bannerbannerbanner
Алька

Федор Абрамов
Алька

Полная версия

– Ну вот видишь. А я думала, может, маленько и подшутили над бабушкой. Любят посмеяться-то, любят. Хоть и уважительные.

Дальше, по всему видать, разговор у Христофоровны опять пошел бы о полюбившихся ей девушках из города, и Алька с ней рассталась.

Но пошла не на деревню. Пошла под гору – материной тропой.

Шла, опустив голову, смотрела на плотно утоптанную дорожку, искала материны следы и не находила. Давно смыло их дождями и вешними водами редкий год у них река не выходит из берегов. А все равно дорожку и межу называют Паладьиной. И так будут называть долго, даже тогда, когда уж ее, Альки, не будет на свете…

И еще она думала о том, что рассказывала студентам о матери старая Хрнстофоровна.

Она не сомневалась: добрая старуха до небес расхваливала мать. Работящая. В любую стужу и дождь за реку шастала. Одна за трех человек на пекарне чертоломила…

А была ли счастлива мать? Какие радости она видела в своей жизни? Неужели же испечь хороший хлеб – это и есть самая большая человеческая радость?

А у матери, как запомнила Алька, не было другой радости. И только в те дни добрела и улыбалась (хоть и на ногах стоять не могла), когда хлеб удавался. И не только улыбалась, а и ораторствовала – любила поговорить: «Да у меня самая заглавная должность на земле, ежели на то пошло. Да я хлеб пеку, я саму жизнь выпекаю…»

Паладьина межа… Межа родной матери…

Не часто, ох не часто бывает такое, когда дочь шагает тропой, которая называется по имени ее матери…

* * *

Всю дорогу, от деревенской горы до угора за рекой, где под старыми разлапистыми соснами стоит пекарня, настраивалась Алька на благочестивый лад и не могла настроиться.

Нет, не любила она пекарню. И хоть ей и приятно было снова вдохнуть в себя знакомый хлебный дух (он всегда и раньше тут заглушал запах смолы), встретиться глазами с большими окнами в белых наличниках, из которых она любила когда-то смотреть на теткину верхотуру за рекой, но разве могла она забыть, что эта пекарня в могилу свела ее мать? А потом – хлебнули с этой пекарней немало горюшка и они с отцом. Мать пришла из-за реки еле живая – на ком сорвать злость? На них с отцом. У людей грибы-ягоды наношены, а у них ни обабка, ни Ягодины нет – кто виноват? Они с отцом. А дрова, а вода – будь они прокляты! Сколько из-за них всегда ругани, реву!

Алька не долго стояла под соснами в глазах у пекарни – ей все казалось, что вот-вот с треском раскроется окно и оттуда закричит мать: «Чего стоишь – ворон считаешь? Дела тебе нету?!» И она, машинально, по старой привычке, одергивая коротенькую юбку (никак не думала, что сюда занесет), торопливо двинулась к крыльцу.

Замок. Большущий, старинный замок, который еще завела когда-то ее мать.

Хотела, хотела она побывать во владениях матери, специально отправилась за реку, растроганная задушевным словом Христофоровны, а раз двери на замке – чем она виновата?

Ноги живо-живо вынесли за пекарню на большую дорогу, а там раз-раз и поселок. Летовский лесопункт.

Было время, побегала она с пекарни в этот поселоки за сладостями к чаю (мать у них любила покатать во рту дешевенькую конфетку), и просто так, ради веселья.

А потом, когда подросла, начала строчить с деревенскими девками в клуб, на танцы.

Был обеденный час, когда Алька вошла в поселок.

Работяги по случаю получки (самый большой праздник!) косяками шатались по пыльной песчаной улице, и временами она чувствовала себя как в ресторане: так и жгли, так и калили ее и словом, и взглядом со всех сторон.

Зинка-тунеядка, узнав ее, бросилась ей на грудь, а потом, как всегда, захлебываясь пьяными слезами, начала показывать карточку своей дочери-школьницы, которая, по ее словам, будто бы живет с отцом в Ленинграде.

Попалась ей на глаза и Маия-большая – эта, видать, специально приперлась из-за реки, чтобы поднакачаться дарового винца. Увидела ее, глаз угарный запылал, и с распростертыми объятиями навстречу: дескать, в дым, в доску люблю тебя, Алевтинка.

Но Алька еще из ума не выжила, чтобы с каждым пьяным огарком среди бела дня обниматься. Она зыркнула на старуху рассерженным взглядом – проваливай, с глаз моих убирайся! – и свернула к магазину.

Из-под сосен, от склада, ей кричали какие-то пьяные парни, звали к себе («Курносая, шлепай к нам!»), а она уж ни о чем не могла думать: магазин был перед глазами.

Страсть к магазинам ей передалась от матери. Как для той, бывало, не было большего праздника, чем зайти в магазин, так и для нее. В городе, к примеру, когда у нее выпадало свободное время, она не в кино первым делом бежала, а в магазин, в пестрое и пахучее царство шелков, шерстяных тканей, ситцев.

В общем, Алька, как на крыльях, влетела на крыльцо, кинулась к дверям и вдруг нос к носу столкнулась с Сережей.

Сережа выскочил из магазина пьяный – ее так и опахнуло водочным перегаром, а в руках у Сережи было еще по бутылке, а из кармана робы тоже торчала бутылка.

Ее, конечно, узнал – глаза выдали, так и метнулись за толстенными стеклами очков, но вид сделал: чужая.

А потом и вовсе ваньку начал ломать: ныром, чуть ли не на бровях пошел с крыльца.

– Дэвочку, дэвочку прихвати! – загоготали под соснами.

В ответ Сережа выкрикнул какую-то похабщину и лихо потряс бутылками, высоко поднятыми над головой.

А Алька смотрела на эти сверкающие на солнце бутылки, на его лохматую светлую голову, на длинную, нескладную фигуру в мешковатой, затертой мазутом и смолой робе, на его большие пропыленные и стоптанные сапоги, и ей просто не верилось, не хотелось верить, что это Сережа, Тот самый Сережа, из-за которого она еще совсем недавно, каких-нибудь три года назад, готова была выцарапать всем глаза.

Ах, как нравился ей тогда Сережа! Да и только ли ей одной. Все девки были без ума от него, а Аня Таборская, ихняя первая красавица, даже учиться после десятого класса не поехала. Устроилась счетоводом на лесопункте за рекой, только бы на глазах у Сережи быть – он как раз в то лето кончил институт и начал работать инженером.

И вот, как-то раз придя на танцы, Алька сказала себе: мой будет. Со мной из клуба пойдет.

Три года назад это было, целых три года, а у нее и сейчас, только от одного воспоминания, перехватило дыхание. Потому что кто она была три года назад против девок, против той же, скажем, Ани Таборской? А соплюха нахальная, малолеток, брыкающий ногами от радости, что он живет и дышит. У нее даже туфли были еще на низком каблуке. А главное – сам-то Сережа не замечал ее. Весь вечер танцевал то с одной, то с другой, а на нее и не взглянул.

Алька, однако, не растерялась. Дамский вальс! Сама заказала Геньке Хаймусову и чуть ли не бегом к Сереже – чтобы никто не опередил ее.

Сережа усмехнулся: что, мол, за малявка такая? Из какого детсада? Но встал, сделал одолжение. А через минуту-две уже с любопытством сверху вниз смотрел на нее.

Она сказала ему:

– Я с девчонками побилась об заклад, что ты меня пойдешь провожать. Пойдешь ведь, да? Не струсишь?

– А у тебя есть разрешение от мамы?

Сережа и дальше в таком же духе острил и хорохорился, но из клуба они вышли вместе: побоялся спраздновать труса. Она знала, за что его зацепить.

Но, боже, как он стеснялся! За всю дорогу не сказал ни единого слова, а если кто попадался им навстречу, сгибался пополам.

И вот, когда они подошли к Аграфенину амбару (на самой дороге торчит, каждый пеший и конный натыкается), она сказала:

– Свернем за угол, у меня в туфлю песку напопадало.

– Можно, – сказал Сережа.

А когда свернули, она живо приподнялась на носки, обвила ему руками шею и крепко поцеловала в губы.

– Это для храбрости, – сказала она со смехом.

…Продавщица, старая знакомая, как только Алька вошла в магазин, выбежала из-за прилавка.

– Аличка, вот чудеса-ти! А я смотрю в окошко: кто, думаю, такая? Инженерова жена из города приехала? Который уж день ждет. А то вон кто – ты… – И Настя, так звали продавщицу, всплакнула.

Алька недолго пробыла в магазине. Она разговаривала с продавщицей, смотрела на полки, заваленные мануфактурой, а из головы не выходил Сережа: что он делает сейчас? Неужто до того докатился, что уже возле магазина пьет?

Нет, ни Сережи, ни его приятелей, когда она вышла из магазина, под соснами не было.

Там, на ящиках, лежала только смятая газета.

* * *

Сосны, сосны красные…

Сколько их, этих сосен, вдоль дороги по обеим сторонам от поселка до перевоза? Может, двести, может, триста, а может, вся тысяча – кто считал? И чуть ли не под каждой сосной они целовались с Сережей.

Она закрутила и заворожила Сережу насмерть. Каждый раз, когда она появлялась на пекарне у матери, он поджидал ее в сосновом бору.

Но робел и стеснялся он по-прежнему. Пуще коры сосновой краснел – никак не мог забыть, что она ученица.

Ее веселило, – забавляло это, у нее голова кружилась от сознания собственной силы: вот какая она! Главным инженером лесопункта вертит как хочет, Аню Таборскую до сухотки довела… А потом настало время – до слез, до бешенства стала изводить ее Сережина стеснительность.

Ну что это за кавалер, который боится сам тебя поцеловать? Кто из них девка – она или он?

Сосны, сосны красные… Белый мох – ковер… Жаркий смоляной дух, такой знакомый и радостный, бил ей в лицо, в нос, злые слезы вскипали в ее зеленых беспечных глазах.

Ей жаль было прошлого, своей полузабытой лесной любви. И еще она никак не могла забыть своей недавней встречи с Сережей. Господи, до чего опустился, на кого стал похож!

Тетка и мать ей писали, что он запил, что его с инженеров сняли, но нет, она и подумать не могла, что он в такое болото нырнул. Ведь ежели правду сказать, что он делал, когда она столкнулась с ним на крыльце магазина? Каким делом занимался? А на побегушках у дружков-собутыльников был…

Из-за поворота дороги вышли навстречу три незнакомые женщины с алюминиевыми ведерками – за молоком в деревню ходили, остановились, тараща глаза: кто такая? Что за невиданная птица появилась в ихних краях?

 

А за этими тремя женщинами стали попадаться еще люди – подвыпившие мужики, парни, подростки, а там вскоре и Саха-перевозчик подал свой голос: из-под тоненькой беленькой рубашечки поднималась высокая грудь…

Не менялся пьяница Саха. Как пять, десять лет назад тосковал по красивой нездешней любви, так и теперь…

* * *

Какой все-таки длинный день в деревне!

В городе, когда в ресторане крутишься, и не заметишь, как он промелькнет. А тут – в лес сходила, за реку сходила, с дролей своим бывшим встретилась, у Сахи-перевозчика посидела – и все еще четвертый час.

Поднявшись в деревенский угор, Алька направилась к колхозной конторе, а точнее сказать, к Красной доске.

Доска большущая, с портретом Ленина… – кого прославляют?

Доярок. Одиннадцать человек занесено на Доску, и шестая среди них – кто бы вы думали? – Лидка. Ермолина Л. В. 376 литров надоила за июнь от коровы.

– Надо же! – пожала плечами Алька. – Лидка стахановка!

Дом Василия Игнатьевича, Лидкиного свекра, совсем близко от колхозной конторы, и она решила завалиться к Лидке – надо же посмотреть, как она со своим Первобытным устроилась.

Митя-первобытный, то есть муж Лидки, которого так расхваливала ей тетка, начал баловаться топором чуть ли не с пеленок (бывало, когда ни идешь мимо, все что-то в заулке тюкает), а потом и вовсе на топоре помешался.

После десятилетки даже в город, на потеху всем, ездил.

Специально, чтобы у тамошних мастеров плотничьему делу поучиться. И вот не зря, видно, ездил. Во всяком случае, Алька просто ахнула, когда дом Василия Игнатьевича увидела. Наличники новые, крыльцо новое – с резными балясинами, с кружевами, с завитушками всякими, скворечня в два этажа с петушком на макушке… В общем, не узнать старую развалину Василия Игнатьевича – терем-теремок.

Лидка, когда увидела ее в дверях, слова сперва не могла сказать от радости.

– А я ведь думала, Аля, ты ко мне и не зайдешь. В красных штанах ходишь – до меня ли?

– Выдумывай, – сказала Алька, – к подружке да не зайду! – Но от Лидкиных объятий (та даже слезы распустила) уклонилась.

Комната – ничего не скажешь – обставлена неплохо.

Кровать никелированная, двухспальная, под кружевным покрывалом, диван, комод под светлый дуб – это уж само собой, нынче этим добром никого не удивишь. Но тут было и еще кое-что. Был, к примеру, ковер во всю стену над кроватью, и ковер что надо, а не какая-нибудь там клеенка размалеванная, был приемник с проигрывателем, этажерка с книгами, со стопкой «Роман-газеты»…

– Это все Митя читает, – сказала Лида, и в голосе ее Алька уловила что-то вроде гордости. – Страсть как любит читать. Я иной раз проснусь, утро скоро, а он все еще в свою книжку смотрит.

Да, прибарахлилась Лидка знатно, отметила про себя Алька, снова, наметанным взглядом окидывая комнату, – избой не назовешь. Зато уж сама Лидка – караул! Ну кто, к примеру, сейчас в деревне шлепает в валенках летом? Разве что старик какой-нибудь, выживший из ума.

А Лидка ходила в валенках. И платьишко – халат тоже допотопной моды, с каким-то немыслимым напуском в талии…

– Постой, постой! – вдруг сообразила Алька. – Да мы уж с накатом. Быстро же ты управилась! – Она подошла к швейной машинке, рядом со столом (Лидка как раз строчила на ней, когда она открыла двери), покрутила на пальце детскую распашонку.

– Я, наверно, в маму, Аля! – пролепетала Лидка, вся, до корней волос, заливаясь краской. – Мама говорит, с первой ночи понесла…

– Сказывай, сказывай! В маму… Мама, что ли, за тебя в голопузики с Митей играла…

Тут Лидка заплела уж совсем невесть что, слезы застлали ей голубенькие бесхитростные глаза, так что Алька не рада была, что и разговор завела. И вообще ей, Альке, надо бы помнить, с кем она имеет дело. Ведь Лидка и раньше не ахти как умна была. Ну кто, доучившись до шестого класса, не знает, отчего рождаются дети!

А Лидка не знала. Прибежала как-то к ней, Альке, домой – вся трясется, белее снега.

– Ой, ой, что я наделала…

– Да что?

– С Валькой Тетерниым целовалась…

– Ну и что?

– А ежели забеременею?..

Оказывается, мать ей с малых лет крепко-накрепко внушила, что нельзя с ребятами целоваться, можно пузо нагулять, и вот эта дуреха до шестого класса верила этому…

Лида немного пришла в себя, когда они присели к столу и Алька стала выспрашивать ее про Сережу (никак с ума не шел!), но вскоре та опять огорошила ее – ни с того ни с сего заговорила про войну:

– Аля, ты в городе живешь… Как думаешь, будет война?

– Война? А зачем тебе война?

– Да мне-то не надо. Я этой войны больше всего на свете боюсь. Страсть как боюсь…

– А чего тебе бояться-то? – резонно заметила Алька. – У нас покамест пузатых баб на войну не берут.

И вот тут Лидка и брякнула:

– А ежели у меня не девочка, а мальчик будет…

В общем, разговор у них, как поняла Алька, так или иначе будет вращаться вокруг Лидкиного пуза или в лучшем случае вокруг коров и надоев молока – а что еще знает Лидка? Чего видела? – И Алька начала поглядывать по сторонам.

– Да посиди ты, посиди, Аля! Сейчас Митя придет, чай будем пить…

Лида не просила ее – упрашивала. Глядела на нее с восхищением, с обожанием («Ты еще красивше стала, Аля!»), и Алька осталась. А потом, что ни говори, – забавно все-таки взглянуть и на своего бывшего поклонника.

Митя, когда она еще в пятый класс ходила, объявил ей: «Амосова, я решил любовь с тобой заиметь». Объявил, не поднимая глаз от земли, и тут же убежал прочь.

И вот сколько лет с тех лет прошло, а Митя каждый праздник присылал ей поздравления – цветные открытки с воркующими голубками и розами: Первого мая, в Октябрьскую, на Новый год, Восьмого марта… Один-единственный парень в деревне. И только с позапрошлой осени, с того самого времени, как она уехала в город, выбросил ее из головы.

Митины причуды – а без них у него не бывает – начались еще на подходе к дому: петухом прокричал. А когда влетел в комнату да увидел Лидку, и вовсе ошалел. Сгреб в охапку, поднял на руки, закружил.

В комнате сильно запахло свежим деревом, смолой, и Алька про себя съязвила: плотник женушку свою обнимает. Но на этом, пожалуй, ее злословие и кончилось. Потому что она вдруг поймала себя на том, что с удовольствием вдыхает в себя крепкий смолистый запах, который распространял вокруг Митя. Да и сам он теперь вовсе не казался ей смешным. А чего смешного? Сила лешья, ноги расставил – хоть на телеге езжай, и шея – столб. Красная, гладкая, в белом мягком волосе – как стружка древесная завивается. Лида звонко молотила Митю по широкой спине, не дури, мол, хватит. Но молотила одной рукой и со смехом, а другой-то грабасталась за эту шею, и видно было, что делает она это не без удовольствия.

Ее Митя заметил в ту самую минуту, когда ставил свою женушку на пол. Голову резко откинул назад, будто грудью на кол напоролся, и ни слова. Только глазами зверовато завзводил.

Да что с ним? Какая блоха его укусила? – подумала Алька. Она даже растерялась малость – так не вязалась с добряком Митей эта внезапная, ничем не прикрытая ненависть и злость.

Догадка озарила ее, когда Лида, как гусыня, переваливаясь в своих растоптанных валенках, пошла собирать на стол.

Да ведь он это женушки своей застыдился, подумала Алька. Разглядел, какая она краля, когда увидел других.

И тут на Альку нашло. Она нарочно, чтобы еще больше разозлить Митю, подобралась и своей игривой, ресторанной походкой прошлась по комнате: на, гляди! Кусай себе локти!

Разъяснилось все через две-три минуты, когда с другой половины пришел Василий Игнатьевич.

* * *

Василий Игнатьевич пришел по-домашнему, в подтяжках, – на чай к снохе.

Ее, не в пример своему полоумному сыну, заметил сразу.

– А, опять пути-дороги пересекаются!

Но больше и все. Никаких шуток. Сидел, попивал чаек из гладкого стакана с красным цветочком и все поглядывал на Лидку, а когда та, угощая его, называла папой, просто таял. Просто не узнать было старого похабника.

Митя очень важно, по-хозяйски надувшись, завел разговор насчет Лидкиной работы.

– Я считаю, папаша, – сказал Митя как на собрании, – пора подвести черту…

– Пожалуй, – согласился Василий Игнатьевич. – Доярок сейчас хватает. Зачем рисковать?

– Это может отразиться… – опять как-то по-ученому выразился Митя, на этот раз обращаясь уже к жене.

У Альки не хватило больше терпения – она так и прыснула со смеху. А чего на самом-то деле? Сидят да разоряются насчет Лидкиного пуза, когда и пузо-то еще в микроскоп рассматривать надо.

Рейтинг@Mail.ru