрел на Волгу, и в этом ритуале было что-то, чего он никому не объяснял и не собирался объяснять. Река была его. Не по документам — по праву человека, который понял её, освоил, подчинил.
— Малов, — сказал он.
— Да.
— Который неделю назад лежал с гарпуном в шее.
— Выписали его, Сергей Викторович. А он...
— Я слышал, что он. — Батурин произнёс это ровно. Без повышения голоса, без нажима — тем тоном, который люди, давно работавшие с ним, боялись больше крика. Крик означал раздражение. Ровный голос означал, что Батурин думает. А когда он думал — решения, которые из этого рождались, бывали такими, что люди предпочли бы крик. — Один пришёл?
— Один.
— На казанке?
— На казанке.
Батурин замолчал. Яичница на тарелке остыла. Кофе остыл. Он не замечал.
Тимофей Малов. Тридцать четыре года. Рыбак. Артель «Бахтемир». Женат, бездетный. Служил в морской пехоте, Каспийская флотилия, конец восьмидесятых. Никаких судимостей, никаких связей, никаких долгов, кроме семи тысяч артельных за снасти. Обычный человек на обычной реке. Костин доложил о нём в июне: видел лишнее на протоке, может стать проблемой. Батурин решил проблему стандартно. Гарпун в тумане, несчастный случай, дело закрыто. Чисто. Привычно.
Малов выжил. Это случается. Человеческое тело иногда выживает вопреки всем расчётам — Батурин знал это из собственного опыта, он сам однажды выжил после того, как перевернулся на катере в ноябрьской Волге и провёл в четырёхградусной воде одиннадцать минут.
Но Малов, который выжил, — и Малов, который на девятый день после гарпуна в одиночку нашёл законспирированную точку хранения и вырубил Коляна — сто два килограмма, бывший армейский рукопашник — голыми руками в полутёмном сарае, — это были два разных человека.
Рыбаки так не работают. Бывшие морпехи — может быть. Но бывший морпех, который четырнадцать лет ловил леща и ни разу за эти годы не дал повода даже для подозрения, не просыпается после травмы с навыками, которых у него не было.
— Денис, — сказал Батурин, не поворачиваясь от окна.
Денис Волков отделился от стены — бесшумно, без лишних движений. Шрам на левой руке, от запястья до локтя, белел на загорелой коже. Он стоял у стены с того момента, как Батурин сел завтракать, и будет стоять, пока Батурин не уйдёт. Семь лет. Ни одного дня пропуска. Ни одной жалобы. Ни одного вопроса, который Батурин не хотел бы слышать.
— Малова не трогать. Наблюдать. Каждый шаг, каждый контакт. С кем встречается, куда ходит, о чём говорит. Мне нужно понять, кто он.
— Понял.
— И Костина ко мне. Сегодня.
Денис вышел. Батурин остался у окна.
На реке прошёл буксир — старый, ржавый, с чёрным дымом из трубы. Волна от него дошла до берега и тихо плеснула о сваи причала.
Малов нашёл точку. Одну из шести. Нашёл в первый же выход на воду после выписки — значит, знал, куда ехать. Значит, либо кто-то сказал, либо знал раньше, до гарпуна. Если знал раньше — почему молчал? Если сказали — кто?
Батурин строил свою систему семь лет. За эти годы у него были проблемы — рыбоохрана, конкуренты, один раз федеральная проверка, которую удалось погасить через нужных людей в области. Все проблемы были понятными, с понятными участниками и понятными решениями.
Малов был непонятным. И это беспокоило Батурина больше, чем всё остальное.
Потому что понятные проблемы решаются. Непонятные — разрастаются.
Глава 6. Палыч
Астрахань. Посёлок Трусово.
Август 2002 года. Утро.
Игорь Павлович Ермаков жил там, где кончался асфальт.
Улица Портовая упиралась в пустырь, пустырь переходил в две колеи, продавленные в глине, колеи — в берег, пологий, песчаный, заросший по краям ивняком. На берегу стоял дом — три окна, шиферная крыша, стены из бруса, посеревшего до цвета речного камня. Огород, обнесённый сеткой-рабицей. Лодочный сарай у воды с тяжёлым замком на двери. Мостки, уходящие в Волгу на четыре метра, — сколоченные из лиственницы, которая не гниёт, а каменеет, и потому мостки эти стояли уже тридцать лет и простоят ещё столько же.
Палыч сидел на конце мостков, свесив ноги над водой.
Элиас шёл к нему по доскам, и доски скрипели под каждым шагом, но старик не обернулся. Удочка лежала поперёк колен — длинная, бамбуковая, из тех, которые перестали делать лет двадцать назад. Поплавок стоял в воде неподвижно, как вбитый гвоздь.
— Садись, — сказал Палыч, не поворачивая головы. — Только не заслоняй.
Элиас сел рядом, на край мостков. Доски были тёплые — солнце грело с шести утра, а было уже около девяти. Волга внизу шла медленно, августовская, обмелевшая, с обнажившимися по берегам полосами песка, которые через месяц снова уйдут под воду.
Палычу было за семьдесят. Элиас оценил его в первые три секунды — не как старика, а как человека, с которым придётся работать. Сухой, жилистый, без той рыхлости, которая приходит с возрастом к людям, проводящим дни в неподвижности. Палыч не проводил дни в неподвижности — его руки, большие, с кожей, задубевшей до состояния дублёной замши, были руками человека, который работает ими каждый день. Плечи — ровные, не ссутуленные. Спина прямая. Он сидел на мостках так, как сидит человек, которому привычно его тело и который не собирается его щадить.
Элиас смотрел на него и пытался прочитать то, что привык читать в людях за двадцать лет. Не получалось. Палыч не был закрытым — у закрытых людей стена на лице, и стена сама по себе говорит о многом. Здесь стены не было. Было что-то другое — пустота в том месте, где у большинства людей живёт главное: цель, страх, желание, злость. У Палыча это место было выжжено. Там ничего не росло, и ничего не пряталось, и именно поэтому его было так трудно прочитать — нечего читать.
Так выглядят люди, у которых отняли что-то, чего нельзя вернуть, и которые перестали ждать возврата, но не перестали помнить.
— Пришёл благодарить, — сказал Элиас.
— Знаю.
— И?
— Ничего «и». Нашёл тебя, привёз, позвонил. Что ещё делать было.
Он говорил коротко, без интонации, тем голосом, каким разговаривают люди, давно живущие одни. Не грубость — экономия. Слова стоят усилия, и человек, которому не с кем разговаривать годами, перестаёт тратить их впустую.
Они помолчали. Волга несла мимо них мелкий мусор — ветки, пучок травы, пластиковую бутылку, которая крутилась в слабом водовороте у сваи и никак не могла вырваться. Где-то за камышами тарахтел мотор — маленький, слабый, рыбацкий.
— Расскажи мне про тот день, — сказал Элиас. — Как нашёл.
Палыч чуть повернул голову, но не к нему — в сторону, к левому берегу, как будто то утро осталось где-то там, в тумане, который давно рассеялся.
— Вышел в пять. Пошёл через Бахтемир, как всегда. Туман стоял густой, я шёл по звуку — мотор на холостых, слушал берег. Увидел твою казанку — стоит, не движется, вёсла в воде. Подошёл. Ты лежал на дне, на спине. Крови на дне было много, но уже не текла — значит, давно лежишь. Гарпун торчал из шеи.
Он помолчал. Потянул леску — проверил натяжение, поплавок не шевельнулся.
— Вытащил гарпун. Перевязал рубашкой — своей, снял и перетянул, как мог. Отвёз к причалу в Трусово. Позвонил из автомата, скорая приехала через сорок минут. Вот и весь сказ.
— Гарпун сохранил?
Пауза. Не длинная — секунда, может полторы. Но она была, и Элиас её отметил.
— Выбросил.
— Почему?
Палыч наконец посмотрел на него — прямо, без уклонения. Глаза выцветшие, светлые до прозрачности, из тех, что бывают у людей, проживших всю жизнь на воде, под открытым небом, на ветру и солнце. Глаза, которым уже нечего терять от честности.
— Потому что гарпун был промышленный. Кованый наконечник, хромированное древко, заводская заточка. Такими бьют белугу с байды на ходу — штучная работа, дорогая. С таким не ходят на случайную охоту и не стреляют по ошибке в тумане. — Он отвернулся обратно к воде. — Отдать следователю — значит, начнётся разговор. А разговор в этом городе с такими вещами заканчивается одинаково. Себе оставлять — незачем. Выбросил в воду. Пусть река держит.
— Ты знаешь, кто это сделал.
Элиас не спрашивал. Утверждал.
— Догадываюсь, — сказал Палыч.
— Скажи.
Старик молчал долго. Поплавок качнулся — рыба прошла внизу, тронула наживку и не взяла. Палыч не дёрнул удочку. Ждал. В рыбалке, как в допросе, побеждает тот, у кого больше терпения.
— Батурин, — произнёс он наконец. Без выражения. Так называют очевидное — погоду, время года, название улицы. — Сергей Батурин. Ты что-то видел на воде или что-то узнал — а он решает такие вопросы одним способом. Быстро. Тихо. Несчастный случай.
— Ты его знаешь.
— Все его знают. — Что-то в голосе Палыча изменилось — едва, на четверть тона, как меняется звук воды, когда под поверхностью проходит что-то большое. — Большинство делает вид, что не знает. Так проще. Так безопаснее. Так в этом городе заведено.
Элиас ждал. Не торопил, не задавал вопросов. В Кульякане он научился ждать так же, как Палыч научился ждать рыбу, — молча, неподвижно, с абсолютной уверенностью в том, что нужное придёт само, если не спугнуть.
Палыч заговорил через минуту. Сам.
— У меня был сын. Антон. — Голос не дрогнул. Голос, который произносил это имя, давно выработал иммунитет к собственной боли. — Двадцать два года. Рыбак, как я, как дед, как все в нашей семье до него. Шесть лет назад его нашли на протоке возле Камызяка. Лодка перевёрнута, сам в воде, утонул. Несчастный случай.
Последние два слова он произнёс точно так же, как Надя произносила их про гарпун — ровно, отполированно, выхолощенно. Слова, которые повторяли так часто, что они перестали быть словами и стали просто звуком.
— Антон видел что-то на воде, — продолжал Палыч. — Точку, где Батурин держал живую рыбу. Садки в камышах — белуга, осётр, в клетках под водой. Нашёл случайно, по глупости молодой — полез рыбачить ночью туда, куда нормальные люди ночью не ходят. Рассказал мне. Я сказал ему молчать. Он послушал. Но кто-то видел его лодку в том месте, и этого хватило.
— Ты ходил в полицию.
— Ходил. — Палыч усмехнулся — единственный раз за весь разговор, и усмешка эта была из тех, от которых в комнате становится холоднее. — Мне объяснили вежливо и подробно. Дело закрыто. Несчастный случай. Антон употреблял алкоголь — неправда, но в протоколе написали. Лодка была в неисправном состоянии — неправда, но в акте указали. Убитый горем отец ищет виноватых, это понятно, но не следует, и так далее. А у Батурина — завод, налоги, рабочие места, документы, всё в порядке, уважаемый человек.
