Гадоха не умер. От кого-то из заключенных Корнев узнал, что он лежал в немецком госпитале где-то под Братиславой с повреждением шейных позвонков и горловых связок.
– Говорить уже может, – предположил Арсеньев, – и в первую очередь выдаст вас. Больше он никого не запомнил: в стельку был пьян. А вы у него как занозы в памяти.
– Может, уже выдал, – вздохнул Ягодкин.
Разговор был после лагерного ужина.
– Бежать вам надо, – сказал Арсеньев.
– Отсюда не убежишь. Проволока под током, пулеметы на вышках.
– А из каменоломни?
– Там же охранники с автоматами.
– Есть шанс, – улыбнулся Арсеньев. – Один-единственный. Если до завтра вас не возьмут, я утречком покажу вам кое-что в каменоломне. Надо только найти возможность остаться там на ночь. А такой способ есть.
Под утро, слезая с койки, Арсеньев сказал:
– Пристраивайтесь на работе со мной рядышком. Новый капо мест не знает, мешать не будет. Он даже лиц наших не помнит.
Они так и сделали. Арсеньев подвел их к выступу скалы, повисшему над каменной тропкой на высоте человеческого роста. Даже пройти под ним было страшно: вот-вот обрушится.
– Мы подрубили его снизу и сверху, думали – упадет. Тогда и разбивать его будет легче. Ан нет: он все висит. Теперь мы с Афоней и Хлыновым полезем наверх и добьем его кувалдой и ломом. Он и рухнет.
– А нам что делать? – не понял Мишка.
– Стать под ним и прижаться к стене. Конечно, когда капо отойдет подальше. А охранники на карнизе не увидят.
Они еще раз оглядели нависшую глыбу.
– Нас же в лепешку раздавит. Костей не соберем.
– Может быть, и раздавит, – согласился Арсеньев. – Но по элементарным техническим расчетам глыба упадет не плотно к стене, а с просветом не менее полуметра. Это я вам как бывший инженер говорю. А просвет, где вы стоите, завалит осыпь. Конечно, риск есть, но в лагере вы и двух дней не выживете. Ну а камешки, которыми вас засыплет, не крупные, обычная осыпь – выдержите. И дышать сможете – осыпь неплотно ляжет. А им доложим, что вас скалой раздавило – все и сойдет: здесь не спасают.
Капо шел мимо. Они заработали молча, застучав ломом по соседней стене. Капо равнодушно прошел, не оглядываясь.
– Важно продержаться до ночи, – продолжал Арсеньев, – а ночью, когда стемнеет, вы пробьетесь сквозь осыпь, завалите дырку – и ау!
– А куда – ау? – спросил Ягодкин.
– В горы. Словацкие Татры, слышали? Здесь, говорят, партизаны орудуют.
– Может, и ты с нами, майор? – сказал Корнев.
– Скала троих не прикроет. А я и в лагере продержусь – силен еще, не выдохся. Может быть, и наших дождусь.
Капо вот-вот должен был повернуть обратно.
– Начинаем, ребятки, – шепнул Арсеньев.
Они втроем полезли на верх уступа, а Корнев и Михаил присели под ним, плотно прижавшись к стенке. Наверху застучали кувалдой и ломом. Трудно сказать, сколько минут прошло, как вдруг треск и удар каменной массы о камень оглушили Корнева. Сразу навалилась и осыпь. Он прикрыл голову руками, но острые камни били по ним, сдирая кожу. Досталось и плечам и коленям, но между ними и рухнувшей каменной глыбой действительно оставалось еще добрых полметра. Бывший инженер не ошибся.
– Жив, Мишка? – спросил Корнев почему-то шепотом, хотя даже крик сквозь настил каменной осыпи был бы не слышен.
– Ушибло здорово, – отозвался Мишка, – и лоб порезало.
– Сильно?
– Заживет. Крови, видать, немного. Только давит крепко. Тяжко будет стоять.
Действительно на плечи и голову сильно давил не очень толстый, но плотный слой щебенки, осыпавшейся сверху. Мелкие острые камешки сыпались на них при каждой попытке подвинуться или встать. Тогда они сели, благо щебенки под ними не было. Что происходило снаружи, они не слышали: никто не стучал по камню и не тревожил осыпи. Вероятно, те, кто работал поблизости, подойти не рискнули, а для капо, которому уже, наверное, доложили о случившемся, их гибель была бесспорной.
Вот так они и просидели до ночи, боясь пошевелиться и почти не разговаривая. Камень поглощал звук, но говорить они все-таки не смели – вдруг услышат. И ночь не увидели, а почувствовали – нагретый за день камень стал холодеть и даже сквозь слой щебенки явно запахло сыростью. Наконец Корнев решил: пора! И рванулся вбок, закрывая лицо руками. Осыпь подалась легко, и под градом мелких осколков дробленого камня он выбрался наружу. Ягодкин, не увидев, а услышав его маневр, рванулся в другую сторону и тоже выбрался.
Было совсем темно и тихо: на ночь в каменоломне не оставляли охраны. А лагерь вдали доживал вечер. Горели прожекторы на вышках, шел по проволочной ограде смертельный ток, несли вахту охранники. Никто и не думал, что отсюда можно бежать.
А они бежали. Я избавил Жирмундского от подробностей странствия Корнева и Ягодкина по чужим горам. Да и о чем рассказывать? О том, как плелись двое дистрофиков по горным тропам, продираясь сквозь кусты можжевельника, шли, по сути, в неизвестность, зная только, что первый же встречный или поможет, или выдаст. Через двое суток их нашел хозяин ближайшей охотничьей хижины бесчувственными от голода и усталости. Он сразу все понял, они были в изорванных полосатых лагерных рубахах. Он помог добраться до сеновала, накормил и, ни о чем не спрашивая, положил спать, прикрыв хорошенько сеном: по ночам здесь было холодно, как зимой. Наутро он привел еще двоих в крестьянских теплых куртках с немецкими «шмайсерами» за плечами. Разговаривали с трудом, но кое-что поняли: при всей несхожести славянских языков в них всегда есть много похожих слов, иначе звучащих, а все же знакомых по смыслу. Тут же спасенных переодели и переобули и повели еще выше в расположение не очень многочисленного и разнобойно вооруженного партизанского отряда.
Что можно рассказать о жизни в отряде? Она была недолгой, но дружной, научились понимать друг друга, вместе ходили в разведку, вместе нападали на малочисленные немецкие транспорты и отстреливались, уходя от карателей, иногда осмелившихся забираться и в эти заоблачные выси. У гитлеровских оккупантов здесь не было крупных военных соединений, а местные квислинговцы сами боялись партизан, как чумы.
И все же наконец их накрыли.
Резервная немецкая мотопехотная дивизия отходила на север из Братиславы на укрепление отступающих от Дуная гитлеровских армий. Ее фланговые соединения и напоролись на лесистых склонах на маленький словацкий партизанский отряд, не успевший отойти в горы. Бой был неравный. Партизаны потеряли больше половины бойцов, остальным удалось прорваться на скалистые горные тропы, труднодоступные для мотопехоты. Корнев с Ягодкиным прикрывали отступление, и почти в безнадежном положении им все же удалось обмануть противника, укрывшись в одной из скальных трещин. Таких трещин-пещер в здешних Татрах довольно много, и найти их было нелегко: требовалось время, а времени у гитлеровцев как раз и не было. Ограничившись круговым пулеметным обстрелом, они прекратили преследование.
И тут свершилось самое страшное, что Корнев мог ожидать. Мишу Ягодкика ранило в живот. Пуля застряла где-то в тазобедренной части, и внутреннее кровоизлияние буквально убивало его у Корнева на глазах.
– Прощай, Толя, – прохрипел Миша, когда Корнев нагнулся, чтобы положить его поудобнее. – Не трогай. Кончается Мишка Ягодкин.
– Погоди, Миша, – бессмысленно лепетал Корнев, с трудом сдерживаясь, чтобы не завыть от отчаяния. – Вот дотащу тебя до деревни – она совсем рядом. Там и врача найдем, и тебя выходим.
– Не успеешь, – сказал он, переходя на шепот, – ты даже не знаешь, где эта деревня… Посиди рядышком, пока я доживу положенное мне… И не хорони меня… Завали камнями потяжелее, чтобы зверье не добралось: земля здесь каменистая, глубоко не вскопаешь…
Так и остался Корнев один, двадцатилетний парень, почувствовавший себя в одно мгновение постаревшим на четверть века. Два дня пробыл в пещере, пока не кончились партизанские сухари, захваченные в поход: завалил тело покойного друга камнями. А дальше был уже путь к своим, к наступавшим с юго-востока советским армиям. В словацких деревнях, где он проходил, их тоже ждали, гитлеровских карателей и полицаев как метлой вымело, а его, да еще в партизанской овечьей безрукавке, всюду встречали как родного: оставайся, мол, и живи, вместе дождемся. Но он шел и шел, пока не встретил наконец в одном из поселков советскую пехоту на марше.
Корнев был счастлив, его приняли тепло и участливо, но он уже был готов к ожидавшим его неприятностям. И они не замедлили последовать: им заинтересовался дивизионный смерш в лице майора Осипова. Он не осуждал его: кем для него мог быть человек, говорящий по-русски, но оказавшийся на вражеской территории в чужой крестьянской одежде, да еще с немецким «шмайсером»? Соотечественником? Возможно. Но и среди соотечественников были предатели и немецко-фашистские агенты. Да и подтверждающих его рассказ документов у Корнева не было: настоящие остались в воинской части, из которой он уходил с Ягодкиным и Гадохой в разведку, а ни в концлагере, ни в партизанском отряде документов не выдавали. Правда, приютившие его крестьяне засвидетельствовали его участие в партизанском отряде, а выжженное клеймо на руке подтверждало и лагерь. Но Осипова это не удовлетворяло, он настаивал на направлении в тыл для специальной проверки. И тут Корневу опять повезло. Командиром полка, в расположении которого он очутился, был… я. Да, да, я, тогда уже майор, очень обрадовавшийся «воскрешению» старого друга. Я тотчас же подтвердил Осипову, что Корнев действительно Корнев, бывший старший лейтенант, и, договорившись с дивизионным начальством, под свою ответственность оставил его в полку рядовым.
Начав войну рядовым, он и продолжал ее рядовым, только опыта, находчивости и умения ориентироваться в любых обстоятельствах у него было много больше, чем раньше. Для солдат он был своим парнем, ему верили и не чурались как разжалованного, командиры хвалили, а я сам частенько в затишье навещал старого друга, подтверждая, что скоро придут из нашей прежней роты запрошенные мною документы и все восстановится – и его имя, и солдатская честь. И этак через месяц уже на труднейшем пути к Берлину документы наконец пришли.
– Старший лейтенант Корнев, – отчеканил вызвавший его Осипов, – возвращаю вам ордена, партийный и военный билеты. Ваше счастье, что в ротной канцелярии у вас они уцелели.
– Спасибо, товарищ майор, – радостно вздохнул Толя. – Значит, все-таки поверили и в мое пребывание в концлагере, и у словацких партизан.
– Лагерь, упомянутый вами, уже освобожден, – невозмутимо ответил Осипов, его ничуть не задел скрытый упрек. – К сожалению, фашистские хозяева лагеря, удрав на запад, захватили с собой и всю его документацию. Но кое-кто из бывших его заключенных вспомнил вас и ваш сенсационный побег.
Легко представить, как приятно мне тогда было сказать Толе:
– Принимай роту, командуй…
А спустя месяц или больше он – уже в звании капитана – командовал батальоном на Зееловских высотах, а в Берлине майором закончил войну. Я не рассказывал сейчас об этом Саше – он слышал все и от меня, и от самого Корнева, который до самой своей смерти шесть лет назад – инфаркт, подорвал все же сердце в лагере, – дружил и со мной, и со старшим Жирмундским. И не только слышал, но и читал: после войны Толя Корнев закончил литинститут, много писал, и была у него повесть о фантастическом побеге двух военнопленных из лагеря смерти в Словакии. Вон она – стоит на полке в моем кабинете, только фамилии героев в ней изменены…
Итак, дело Лжеягодкина было закрыто. Ни мы, ни уголовный розыск не могли раскрыть его связей. Тайна тысячи долларов и английского шифра в медной шкатулке так и осталась неразгаданной.
Я был убежден, что, проникнув в Советский Союз с документами на имя Михаила Федоровича Ягодкина, Сергей Гадоха не вернулся к своему уголовному прошлому. Расследование уголовного розыска подтвердило, что ни одно из крупных преступлений за послевоенные годы – ни вооруженные ограбления сберегательных касс, ни угон и перепродажа автомашин, ни хищения – не было связано с именами Гадохи или Ягодкина. Да и документы на имя Ягодкина могли изготовить для него лишь те, кому досталась вывезенная из лагеря документация. Для чего – ясно: его могли обучить в одной из бывших немецко-фашистских разведывательных школ. Почему новые хозяева выбрали для этого Гадоху, тоже ясно. Во-первых, он русский, во-вторых, готовый на все уголовник, предатель в дни войны, полицай и капо в оккупации.
В деле Гадохи для меня все было ясно, кроме одного: чем он занимался в Москве в своем газетном киоске, кроме продажи периодики, значков и открыток? Но и на этот вопрос вскоре был добыт ответ. Мы получили любопытное, загадочное и неожиданное письмо. Принес его сам автор, адресовалось оно «следователю по делам иностранных разведок». А неожиданным и загадочным было даже не содержание письма, а имя, отчество и фамилия его автора: Я г о д к и н М и х а и л Ф е д о р о в и ч.
Новый Ягодкин. И опять Михаил Федорович. И снова совпадение – не мой.
Я читаю и перечитываю письмо в присутствии лукаво улыбающегося Жирмундского. Он уже прочел его и уже наверняка сделал свои выводы из прочитанного.
А я снова читаю:
«Уважаемые товарищи! Пишет вам М. Ф. Ягодкин, зубной врач-протезист, работающий в стоматологической поликлинике Киевского района. Я участник Великой Отечественной войны, имею боевые награды, в плену не был и на оккупированной врагом территории не проживал. Родственники за границей у меня есть, но связи с ними не поддерживаю, хотя и получаю иногда от них переводы. За границу после войны ни разу не выезжал, даже в социалистические страны по профсоюзным туристским путевкам. В Москве до прошлого года я жил на Шереметьевской в Марьиной роще, а потом переехал в отдельную квартиру в кооперативном доме на улице Дунаевского. Сообщаю вам об этом так подробно, потому что это имеет непосредственное отношение к вчерашнему происшествию в поликлинике. На прием ко мне явился без записи сравнительно молодой человек в дорогом импортном костюме и рубашке в красную клеточку. Оказалось, что иностранец. По-русски он говорил хорошо, но очень уж тщательно выговаривал все буквы, как это делают иностранцы, так и не сумевшие освоить нашу русскую, а в особенности московскую разговорную речь. Я сказал ему: «Ваша фамилия? По-моему, вашей лечебной карточки у меня нет». А он в ответ: «Это неважно. Я к вам от дяди Феди. Он ждет посылку». – «Какого еще дяди Феди? – недоумеваю я. – Нет у меня такого». А он спрашивает: «Ваша фамилия Ягодкин?» – «Ягодкин», – подтверждаю я. – «Михаил Федорович?» – «Точно». – «Вы переехали сюда из Марьиной рощи?» – «И это верно». – «Так почему же вы не отвечаете как положено?» Тут уже я рассердился и говорю: «Вы меня с кем-то путаете. Приходите без записи, а у меня прием». Он помолчал немного, должно быть сознавая свою ошибку, извинился и вышел. А вечером, размышляя об этом непонятном визите, я вспомнил две фразы посетителя: первую – «Я к вам от дяди Феди. Он ждет посылку» и вторую – «Так почему же вы не отвечаете как положено?». А вдруг это пароль? Значит, был другой Ягодкин, который знал дядю Федю и мог ответить как положено. Происшествие это меня очень встревожило, и я решил, что нужно обо всем рассказать вам. А вы уж разберетесь, что надо делать».
К письму приложена визитная карточка автора с адресами и телефонами его поликлиники и квартиры.
Я долго молчу, пока не вмешивается Жирмундский:
– Ну что скажешь, дядя Коля?
– Раздумываю.
– О чем? Пожалуй, все ясно… Иностранец шел к сгоревшему Ягодкину, но дворницкая и соседний дом уже снесены, соседи разъехались – спросить не у кого. Ну и узнал адрес Ягодкина в ближайшем окошечке Мосгорсправки.
– Мосгорсправка дает адрес дома, а не места работы.
– А может быть, он заходил и домой, узнал у соседей, где работает Ягодкин?
– Почему у соседей?
– Может быть, дома никого не застал.
– А почему он не пошел к Ягодкину в киоск? Для связного это было бы разумнее.
– Возможно, ему дали явку в дворницкую.
– Опять «может быть» и «возможно». Вот ты и проясни. Побывай у Ягодкина или позвони ему, пригласи к себе. Для него это даже лучше: сплетен не будет. Да и я смогу зайти на разговор.
– Значит, мне допрашивать? – удивился Жирмундский.
– Не допрашивать, а расспросить. И не только о происшествии, а и о жизни вообще. Женат или холост, как живет, чем интересуется, с кем дружен. Так сказать, прощупать личность, характер, реакцию на вопросы, склад мышления. Если нужно будет, я вмешаюсь.
Жирмундский удивлен еще более, недоумевающий взгляд, полное непонимание моей пристрастности.
– Неужели ты его в чем-то подозреваешь? – почти растерянно спрашивает он.
– Нет, конечно, – разъясняю я. – Просто хочется знать побольше об авторе письма.
Больше всего терзало меня сомнение или совпадение, если хотите, – еще один двойник Ягодкина! Случайно? Вероятнее всего, именно так. Наверно, Соболевых в Москве десятки, и наверняка есть среди них и Николай Петрович. Так стоит ли удивляться, что к нам в поле зрения попал еще один Ягодкин?..
На другой день Жирмундский уведомил меня по телефону, что автор письма уже получил пропуск и направляется к нему в кабинет.
Подождав чуток, захожу туда и я. Вхожу без стука, и Ягодкин тотчас же оборачивается. Ничего знакомого в нем – никогда его не видел. Высок, худ, недлинные волосы с проседью, подстриженные усы и черноморский загар: видно, недавно приехал с юга.
Я в штатском, звания моего он не знает, и потому я вежливо, но деловито обращаюсь к Жирмундскому:
– Разрешите поприсутствовать, товарищ майор.
И в ответ на согласный Сашин кивок сажусь позади Ягодкина.
– Вы можете поподробнее описать этого иностранца? – спрашивает Жирмундский.
Ягодкин отвечает не сразу, подумав, словно вспоминая, и в голосе его не слышно ни настороженности, ни волнения.
– Отчего же, конечно, могу. Помню довольно ясно – хорошо рассмотрел. О том, как был он одет, я уже вам писал, а вообще: ростом пониже меня, не атлет, даже со склонностью к полноте, блондин, стрижен коротко, вроде меня, глаза чуть прищуренные с пронзительным, изучающим вас взглядом, ни усов, ни бороды, даже модных теперь бачек нет, а нос прямой, чуть-чуть с горбинкой.
– Ну что ж, – замечает Жирмундский. – Описание довольно подробное. Можно с вашей помощью сделать фоторобот.
– Пожалуйста, – соглашается Ягодкин.
– А вы не можете указать тех, кто еще видел его в поликлинике?
– Мои пациенты, ожидавшие приема. Фамилии и адреса можете записать по лечебным карточкам. Я скажу, чтобы вам дали их в регистратуре.
Жирмундский вежлив и дружелюбен. Расспрашивает, по-деловому интересуется.
– А как он узнал, где вы работаете?
– Понятия не имею. Он знал даже, что я переехал сюда из Марьиной рощи.
– Может быть, он заходил к вам домой?
– Не знаю. Дома никого не было. Я сейчас не женат.
– Холост?
– Нет, разведен. Пока живу один.
– Может быть, он заходил к вашим соседям?
– Где? В Марьиной роще? Так дом снесен, и все разъехались кто куда. А с новыми соседями я почти незнаком. Где работаю, знают только в правлении ЖЭКа. А там никто обо мне не спрашивал.
– Тогда расскажите просто о себе, – улыбается Жирмундский. – Вы были женаты, развелись. А где сейчас ваша жена, под какой фамилией живет и где работает?
– А какое отношение это имеет к происшествию в поликлинике?
– Возможно, прямое. Он мог получить адрес поликлиники и у вашей бывшей жены.
– Я не поддерживаю отношений с моей бывшей женой. – Ягодкин сух и холоден. – Линькова Елена Ивановна. Живет в Москве. Получила однокомнатную квартиру. Где именно, не знаю.
Я считаю, что пора мне вмешаться.
– В письме к нам вы называете себя участником Великой Отечественной войны. Где вы воевали, на каком фронте, в какой части и в каком звании?
– А почему я должен отвечать на этот вопрос? – совсем раздраженно откликается Ягодкин. – И почему вам? Вы это можете выяснить сами, если хотите.
– Хотим, – говорю я. – Но сначала спросим у вас. Ваше письмо интересно, и уже потому многое в нем требует проверки. Поймите: не зная, как и, главное, почему этот иностранец нашел именно вас, мы вообще ничего не сможем объяснить. Ни себе, ни вам.
Я понимаю раздражение Ягодкина. Так и должен вести себя любой сохраняющий свое достоинство человек, непричастный к описанной в письме ситуации. Не он создал ее в поликлинике, не он виноват в ней, так почему же интересуются его прошлым, явно не имеющим к ней отношения? Но мой тон и настойчивость все же побуждают его отвечать.
– На Юго-Западном фронте с начала войны. Призван в Минске, – он называет военкомат, часть, куда был направлен, имена командиров полка и роты. – Начал войну рядовым, кончил служить старшим лейтенантом. Имею два ордена. Снят с учета в сорок третьем году по свидетельству медицинской комиссии о негодности к военной службе. После ранения два года не мог ходить: так было повреждено колено. Передвигался на костылях, потом с палочкой, да и теперь хромаю. А как воевал, спросите у моего ротного. Сейчас он под Москвой, директор дома отдыха в Старой Рузе.
– А после войны где работали? – спрашивает Жирмундский.
– Сначала учился.
– В Минске?
– В Минске уже никого у меня не было. Отец и мать погибли в эвакуации. Товарищи помогли устроиться в Москве, поступил в Московский стоматологический. По стопам отца – он тоже был протезистом. На этом, я думаю, моя биография исчерпана, – иронически заключает Ягодкин. – Думал помочь опознать врага, а вышло, что сам на допрос попал.
– Неужели вы не понимаете разницы между допросом и товарищеской беседой? – говорю я. – Вы действительно помогли нам, и не только тем, что написали о происшествии в поликлинике. До этого разговора вы были в наших глазах лишь автором заинтересовавшего нас письма, теперь же мы узнали человека, которому не стыдно рассказать о прожитых годах. Вот так, товарищ Ягодкин. Ну а сейчас мы займемся фотороботом. У вас есть еще время? В лаборатории мы отнимем у вас не более получаса.
А затем мы сообща создавали портрет искомого иностранца. На экране в темном зале плыли перед нами высокие лбы, прически с короткой стрижкой, щеки с различной степенью пухлости, носы с горбинкой. Ягодкин отбирал, отвергая и подтверждая.
Наконец портрет составлен.
– Похож? – спрашиваем мы у Ягодкина.
– Никогда не думал, что могу описать его так наглядно.
На этом и заканчивается наша встреча.