И конечно же весть, что вместе с невиданным дождем и на Самос, словно с неба, свалился софос, вскоре облетела остров. Многим было известно, что это пропадавший долгие годы Пифагор, сын камнереза Мнесарха. К дому у Кузнечных ворот шли и шли, чтобы взглянуть на чудака. Вопреки представлениям о софосе, рассеянном, нескладном, изрекающем темные поучения, не знающем, что делать с молодой женой в брачную ночь, это был высокий, видный и крепкий муж с загорелым лицом, внимательным взглядом серых глаз, с аккуратно подстриженной бородой. За ним как будто не замечалось никаких странностей, кроме разве той, что он всегда ходил босым и не носил шерстяных одеяний.
Часть любопытствующих побывала в пещере, которую все уже называли пещерой Пифагора, и не было среди них ни одного, кому бы его рассказы показались сложными, ибо для мужа, женщины и подростка, горожанина и пастуха он ухитрялся находить доступные им выражения и образы и порой по дороге в город вступал со слушателями в беседу, добиваясь полного понимания.
Всех постоянных слушателей, которых Пифагор наставлял в мудрости, вскоре стали называть любителями мудрости, и с тех пор в язык ионян, а затем и других родственных им племен вошло слово «философия» – страсть к мудрости. Впрочем, сам Пифагор считал себя не софосом, а только философом, подчеркивая, что он не претендует на то, чтобы войти в число семи, да и восьмым быть не намерен.
И открылось посетителям пещеры странное и удивительное. На одно из собраний Пифагор принес калаф, обвязанный снаружи гипсом и проткнутый стержнем, за который его можно было удерживать как бы в парящем состоянии. Держа ось, он крутил этот сосуд, уверяя, что такое же движение совершает Земля.
– Спорам о форме Земли нет конца, – пояснял он, продолжая вертеть калаф. – Милетские мудрецы мыслят ее в виде атлетического диска с загнутыми краями, удерживающими массу воды. Полагают, что такую же форму имеют Солнце, Луна и другие небесные тела, вращающиеся вокруг Земли. Ближе к истине милетянин Анаксимандр, считавший, что Земля, в отличие от плоских небесных тел, частично прибитых к небесному своду, частично плавающих в пространстве, имеет форму цилиндра. Но ошибается и он.
Пифагор поднял руку с калафом.
– Вот какова наша Земля! Она – шар. Такую же форму имеют Луна, Солнце и другие небесные тела. Они кажутся плоскими из-за дальности расстояния. И не заваливается Солнце за край Земли к ночи, чтобы выйти с другой ее стороны утром, а просто исчезает из виду для тех, кто находится в определенной точке земного шара. Наблюдатель, способный лететь с быстротою Гелиоса, видел бы его незаходящим. Для него не было бы ночи. Длительность дня зависит от того, в какой части Земли находится наблюдатель.
Пифагор накрыл ладонью верхнюю часть калафа.
– Это Арктика, страна гипербореев. Если силой воображения мы бы туда перенеслись, нам бы открылась равнина, освещенная незаходящим светилом. О нет, я не бывал в этой стране гиперборейской белизны. Но разве точный расчет и опыт с помощью этого калафа не заменяют зрение?
Пифагор опустил калаф на землю.
– Я не во всем согласен с милетскими мудрецами, – продолжал он, – но среди ионийцев и других эллинов они были первыми, кто учил мыслить. Ведь многие до сих пор верят россказням Гомера о реке Океане, о коварных сиренах, заманивающих своим пением мореходов на скалы, и прочих чудесах. Но наша Земля и мироздание полны истинных тайн, осмысление которых должно заменить сказки. В начале своих странствий я побывал в Тире, и мне рассказали о финикийце, служившем в египетском флоте во времена фараона Нехо. Этому финикийцу было лет семьдесят, но он сохранил память и ясный ум. От него я узнал, что фараон поручил мореходам, охранявшим египетские границы в Красном море, обогнуть Ливию и вернуться в Египет через Геракловы столпы (тирянин называл их Мелькартовыми). Но вот что более всего меня поразило: финикийские мореходы, привыкшие находить путь по звездам и обучавшие этому искусству эллинов, миновав Эфиопию… потеряли ориентацию! Исчез Возок, или Арктос, как называем его мы, указывающий путь на север. Да и солнце оказалось с правой стороны, хотя они двигались на запад. Вот тогда я впервые понял, что Земля – шар.
Казалось, что век, озадаченный золотом Креза,
Не сдаст никому монархической власти бразды.
Но в скалах тоннель насквозь продолбило железо,
Топор-триумфатор навел над проливом мосты.
И в новое русло текли рукотворные реки,
И Хаос сдавался под натиском чисел и мер.
И возникали впервые библиотеки,
И сделался свитком беспечно поющий Гомер.
В открытое море уже выходили триеры,
Свои колоннады наращивал храм-исполин,
Вершили судьбу не монархи, а инженеры,
И первым из них мегарец был Эвпалин.
Словно бы по молчаливому уговору, в самосской пещере раздавался лишь голос Пифагора. Его слушали, затаив дыхание, впитывая каждый звук, каждое слово.
– Мой отец, – проговорил Пифагор, – работает с линзой из горного хрусталя, позволяющей наносить на камень тончайшие линии. Но для того, кто смотрит на перстень, важны не эти мельчайшие детали, а то целое, что они создают, – образ. Для математика образом является число. Обращаясь к нему, он устанавливает общие законы, по которым возникают, развиваются и рушатся миры. Ему не нужен увеличительный хрусталь.
Внезапно послышалось:
– Великолепно!
Голос принадлежал незнакомцу плотного телосложения. Если бы не седая прядь, разделявшая его волосы на две половины, этому человеку можно было бы дать лет сорок, не более.
– Как жаль, – продолжил он, – что ты не появился на острове двумя годами ранее, тогда бы тоннель не отнял у меня стольких лет и обошлось бы без ошибки.
– Эвпалин! – воскликнул Пифагор. – Так это ты! Неужели тебе мало того, что ты уже совершил?! И ты еще говоришь об ошибке!
– Она едва не стала роковой, – поспешно возразил Эвпалин. – Тоннель пробивался с обеих сторон горы. Когда было пройдено по два стадия и три оргия, штольни должны были соединиться, но этого не произошло. И меня охватило отчаяние. Ошибка, как потом выяснилось, составила целых десять локтей. Теперь тоннель в одном месте стал коленчатым, и только сегодня, слушая тебя, я понял, почему это случилось. Я оперировал мертвыми числами, воспринимая их вне природных сил, которые стремился обуздать. Я видел в них только меру мира, не понимая, что они обладают властью сливать ручьи в могучие потоки, соединять материки, проникать на дно морей, овладевать воздушной стихией. Да мало ли какие нас еще ожидают открытия, если мы оседлаем числа!
Они покинули пещеру.
– Наконец-то я встретился с тем, для кого главное – преодоление препятствий, – произнес Пифагор.
– Что моя работа по сравнению с твоей! – отозвался Эвпалин. – Ты пробиваешь тоннели во мраке нашего невежества, и становится ясно, что мир стоит на пороге величайших открытий. Таково мнение и Поликрата, с восторгом говорящего о тебе.
– Поликрата? – удивился Пифагор. – Но мы ведь незнакомы.
– Содержание твоих бесед ему передает Метеох, и, собственно говоря, у меня поручение: если тебя не затруднит, найди время для встречи с Поликратом. Он отложит все свои дела, чтобы насладиться беседою с тобой. Таковы его подлинные слова.
Они направились к городу, продолжая беседовать. Когда показались башни и стены, Эвпалин предложил свернуть влево, и они оказались у бурлящего Имбраса.
– Вот, – сказал мегарец, показывая на желоб, из которого широким потоком лилась вода. – Это краса Керкетия Левкофея, которую я провел по высохшему руслу какой-то реки, а затем сквозь гору.
– Какой-то?! Так ты не знаешь нашего мифа об Окирое?! – удивился Пифагор.
Эвпалин недоумевающе взглянул на собеседника:
– Первый раз слышу это имя.
– Тогда слушай. У реки Имбрас была красавица дочь. Звали ее Окироя. Увидел ее с небес Аполлон и, спустившись на землю, стал преследовать. В облике Аполлона было нечто волчье, и Окироя изо всех сил помчалась к своему родителю. «Спаси, отец! – взмолилась она. – Меня преследует Аполлон». У Имбраса был друг, мореход Пампил, давно уже добивавшийся руки Окирои. Обратился к нему Имбрас: «Над моей дочерью нависла смертельная опасность. Спасти ее можешь только ты. Снаряди корабль и увези Окирою как можно дальше. Пусть она будет твоей женой».
Поблагодарил Пампил Имбраса, снарядил судно, взял на него Окирою и вышел в открытое море. Разгневанный Аполлон превратил корабль в камень. Ты можешь его наблюдать в бухте в виде скалы, напоминающей парус. Пампила сделал рыбой, а Окирою увез на мыс Микале, где она и поныне втекает в Меандр. И стал Имбрас сохнуть от горя по дочери. И совсем бы высох, если бы не мегарец Эвпалин, чудом своего искусства вернувший Имбрасу полноводие, соединив с другой его дочерью, отделенной от него Аполлоном.
– Вот оно что! – воскликнул Эвпалин. – Я и не догадывался, что Имбрас был царем, а океанида Окироя – нимфой, возбудившей, подобно красавице Дафне, страсть неистового Аполлона. Как бы и мне не вызвать его недовольства!
– Недовольства? – отозвался Пифагор. – Ты же не посягнул на его Окирою, ты заменил ее Левкофеей.
– Я имею в виду новое поручение Поликрата, – проговорил Эвпалин. – Мне приказано разрушить островок, который и впрямь имеет вид корабля или паруса, в зависимости от места наблюдения.
– Неужели такое возможно?!
– Да. С помощью смеси, которая в состоянии превратить в пыль целую гору.
– И ты ее использовал при прорытии тоннеля?
– О нет, я ее открыл во время работ и хочу впервые проверить на деле.
Через глубокий, пахнущий гнилой водой ров был переброшен мостик. Посередине него стоял стражник с обнаженным акинаком. На голубом гиматии поблескивали ряды золоченых, а может быть, и золотых блях. Пифагор уловил беглый взгляд, брошенный им на его ноги. «Видимо, никто на его памяти не входил сюда босым», – подумал он.
Дворец Поликрата был невысок, но выходящими почти к самым воротам крыльями охватывал весь акрополь, повторяя конфигурацию городской стены и превращая все остальное пространство во внутренний двор-сад. Дорожка проходила между рядами бронзовых фигур, поставленных перед деревьями. Пифагор сразу узнал в них статуи, некогда украшавшие Герайон. Его взгляд задержался на трех коленопреклоненных куросах, поддерживающих головами огромную серебряную вазу.
Оглядевшись, Пифагор увидел в тени колонны приветливо улыбающегося человека в пестром одеянии. Конечно, это Поликрат, вовсе не похожий на страшилище морей, – муж, склонный к полноте, но не полный, с небольшими прищуренными глазами. Значительность лицу придавал лишь нос, почти отвесно спускавшийся к буйно растущей бороде. Сделав навстречу Пифагору несколько шагов, тиран обнял гостя.
– Уже много дней, Пифагор, имя твое не покидает моих покоев. Лучше всего сказал о тебе Метеох: «Когда он говорит, теряешь дар речи, ибо боишься, что прервется поток, созданный силой ума и воображения, и вещи воссоздаются такими, какими ты их никогда не видел, такими, какими они должны быть». И конечно же, наслышанный о тебе, я мысленно потянулся в пещеру Пифагора. Не возражай! Кто отныне станет называть ее пещерой Анкея?! Ведь не называют же «Илиадой» сочинения Лина и других древних аэдов после того, как Гомер населил стены воспетой им Трои своими героями.
Они вошли в зал, залитый желтым светом от отверстия в потолке, закрытого пластинками янтаря. Ступни Пифагора погрузились в мягкость ковра.
– Ты находишься в той части дома, которую мои гости называют залом Колея. Ведь это он проложил дорогу в Тартесс, город на берегу океана. Здесь я и приму тебя, нового Колея.
– Да. Я много путешествовал, – проговорил Пифагор, усаживаясь на сиденье против Поликрата. – Но ветер судьбы погнал меня на восток, а не на запад. Колей работал для агоры, я – для знания. Он вернулся на корабле, набитом доверху серебром и янтарем, с серебряными якорями на бортах, а я – вот в этом гиматии и босиком.
– Чудачество великого мужа, – отозвался Поликрат.
– Скорее жизненная линия, Поликрат, – отозвался Пифагор. – После долгих странствий на чужбине у меня возникли иные пристрастия и привычки: например, я не приношу кровавых жертв богам, не ем мяса животных, не ношу шерстяной одежды – ведь и она добыта насилием над живыми существами.
– Все это так необычно, – задумчиво произнес Поликрат. – Я думаю, всем интересно будет прочитать о твоих странствиях и о том, как ты пришел к своему выбору. Как ты назовешь свою книгу?
– Ее не будет, – отозвался Пифагор, – ибо писание отвлекает от мыслей и служит пищей самомнению, создавая иллюзию собственной значимости. К тому же мы, ионийцы, с тех пор как три века назад заговорил Гомер, болтаем без умолку. Пора и остановиться.
– Но тишина – это ведь смерть! – заметил Поликрат.
– Если она вечная, – возразил Пифагор. – Надо замолкнуть на время, хотя бы для того, чтобы собраться с мыслями. К тому же молчание – это не тишина. Неведомый во времена Гомера авлос, закрывающий рот, служит молчанию. Дыхание, даруемое нам космосом, возвращается в его гармонию.
– Возможно, ты прав, – произнес Поликрат. – Но тот, кто не пишет, беззащитен перед молвой. Он может утратить родину и родителей.
– Перед молвой беззащитен любой из творцов, – отозвался Пифагор. – Солон, в отличие от Гомера, не преминул рассказать о себе и своих родителях. И что же? Разве не говорят, будто он был гостем и советчиком Креза, хотя умер за двадцать лет до его воцарения? И я почти уверен, что мне дадут в учителя египетских жрецов.
– У кого же ты тогда учился, если не у них? – спросил Поликрат.
– Моим первым учителем был Ферекид, сын Бабия.
– Поразительный человек! – воскликнул Поликрат. – Он побывал у нас и, напившись воды из колодца Геры, сказал, что на третий день произойдет землетрясение. Его высмеяли. А землетрясение произошло, к счастью, не катастрофическое. Пострадал лишь один храм Аполлона в горах.
– Нет эллина, лучше истолковавшего природу, чем Ферекид, – подхватил Пифагор. – Землетрясения возникают от давления наполняющего поры земли газа. По насыщенности воды газом Ферекид и смог предсказать бедствие: Ферекид поделился со мной и многими другими открытиями, но сам он более всего ценил учение финикийцев и поэтому направил меня на мою родину в Сидон.
– Твою родину? – удивился Поликрат.
– Да, я родился в городе великих мастеров Сидоне. Когда мои родители прибыли в Дельфы, мать была уже тяжела мною, и пифия посоветовала ей родить в Сидоне.
А на Самос они вернулись уже после моего рождения. В Сидоне, куда я попал вторично двадцати лет от роду, я встретил последователей Моха. Мох, живший за шесть веков до Фалеса, достиг в понимании космоса неизмеримо больше, чем милетяне. Он установил, что все сущее состоит из мельчайших, невидимых глазу частиц, а не из воды, как полагает Фалес.
– Откуда же он мог это знать, если частицы, о которых ты говоришь, невидимы?
– Мох был математиком, а в математике необязательно видеть все, что вычислено.
– И долго ты пробыл среди последователей Моха?
– Три года. Затем дорога ввела меня в крепость знаний Вавилон, где мне были открыты тайны звездного неба. Из Вавилона я отправился еще дальше на восток, в страну, где верят, что бессмертна любая душа и что нет страшнее преступления, чем насилие над живым существом.
– Ты имеешь в виду страну, куда проложил путь Дионис?
– Да, Индию, в которой никто из эллинов до меня не побывал.
– Зато мы наслышаны о ней, а иногда нам достаются ее дары. Вот взгляни на этот индийский камень. Он мне дороже всех моих богатств.
Поликрат снял с пальца перстень и протянул его Пифагору.
Разглядывая лежащий на ладони Поликрата смарагд, он одновременно изучал руку собеседника, пытаясь понять характер этого человека, мысли которого ему не удавалось прочитать. Цельная линия резко обрывалась. Пересечение ее с другой предвещало смертельную угрозу.
– Это дар моего друга Амасиса, – проговорил Поликрат, надевая перстень. – По его совету я расширил гавань и создал флот.
Они вышли на галерею, возвышавшуюся над колоннами таким образом, что ее центр приходился на среднюю из них. Это было то крыло здания, которое Пифагор с моря принял за восьмиколонный храм.
– Какой прекрасный обзор! – вырвалось у Пифагора. – Видна вся бухта вплоть до Герайона.
– А также и полуостров Микале по ту сторону пролива, – добавил Поликрат. – О, если бы Самос оторвался от своих корней и его можно было бы оттащить поближе к Европе! Страшно подумать, что этот клочок суши, единственный свидетель младенческого крика Геры, ее девичьих забав на лугах у Имбраса, может достаться персам.
– В день моего возвращения на Самос спускали корабль с египетской надписью на носу, – заметил Пифагор.
– Так я отблагодарил Амасиса, отпустившего ту, что сделала нас друзьями.
– Ты имеешь в виду Родопею?
– Да, ее, новую Елену Прекрасную. Ведь она родилась на Самосе и была в девичестве рабыней Иадмона.
– Господина Эзопа?! – удивился Пифагор.
– Да, его. Иадмон отправил Родопею в Навкратис на обучение к местным гетерам. Амасис же взял ее во дворец, сделал своей наложницей и, будучи уверен, что она, им осчастливленная, пожелает кончить дни в Египте, соорудил для нее небольшую пирамиду. Но Родопею потянуло на Самос. Хочешь с ней познакомиться?
– Есть ли человек, который от этого откажется?
– Тогда посети нас завтра после полудня.
Пифагор петлял по темным улицам, стараясь подавить гложущее чувство неудовлетворенности. Все, что он говорил о себе Поликрату, было ложью или, точнее, попыткой скрыть правду. В страхе перед нею он покинул родительский дом и отправился на чужбину, чтобы стать там человеком без рода и без имени. Открывшиеся ему уже в юности видения подчас мешали понять, кто он на самом деле – Эвфорб, Пирр или даже сын Гермеса Эталид. О первой своей жизни он даже в находивших на него припадках откровенности долгое время не мог рассказать никому, ибо что бы могли подумать, узнав, что к нему, Пифагору, среди бела дня явился Гермес и предложил на выбор любой дар, кроме бессмертия. Не мог он никому поведать о своем странном страхе перед буквами. Когда он пытался занести их на папирус, они двоились, поворачивались друг к другу так, что их можно было читать и справа налево, и слева направо, как делают финикийцы и иудеи. И странным образом из этого бреда выросла уверенность в парности как всеобщем законе бытия. Бред стал источником его знаний о космосе. Конечно, Пифагор понимал, что Эвфорб – это тоже бред, но и он натолкнул его на здравую мысль, что все сказанное Гомером о Троянской войне – злокозненная ложь, и он мог бы это доказать с помощью неопровержимых доводов.
Из-за Гомера произошла давняя ссора с отцом. Когда он, еще будучи мальчиком, поведал ему о своем открытии, отец возмутился:
– Ты еще молод, чтобы судить того, о месте рождения которого спорят семь городов.
– Это ни о чем не говорит, – возразил тогда он, – это спор из-за тени осла. В ней пытаются скрыться от слепящего света истины. О месте моего рождения спорить не будут.
– Вот в этом ты прав, – усмехнулся отец. – Ты не можешь закончить работу даже над одним-единственным перстнем. О тебе просто не вспомнят.
Именно тогда он, разобиженный, отправился на Сирос к Ферекиду.
«Конечно же Гомер выдумал свою Троянскую войну и все эти корабли, на которых ахейцы приплыли в Троаду. Но сколь великолепна эта выдумка и кому она принесла вред? А я в спорах с нею погубил мать, я-то ведь знаю, что она ушла в Аид с горя. Глупое упрямство!»
Раздражение собой вскоре перенеслось на недавнего собеседника. «Отец прав. Есть в этом человеке что-то отталкивающее. И откуда эта непроницаемая броня, которой он себя окружил? Зачем он меня пригласил? Кто я для него? Одна из диковин, которой он хочет украсить свой дворец? И почему я принял его приглашение встретиться с Родопеей? А о Ферекиде я ему хорошо сказал. Надо обязательно навестить старика. Интересно, что он думает о Поликрате? А ведь Ферекида не раздражали мои нападки на Гомера. Он, кажется, понимал, что в споре с тенями я обогащаюсь. Да и впрямь спор с Гомером, никогда не покидавшим Ионии, позволил мне открыть для себя Финикию, Вавилон, Индию и понять, насколько превратно судят о мире те, кого считают семью мудрецами. Кто они, эти великие мужи, принесшие свою жизнь на алтарь ясности и изрекающие темные истины наподобие пифии? Не пытаются ли они, подобно персидским магам, заговорить самих себя от пугающей сумятицы мира?»
Вовсе не то вы мыслите Эросом —
Эрос ваш мучает, жжет и томит.
Мой же – нас всех возвышает над серостью,
Право дает называться людьми.
Низкий прямоугольный стол, застеленный белой материей, блистал золотой и чеканной серебряной посудой, украшениями из гиперборейского янтаря. На ложах возлежали трое. Поликрат опаздывал. Но вот пахнуло восточными благовониями. В зал во всем блеске красоты вступила Родопея. Совершенные формы просвечивали сквозь полупрозрачный пеплос, заколотый на плече пряжкой из Электра. На груди поблескивало золотое украшение. Поликрат шел сзади с кифарой в руках.
– Друзья мои, – начал Поликрат, – в такие вечера, когда самая жизнерадостная из муз Талия призывает к дружескому застолью, мы обыкновенно выбираем симпосиарха[27]. Сегодня же я привел к вам царицу пира и его награду. Готовы ли вы подчиниться воле моей гостьи?
– Готовы! Готовы! – послышались голоса.
Поликрат и Родопея заняли свои места. Тиран протянул ей кифару.
Родопея положила инструмент на обнаженные колени и, тронув струны, запела грудным голосом:
Я объявляю агон и буду сладкой наградой
Всю эту ночь до появления Эос.
Я для того, кто суть обозначить сумеет
Бога, к которому тянется каждый живущий,
Как к магнезийскому камню железо,
Бога, который безумную жажду сближения
В наших телах и радость в душах рождает,
Ту, пред которой иные желанья ничтожны.
– Итак, задание получено, – произнес Поликрат, обводя взглядом присутствующих. – Давайте начнем агон. Из него я исключаю себя, чтобы взять роль судьи. О могуществе Эроса много сказано. Но речь идет о природе Эроса, о предмете, насколько я понимаю, почти неисследованном.
– Это верно, – согласился Эвпалин, – в рассуждениях поэтов о строении мира нет ясности. Согласно Гесиоду, сначала родилась широкогрудая Гея, а за ней появился Эрос, потом Уран и Тартар. Если это так, надо думать, что Эрос – это сила, соединившая Гею с Ураном. Здесь я должен вспомнить, что сказано о Гее в священных книгах иудеев: «Гея была безвидна и пуста». Итак, потянувшись к Урану, Гея преобразилась. На ее могучем теле появились два ровных, как бы прочерченных циркулем круга. В этих местах тело Геи вздыбилось, образовав два купола. Несколько ниже возникло глубокое ущелье. Гея стала напоминать женщину, и Уран, с яростью обрушившись на нее, ее оплодотворил, став родителем титанов, киклопов и сторуких великанов.
– Превосходное дополнение Гесиода, – сказал Поликрат, пододвигая к себе чашу. – У Гесиода Эрос наряду с Хаосом, Геей и Тартаром – одно из четырех лишенных родителей первоначал. Но место и роль Эроса у него неясны. Он только называет его «сладкоистомным» и «приводящим в безумие». Ты же, Эвпалин, соединив два мифа, объяснил, что без Эроса Гея, будучи бесформенной, как Хаос, из которого она вышла, не могла бы привлечь к себе Урана, и ты исключил из мироздания Тартар. Так ли я тебя понял?
– Так, – ответил Эвпалин. – Тартар, как его понимают поэты, – бессмыслица.
– Превосходно! – воскликнула Родопея. – Но все же какова природа самого Эроса, этой могучей силы соединения мужского и женского начал?
– Это вечно пылающий и творящий огонь, инстинкт созидания, – ответил Эвпалин, – и в то же время основа всякой деятельности. Недаром ведь Афродита была супругой Гефеста.
– Кажется, теперь мой черед, – начал Анакреонт. – Я ничего не знаю о первоначальном Эросе, и мне нет до него дела. Меня мучает Эрос, сын Афродиты. Он, единый по своей сути, постоянно меняет облики, представая то прекрасной девой, то обольстительным юношей. Я тянусь к нему, а он то подает мне надежду, то отворачивается. Счастливец Гомер обращался к музе в начале великой поэмы, а я не устаю взывать к нему, шалуну и мучителю, в каждом, даже самом маленьком стихотворении. Вот последнее из них:
Бросил шар свой пурпурный
Златовласый Эрос в меня
И зовет позабавиться
С девой пестрообутою,
Но смеется презрительно
Лесбиянка прекрасная,
На другого любуется.
Взгляд Поликрата обратился к Метеоху.
– Теперь ты.
– Что я могу сказать после таких стихов? Да и опыта у меня нет.
Юноша растерянно развел руками. Звякнула чаша. Взоры пирующих обратились к пятну, расплывавшемуся на скатерти. Поликрат дал знак слуге, стоявшему у стены.
– Не надо, – проговорила Родопея, – вавилонские маги гадают по очертаниям таких пятен.
Пятно стало похожим на несущегося во весь опор коня. Родопея закрыла лицо ладонями.
– Успокойся, царица, – обратился к ней Пифагор, – стоит ли верить магам? Я согласен с Эвпалином. Эрос – это вечный огонь, вокруг которого вращаются Земля и другие космические тела. Но прав и Анакреонт. В твоих великолепных строках, Анакреонт, Эрос – златоволосый и златокрылый лучник. Ведь стрела – это солнечный луч. Не так ли? Индийский Эрос Кама – тоже лучник, но лук у него не из кизила, не из орешника, а из медового тростника, стрелы – из сцепившихся пчел. У тебя Эрос принял форму мяча цвета заката, в который ты вступил. И уже с первой строки становится ясно, чем закончится великая песня.
Прекрасно вечернее солнце, но юные жаждут не старческой бессильной красоты.
– Боги мои! – перебил Анакреонт. – Как ты истолковал мои стихи! Я ни о чем подобном и не думал. Ко мне строки явились сами, и я старался их не спугнуть.
– Вот-вот! – подхватил Пифагор. – За тебя думал Эрос. Он творец любого творчества и основа могущества. О последнем хорошо сказано в индийском мифе. Послушайте. Как-то два старых бога Вишну и Брахма встретились с юным Шивой и стали перед ним хвалиться своей мощью. Шива выслушал их и сказал: «К чему много слов? Сейчас я приму свой истинный облик, и тот из вас, кто найдет его пределы, будет самым могущественным». В один миг Шива превратился в огромную колонну с округлой капителью. Она стала расти, уходя в небо. И тогда Брахма, превратившись в лебедя, воспарил, чтобы достигнуть ее края, Вишну же стал кротом, чтобы дорыться до ее корня. Прошло много тысяч лет, и старые боги вернулись к Шиве, признав свое поражение, ибо сила Эроса беспредельна.
Родопея сняла с головы венок и протянула его Пифагору.
– Мне нравится твое толкование, Пифагор, ты показал, что эрос – основа не только жизни, но и поэзии. Ты дал зримый образ тому, чему я посвятила жизнь. Пусть же этот венок увенчает твою голову в знак того, что я готова идти за тобой. Ты будешь первым…
– Первым?! – рассмеялся Поликрат.
– Первым, – повторила Родопея, – ибо я впервые не потребую за любовь вознаграждения. Я его уже получила.
Пифагор поднялся.
– Я счастлив, царица, что своим рассказом возбудил в тебе силу эроса. Сам я не ищу сближения ни с женщинами, ни с мальчиками. Мой эрос так же беспределен, как тот, перед которым склонились Брахма и Вишну, но он бестелесен и открывается лишь в сочетании чисел и звучании небесных сфер. Но если ты сочла меня победителем, я не отвергну награды.
Почти сразу за победителем и царицей пира, сославшись на неотложные дела, зал покинул Поликрат. Анакреонт, Метеох и Эвпалин остались за столом, и конечно же речь зашла о Пифагоре.
– Удивительный человек, – проговорил Анакреонт, наклоняясь над чашей. – Вот уже две декады, как я с ним знаком, и до сих пор он остается для меня загадкой.
Сделав глоток, Анакреонт продолжил:
– Меня удивляет его неприятие Гомера. Пифагора возмущает то, как Гомер описывает старину. Гомер для него – не авторитет в героическом прошлом, а чужестранец, едва ли не невежда. Пифагор глядит на Гомера глазами Ахилла, Приама, Гектора – одним словом, их современника. Но ведь не бывает, чтобы человек жил в нескольких поколениях сразу.
– Не знаю, Анакреонт, не знаю, – сказал Эвпалин, приподнявшись на ложе. – Мне он кажется сосудом, в котором спрессовано нечто такое, что, если ему дано будет развернуться, оно перевернет весь мир. Его вымысел столь неудержим и дерзок, что не может быть оспорен по законам реальности, и тем самым он становится явлением, совершенным числом, о котором он нам рассказывает и в которое веришь, как в божество. Он становится для нас линзой, расширяющей границы наших чувств и наших возможностей. Ты помнишь изречение, выбитое у входа в храм Аполлона в Дельфах: «Познай самого себя»? Запись, достойная славы Дельфийского оракула, обратившегося к глубинам человеческого сознания. Но, восприняв этот совет или призыв, Пифагор поставил вопросы, какие не приходили в голову ни одному из тысяч эллинов или варваров, переступавших порог храма, – какова природа слуха и зрения, соответствует ли видимый и ощущаемый мир существующему? Давая на эти и иные вопросы ответы, он, право, превзошел всех мудрецов и открыл для понимания законов бытия и жизни неизведанные, новые пути. Не знаю, жил ли Пифагор во времена Приама, но я уверен в том, что его жизнь не определена сроком, данным смертным, и ему суждено жить и через сотни, и через тысячи лет.
Анакреонт отодвинул чашу.
– Пожалуй, ты прав. Такие люди, как Пифагор, подобны богам. Поначалу, не зная его, я с ним спорил, а теперь только слушаю. Глядя на него, легко поверить, что он пил воду из Инда и побывал в тех местах, где восходит Гелиос и рождаются звезды. Однако его величие не подавляет. Он может отыскать ключ к каждому сердцу и найти общий язык не только с молчаливыми рыбаками – я сам был свидетелем его беседы с рыбаком на агоре, – но и с морскими разбойниками.
– Да-да! – подхватил Метеох. – Увидев детей, бросивших камни в бродячую собаку, он заговорил с ними на равных, и дети к нему потянулись. Я уверен, что они больше никогда не обидят беззащитное животное.
– Но самое удивительное, – перебил Анакреонт, – что ни разу в разговорах Пифагор не назвал имени Орфея. А ведь учение о метемпсихозе[28] принадлежит именно ему. И я никогда не слышал от Пифагора об Аиде и о наказании там душ. Не кажется ли вам это странным?
– Я тоже это заметил, но странным мне это не показалось, – проговорил Эвпалин. – Орфей старался вырваться из круга, назначенного смертным судьбой, считая его мучительным. Пифагор, напротив, стремится войти в этот круг и пережить заново если не все свои прошлые жизни, то главные из них. И именно это дает ему возможность прозревать будущее. Орфей стремился принести утешение смертным, Пифагор нам ничего не обещает, а обращает наши глаза и уши к невидимому и неслышимому.