Иллюстрация А.Н. Бенуа (1910)
к повести А.С. Пушкина «Пиковая дама».
«Но он услышал незнакомую походку: кто-то ходил, тихо шаркая туфлями. Дверь отворилась, вошла женщина в белом платье»
Навязчивая идея юного Лермонтова – лицезрение собственного трупа, поедаемого червями («Ночь» и «Смерть», 1830–1831). Бесплотный дух поэта изгоняется с небес на землю и проникает в гроб с разлагающимся телом:
С отчаяньем сидел я и взирал,
Как быстро насекомые роились
И поедали жадно свою пищу;
Червяк то выползал из впадин глаз,
То вновь скрывался в безобразный череп…
Ползущего по лицу червяка наблюдает и лишенный тела дух из сатирического рассказа Одоевского «Живой мертвец» (1844).
Пародийный жанр не получил в русской литературе такого развития, как в Англии (во всяком случае, ничего похожего на джеромовскую «Пирушку» у нас нет), но пик его пришелся именно на пушкинскую эпоху.
Первой пародией на рассказы о призраках можно считать стихотворение К.Н. Батюшкова «Привидение» (1810), вольный перевод французской элегии. Поэт обещает своей подруге не пугать ее «в час полуночных явлений», врываясь в дом с громким воплем, а парить вокруг нее невидимкой и «лобзать тайны прелести» на ее груди:
Если пламень потаенный
По ланитам пробежал,
Если пояс сокровенный
Развязался и упал, —
Улыбнися, друг бесценный,
Это я!..
Теперь, по крайней мере, ясно, почему светские дамы недолюбливали крикливых и воющих монстров и симпатизировали ласковым воздушным фигурам.
Пушкин в «Гробовщике» (1830) заслуженно высмеивает поминальную некромантию: «А созову я… мертвецов православных». Само построение фразы абсурдно: оживший мертвец не может быть православным. Либо он превратился в демона («Желтые и синие лица, ввалившиеся рты, мутные, полузакрытые глаза и высунувшиеся носы»), либо им движет злой дух, вселившийся в труп.
Пародийны почти все рассказы из сборника Загоскина (1834). Под видом трех казаков и приказчика к герою наведываются бесы («Нежданные гости»). Они заставляют его плясать и перебрасываются им как мячом (мотив, почерпнутый из народных сказок). После исчезновения гостей выясняется, что похожие на них личности действительно проезжали через село, причем забрали с собой «четыре бутылки виноградного вина и две бутылки наливки». Очевидная аллюзия на хулиганствующих монахов из «Аббатства кошмаров» Т.Л. Пикока, швырявшихся выпитыми бутылками.
В рассказе «Концерт бесов» привидения вновь издеваются над героем, превращая его в гитару, на которой играет на сцене обожаемая им примадонна Лауретта – иссохший скелет с голым черепом. Механизм превращения человека в инструмент («Он оторвал у меня правую ногу, ободрал ее со всех сторон и, оставя одну кость и сухие жилы, начал их натягивать, как струны») сто лет спустя вдохновил М.А. Булгакова (отрывание головы Жоржа Бенгальского).
Мертвец Иван Иванович из рассказа Сенковского «Записки домового» (1835) жалуется на свою соседку по кладбищу: «Эта проклятая баба – ее зовут Акулиной Викентьевной – толкает меня, бранит, щиплет, кусает и говорит, что я мешаю ей лежать спокойно, что я стеснил собою ее обиталище… Мы подрались. Я, кажется, вышиб ей два последние зуба…» Мстительная Акулина Викентьевна пытается избить недруга вынутой изо рта челюстью. Кладбищенский юмор Сенковского весьма грубоват.
Намек на популярные легенды о мертвых женихах содержится в словах черта Бубантеса: «О, между вами, господа скелеты, есть ужасные обольстители прекрасного пола!» Сравним это с хрестоматийными строками Лермонтова («Любовь мертвеца», 1841):
Ты не должна любить другого,
Нет, не должна,
Ты мертвецу святыней слова
Обручена.
Русские писатели и публицисты не отставали от своих английских коллег в поисках квазинаучных объяснений призрачных явлений. Доктор из рассказа Одоевского «Насмешка мертвеца» (1834) выстраивает следующую логическую цепочку: «Всякое сильное движение души, происходящее от гнева, от болезни, от испуга, от горестного воспоминания… действует непосредственно на сердце; сердце в свою очередь действует на мозговые нервы, которые, соединясь с наружными чувствами, нарушают их гармонию; тогда человек приходит в какое-то полусонное состояние и видит особенный мир, в котором одна половина предметов принадлежит к действительному миру, а другая половина к миру, находящемуся внутри человека». И хотя умный доктор не уточняет, где кончается одна половина и начинается другая, – его никто не слушает, – понятно, что здесь дано развернутое определение понятия «галлюцинация», уже известного к тому времени.
Автор внушительной статьи (1835) из журнала «Библиотека для чтения», выходящего под редакцией Сенковского, выявляет сразу несколько причин возникновения привидений. Одна из них повторяет пространные рассуждения сэра Вальтера Скотта об обмане зрения. Обман этот особенно по ночам порождают дневные впечатления в совокупности с внешним предметом, действующим на воображение. Некоего путешественника хозяева гостиницы напугали тенью висельника, и соответствующий настрой помог ему увидеть труп в саване – оптическую иллюзию, образуемую лунными лучами, падающими через окно в комнату.
До второй причины сэр Вальтер нипочем не додумался бы. Когда кровь в больших количествах приливает в мозговые сосуды, возбуждается естественная для некоторых людей способность «представлять себе с необыкновенною живостью минувшие впечатления». Жителя Берлина сначала преследовали два призрака, затем к ним присоединилась парочка собратьев, и, наконец, целая толпа мужчин и женщин регулярно в шесть часов вечера встречала его у порога дома и издевательски кланялась. Устав от ежедневных поклонов, бедняга обратился к врачам, и те пустили ему кровь. Призраки сморщились от недовольства и медленно растаяли. Что же получается? Если бы митрополит Филарет больше доверял науке, священник – друг покойников был бы сурово наказан, а отец Иван так и остался бы алкоголиком!
Третий способ борьбы с призраками, который Скотт вряд ли одобрил бы, изобрел писатель, чье имя в статье опущено. Атакуемый «страшными фигурами» он стал «воображать зеленеющие ландшафты и великолепные дворцы», затем – холмы, долины и поля и, наконец, книги, пергаменты и печатные листы. Привидения удалились, но новоявленный мистик на этом не остановился и достиг состояния, в котором «мог видеть в воображении все, что ему было угодно», чем шокировал знакомых ему дам.
Наиболее авторитетное объяснение привидений принадлежало, безусловно, В.И. Далю, сочетавшему знание русских обычаев с протестантским здравомыслием. Его недоумение по поводу облечения души в бренную плоть, «уничтоженную всевечными законами природы», при желании можно распространить и на христианское воскресение мертвых. Вслед за Скоттом он приводит несколько простейших случаев из своей практики – плюющийся в темноте скелет, на чей голый череп капала вода; мертвец с ночного кладбища, оказавшийся могильщиком, – и в романтическом стиле вспоминает о «милом, желанном видении», которое исходило, конечно, не извне, а из глубины собственной души.
Отдавая дань популярным теориям, Даль конструирует механизм возникновения призрака: 1) внешняя причина естественного происхождения; 2) волнение, производящее переворот в крови; 3) реакция органов зрения или слуха; 4) передача готового впечатления в «общее чувствилище» (sic!) и его обман. Эта цепочка связана с вещественной плотской половиной (как в гипотезе доктора у Одоевского). Вторая цепочка берет начало в самом чувствилище, чьи впечатления в свою очередь влияют на «орудия чувств». Так был обманут хозяин, который узрел покойную бабушку и ее карету, укатившую от дверей родного дома прямиком на кладбище. Именно карета смутила Даля – покойница не успела бы собрать всю упряжь, кучеров и лошадей! Добрый хозяин просто задумался о бабушке и «увидел ее не плотскими глазами своими, а оком души».
Примеры Даля касаются только «дворянских» привидений, но были попытки объяснить и народных мертвецов. Забылин к обширному списку источников потусторонних явлений (лунный свет, потрескивание мебели, стук капель и т. п.) добавлял фосфорический огонь, исходящий от закопанного в земле трупа, свет глаз разрывающих могилы волка или росомахи, сильный ветер в ближнем лесу. Ничего нового в этих изысканиях нет – о них говорили уже античные скептики.
Задолго до великой английской троицы – Блэквуд, Мейчен, М.Р. Джеймс – на Руси творил истинный виртуоз загробного ужаса. Ни до, ни после Н.В. Гоголя никто из наших писателей не достигал таких высот в описании привидений. Как сумел этот человек в эпоху, не благоприятствующую экскурсам в прошлое, проникнуться духом Средневековья, да еще усвоить сразу несколько фольклорных традиций – украинскую, русскую, немецкую?
Гоголь попросту жил в другом мире. С.Т. Аксаков говорил о нем: «Нервы его, может быть, во сто раз тоньше наших: слышат то, чего мы не слышим, содрогаются от причин, нам неизвестных… Вероятно, весь организм его устроен как-нибудь иначе, чем у нас». Гоголь и сам догадывался о необычном устройстве своего организма. По мнению К.В. Мочульского, важнейшей особенностью его психики являлось «отсутствие чувства реальности, неспособность отличать правду от вымысла и наклонность к преувеличению». Гоголь знал правду и умел создавать свою реальность, хотя и страдал от мысли, что его метафизическая судьба отличается от судеб обыкновенных людей.
Иллюстрация В.Е. Маковского (1876) к повести Н.В. Гоголя «Вечер накануне Ивана Купала».
«В сердцах сдернул он простыню, накрывавшую его голову, и что же? Перед ним стоял Ивась. И ручонки сложило бедное дитя накрест; и головку повесило»
Его «преувеличения» раздражали и тех, кто воспарял над действительностью в поисках всеобщего счастья (Д.С. Мережковский), и тех, кто сидел в ней по уши, как в болоте (В.В. Розанов). Мережковский готов был видеть чуть ли не в каждом гоголевском персонаже одно из воплощений беса, а Розанов отождествлял с дьяволом самого Гоголя. Не любили гоголевскую прозу натуры высокие и утонченные (И.А. Бунин), при всем своем эстетизме слишком влюбленные в мир сей. Они считали Гоголя сатириком-мизантропом.
О мертвецах заходит речь в первом же произведении Гоголя – юношеской поэме «Ганц Кюхельгартен», созданной под влиянием немецких кладбищенских повестей. Немецкая романтика по преимуществу наивна, как и гоголевские «белые саваны», «пыльные кости» и «тени, падающие в бездну». Но главная причина неудачи «Ганца» – стихотворная форма. Избрав ее, Гоголь оказался заложником шаблонов романтической поэзии. Обратившись к прозе, он позднее блестяще переосмыслил гофмановский гротеск в повести «Вий» (1835).
Художественный талант Гоголя позволил ему придать фольклорный нечисти, и без того мерзкой и кровавой, вовсе душераздирающий облик. Среди гоголевских образов выделяются призрак мальчика Ивася, покрытый кровью и освещающий хату красным светом («Вечер накануне Ивана Купала», 1830); когтистые мертвецы, задыхающиеся в могилах и вопиющие на днепровском берегу («Страшная месть», 1831); синяя панночка с горящими глазами; косолапый Вий с длинными веками и железным лицом; чудовища, с чьих тел свисает клоками черная земля.
Немало упреков было адресовано Гоголю и при жизни, и особенно после смерти за его приверженность к глупым байкам. И вот беда – его ужасы не поддавались символическому осмыслению! Правда, эпический стиль «Страшной мести» располагал к аллегориям, и патриотизм автора был поставлен на вид читателю, но самые мрачные эпизоды повести так и остались для многих плодом болезненной фантазии[14]. «Слышится часто по Карпату свист, как будто тысяча мельниц шумит колесами на воде. То в безвыходной пропасти, которой не видал еще ни один человек, страшащийся проходить мимо, мертвецы грызут мертвеца». Ну а если это враги или эксплуататоры грызутся между собой, а рыцарь (читай Россия или, на худой конец, Святогор), глядя на них, торжествует? Или это душа освобождается от обуревающих ее страстей? Нет, маловероятно…
Иллюстрация И.Н. Крамского (1874) к повести Н.В. Гоголя «Страшная месть».
«Бледны, бледны, один другого выше, один другого костистей, стали они вокруг всадника, державшего в руке страшную добычу»
Обработав старинные легенды, Гоголь принял участие в становлении городского фольклора. В «Старосветских помещиках» (1835) он рассказал о голосе с того света, хорошо знакомом столичной публике, но обошелся без загробных приветов от сердечной подруги. Напротив, подчеркнул свой страх перед «таинственным зовом»: «День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая… ни души в саду; но, признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины, среди безоблачного дня». И автор прав – полуденные зазывания действительно опасны.
Оживающий портрет ростовщика в одноименной повести (1833–1834) читателя не пугает – слишком очевиден здесь и морализаторский подтекст, и «бородатость» самого приема. Зато неподражаем призрак Акакия Акакиевича из «Шинели» (1842), срывающий верхнюю одежду с насоливших ему при жизни чиновников. Эта финальная хохма смазывает впечатление от страданий «маленького человека», над которыми лили слезы русские диккенсовцы, включая раннего Ф.М. Достоевского.
Процитирую лучшее место из всех наших пародий на мистический жанр: «Один коломенский будочник видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но, будучи по природе своей несколько бессилен… он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется? ” – и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: “Ничего”, – да и поворотил тот же час назад». Тут, пожалуй, и Джером снял бы свою английскую шляпу. Забавно, что В.В. Набоков отыскал в эпизоде с будочником скрытую логику. Обладатель неземного кулака – это молодчик, отобравший шинель у покойного Башмачкина.
Тот же Набоков обратил внимание на ирреальность обстановки в «Мертвых душах» (1842). Если на счет графини и Германна ни в чем нельзя быть уверенным, то гоголевских помещиков и особенно второстепенных персонажей романа можно смело охарактеризовать как привидения, пусть и в непривычном для нас смысле слова.
Каждый помещик живет в своем мире, вне которого он существовать не может. Не будь Манилов Маниловым (я сознательно избегаю моральных оценок), куда бы подевались гипотетические подземные ходы и каменные мосты с купеческими лавками? Или книжка с закладкой на четырнадцатой странице? Отыщется ли в мире Манилова что-либо не маниловское? Может быть, прекрасная мебель, обтянутая щегольской материей? Но нет – двум креслам ее недостало для того, чтобы Маниловы могли предупреждать гостей: «Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы». Щегольский подсвечник сопровождается другим, хромым инвалидом, который хозяева обязаны не замечать. Жена Манилова… к счастью, они довольны друг другом. Их поцелуй – не образец ли пылкой любви до гроба? Но Гоголь успокаивает встревоженного читателя. Поцелуй настолько томный и длинный, что в продолжение его можно выкурить маленькую соломенную сигарку.
Ночной дом Коробочки наполнен странными, пугающими образами, выхватываемыми из темноты светом свечи: картины с какими-то птицами, старинные зеркала с темными рамками и колодами карт. На Чичикова они навевают сладкий сон. Комната наполняется шипящими змеями – это стенные часы с цветами на циферблате собрались бить. Кто-то хрипит, а потом колотит палкой по разбитому горшку – это бьют часы. Чем не готический замок с призраками?.. Утром же все иначе. Резко контрастирует с ночными образами зрелище дворового птичника с очаровательной свиньей, слопавшей мимоходом цыпленка. Мир Коробочки столь же алогичен, непоследователен, как и сама хозяйка. Право, ей стоит опасаться мертвецов, отпугивающих воробьев в огороде!
Ноздрев – единственный из помещиков, кто безболезненно покидает усадебные границы. Но и он неотделим от своего мира. Образы этого мира подобно хозяину на редкость навязчивы: конюшня с лошадьми живыми и легендарными (из пустых стойл) и козлом, гуляющим под их брюхами; волчонок на цепи; фантастические рыбы; собаки на псарне (Обругай, вместе с Ноздревым целующий Чичикова, слепая – в точности! – сука); кузница; поле с русаками, упорно грязнящее ноги так, что остается махнуть на него рукой и смириться; наконец, шарманка, в которой никак не хочет угомониться одна очень бойкая дудка, долго свистящая в одиночестве.
Гоголь сгущает краски, упоминая об удивительных совпадениях в мире Собакевича. Лицо, одежда, имя хозяина соответствуют картинным Канари с толстыми ляжками и греческой Бобелине, дрозду в клетке, мебели, каждый представитель которой смахивал на Собакевича.
У Плюшкина же не просто мир, а целое царство с деревней, усадебным домом и двором, запущенным садом, комнатой с нагроможденными шкафами, мусорной кучей в углу, люстрой с шелковым червяком и почерневшими картинами. Мистическое чутье Гоголя достигает здесь такой концентрации, что писатель, похоже, сам вздрагивает и спешит утешить нас нравоучительной сентенцией, из которой следует, что Плюшкин, мол, не всегда был таким.
В губернском городе помещики бледнеют и стушевываются. Манилов совсем потерялся в присутственном месте (и в романе) после встречи с Чичиковым. Собакевич сник в креслах, скушав осетра в доме полицеймейстера. Чичиков, будто не узнавая, лезет к нему с посланием Вертера к Шарлотте. Ноздрева вывели с бала у губернатора (потом, как всегда, простили и даже призвали в оракулы). Лишь Коробочке удалось по милости автора сохранить свою ауру в виде призрачного экипажа-арбуза, переполненного подушками, калачами и пирогами, спящего «малого» и девки в телогрейке и платке, хватившей кулаками в ворота дома протопопши.
Участь, постигшая помещиков во второй половине романа, не должна нас удивлять. В изображении городского общества на передний план выступает Гоголь-сатирик. Сентенции становятся многочисленнее, и лишь гениальный образ Чичикова и второстепенные привидения спасают роман.
Чичиков гениален своей артистичностью (морально выражаясь, лицемерием). Он в состоянии приспособиться к любому из помещиков. Достаточно проследить за манерой его общения с ними. Чичиков подобно своей шкатулке, в которую норовит заглянуть автор в угоду любопытному читателю, имеет множество отделений и черт, тайных и явных. Но под сатирическим напором и ему пришлось несладко.
Интересно наблюдать, опустится ли герой до уровня светского прощелыги Хлестакова («Ревизор»). Дело идет к этому. Вот он уже ловко вращается в свете, угождая мужчинам, отпуская комплименты дамам. Напился, удивил Собакевича, растерялся перед Ноздревым. Многогранный Чичиков возомнил себя херсонским помещиком! Однако интриги городских дам приводят его в чувство. Вызвала эти интриги… шестнадцатилетняя институтка. Невинная молодая дурочка не вписывается ни в мир Гоголя, ни в мир Чичикова. К счастью, Чичиков вовремя покидает город. Вслед ему несется очередная авторская сентенция, долженствующая обличить «подлеца».
Теперь скажем о второстепенных привидениях в порядке их появления в романе. Условно они делятся на «существующие» и «воображаемые». Перечислю первых:
1. Молодой человек, оглянувшийся на бричку Чичикова, впервые въезжающую в город. Его характерные черты – канифасовые панталоны, фрак с покушением на моду, манишка, застегнутая булавкой с бронзовым пистолетом.
2. Приказчик Манилова. Скорее эпизодический персонаж. К привидениям отнесен потому, что среди типичных для приказчика черт наделен следующей: просыпается в девятом часу утра, ждет самовара и пьет чай.
3. Дама или девица в доме Собакевича, занимающая четвертое место за столом. Что-то без чепца, около тридцати лет, в пестром платке. Выполняет функцию безмолвной крапинки или пятнышка, но в девичьей или кладовой, вероятно, очень говорлива.
4. Мертвые и беглые крестьяне из реестра помещиков: плотник Степан (он же Ваня) Пробка, сапожник Максим Телятников, Григорий Доезжай-не-доедешь, дворовый человек Попов, подавшийся к бурлакам Абакум Фыров.
5. Приехавший из Рязани поручик, примеряющий новые сапоги в уснувшей городской гостинице. Упомянут дважды!
6. Помещики с кучей родственников, с которыми беседовал Чичиков. Они названы поименно: от Софрона Ивановича Беспечного до чьих-то сводных сестер Софьи Александровны и Маклатуры Александровны.
7. Будочник с алебардой, разбуженный невидимым глазу экипажем Коробочки и казнивший у себя на ногте какого-то зверя, пойманного на воротнике.
8. Персонажи, объявившиеся в гостиных города после распространения слухов о Чичикове: Сысой Пафнутьевич, Макдональд Карлович и самый яркий из призраков – длинный, длинный, с простреленной рукой, невиданно высокого роста!
9. Бесфамильный Семен Иванович, похудевший вместе со всеми чиновниками от переживаний. Единственная его характеристика – перстень на указательном пальце, который он давал рассматривать дамам.
А вот список «воображаемых» привидений:
1. Певческий контрабас, прототип басовитого пса Коробочки. Засунул небритый подбородок в галстук, присел и пропускает свою ноту, от которой дребезжат стекла.
2. Иван Петрович, правитель канцелярии в тридевятом государстве. Должен охарактеризовать поведение Чичикова, разговаривающего с Коробочкой.
3. Ухватливый двадцатилетний парень, мигач и щеголь, развлекающий девиц игрой на балалайке. К нему ведет следующая цепочка: выглянувшее из окна лицо Собакевича – схожая с ним молдаванская тыква-горлянка – изготавливаемая из нее легкая балалайка.
4. Два священника, отец Карп и отец Поликарп, которые будут погребать Плюшкина.
5. Двадцатилетний юноша, возвращающийся из театра и огорошенный уличной бранью. Его образ сопровождает Чичикова, въезжающего в город в темное время суток, когда у часового при шлагбауме усы оказываются на лбу, гораздо выше глаз.
6. Отроду не смеявшийся полицейский, выражающий на лице улыбку-гримасу в момент приезда чиновного начальника. На эту ассоциацию наводит Гоголя прием, оказанный Чичикову на балу у губернатора.
7. Человек, растерянно остановившийся на улице и пытающийся вспомнить, что он забыл дома. Аналог Чичикова, оробевшего перед губернаторской дочкой.
8. Русский барин-охотник, замерший в нетерпении перед травлей зайца. Его состояние сродни волнению просто приятной дамы, готовящейся выслушать новость от своей подруги.
9. Сонный школьник, которому товарищи засунули в нос «гусара» (бумажку, наполненную табаком). Его недоумение сродни состоянию ошеломленных городских чиновников.
Гоголь доволен своими привидениями. Он лукавит, когда жалуется на капризы читателей, не приемлющих повседневных характеров. Нет, гоголевские характеры отнюдь не повседневны! В их пользу свидетельствует недовольство многих дам и отсутствие прочих знаков внимания, над которыми иронизирует Гоголь, – народных рукоплесканий, признательных слез и единодушного восторга. Так реагируют на бульварное чтиво – и горе автору, о котором все люди будут говорить хорошо! Писателю не от мира сего никогда не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившейся головой и геройским увлечением.