Юноша не сомневался, что это правда; казалось, он верил ей безусловно. И разве это не естественно? Разве это не в порядке вещей? Даже юная принцесса, окруженная всем великолепием пышного двора, не смогла бы так быстро покорить его. На зеленой траве, посреди белоснежного белья, Анжелика сияла такой гордой, царственной прелестью, что с каждой минутой сердце его сжималось все сильнее. Все было кончено, он видел только ее и готов был следовать за нею до самой смерти. Анжелика быстрыми шажками проходила между бельем, изредка оборачивалась и улыбалась ему, а он, задыхаясь от счастья, шел за нею, без малейшей надежды когда-либо прикоснуться к ней.
Но внезапный порыв ветра поднял мелкое белье; перкалевые воротнички и манжеты, батистовые косынки и нагруднички взвились на воздух и улетели далеко в сторону, точно стая белых птиц, уносимая бурей.
Анжелика бросилась бежать.
– Ах, боже мой! Идите сюда! Помогите же мне!
Оба принялись гоняться за бельем. Она поймала воротничок на самом берегу Шеврота. Он вытащил два нагрудничка из высокой крапины. Одна за другой были отвоеваны у ветра манжеты. Но, бегая со всех ног, молодые люди встречались, и развевающиеся складки ее юбки трижды задевали его; и каждый раз он ощущал толчок в самое сердце и внезапно краснел. В свою очередь, он задел ее, когда подпрыгнул, чтобы поймать вырвавшуюся из ее рук косынку. У Анжелики занялось дыхание, она остановилась как вкопанная. Смех ее смущенно оборвался, она уже не играла, не подшучивала над этим простодушным и неловким рослым юношей. Что это? Почему оборвалась ее веселость, и такая слабость, такое блаженное смятение охватило ее? Он протянул ей косынку, и руки их случайно встретились. Оба вздрогнули и растерянно посмотрели друг на друга. Анжелика быстро отступила назад; эта встреча рук потрясла ее, точно ужасная катастрофа; несколько секунд она не знала, на что решиться, потом вдруг опрометью бросилась бежать с грудой мелкого белья в руках, забыв об остальном.
Тогда Фелисьен заговорил:
– О, ради бога!.. Прошу вас…
Ветер подул с удвоенной силой и унес его слова. В отчаянии смотрел он на бегущую, словно уносимую порывом ветра Анжелику. Она бежала, бежала между белыми квадратами скатертей и простынь в бледно-золотом свете заходящего солнца. Казалось, тень собора готова поглотить ее, она уже была у садовой калитки и собиралась войти, так и не оглянувшись. Но на самом пороге ее внезапно охватило доброе чувство, – она не хотела показаться слишком рассерженной. Смущенная, улыбающаяся, она обернулась и закричала:
– Спасибо! Спасибо!
За что она благодарила его? За то, что он помог ей собрать белье? Или совсем за другое? Она исчезла, и калитка закрылась за нею.
И он остался один среди поля, под чистым небом, и живительные порывы сильного ветра то и дело овевали его. В епископском саду старые вязы качались и шумели, точно волны в прибой; чей-то громкий голос доносился из-под сводов и карнизов собора. Но юноша не слышал ничего, кроме легкого хлопанья повисшего на кусте сирени чепчика – ее чепчика.
Начиная с этого дня всякий раз, как Анжелика раскрывала окно, она неизменно видела внизу, в Саду Марии, Фелисьена. Под предлогом починки витража он дни и ночи проводил на пустыре, а работа между тем совсем не подвигалась. Целыми часами, растянувшись на траве позади какого-нибудь куста, он следил сквозь листья за окнами дома Гюберов. И как чудесно было каждое утро и каждый вечер обмениваться улыбками. Анжелика была счастлива и большего не желала. Новая стирка предстояла только через три месяца, а до тех пор садовая калитка оставалась на запоре. Но ведь если видеться с ним каждый день, эти три месяца пролетят так быстро! И разве есть большее счастье, чем такая жизнь: весь день, ждать вечернего взгляда, всю ночь ждать взгляда наутро?
В первую же встречу Анжелика высказала ему все: свои привычки, вкусы, все маленькие секреты своего сердца. Он же был молчалив, сказал только, что его зовут Фелисьеном, и больше она ничего не знала. Быть может, так и должно быть: женщина открывает все, а мужчина остается неизвестным. Анжелика не испытывала ни малейшего любопытства или нетерпения, она улыбалась и была уверена, что рано или поздно все разъяснится само собой. И потом, ее неведение не имеет никакого значения, – важно только видеть его. Она ничего не знала о Фелисьене и в то же время знала его так хорошо, что читала каждую мысль в его взгляде. Он пришел, она узнала его, и они полюбили друг друга.
И так они нежно отдавались друг другу на расстоянии. Они постоянно делали открытия, и каждый раз это был источник нового счастья. – Фелисьен открыл, что у Анжелики длинные, исколотые иголкой пальцы, и влюбился в них. Анжелика заметила, что у Фелисьена красивые ноги, и гордилась тем, что они такие маленькие. Все нравилось ей в нем, она была благодарна ему за то, что он такой красивый, и однажды ужасно обрадовалась, когда увидела, что у него борода светлее волос и чуть пепельного оттенка: это придавало его улыбке особенную нежность. Фелисьен совсем опьянел от восторга, когда однажды утром Анжелика нагнулась и он увидел коричневую родинку на ее нежной шее. И сердца их были так же обнажены, и в них они делали такие же открытия. Например, то простое и гордое движение, каким Анжелика открывала окно, ясно говорило, что н в участи вышивальщицы она сохраняет душу королевы. Точно так же она чувствовала, что Фелисьен добрый, потому что видела, какими легкими шагами ступает он по траве. Так, в эти часы первых встреч вокруг них расцветало сияние прелести, физической и духовной красоты. Каждый новый обмен взглядом приносил новое очарование. Им казалось, что глядеть друг на друга – это неисчерпаемое блаженство. Но вскоре Фелисьен начал проявлять признаки нетерпения. Он уже не лежал целыми часами в блаженной неподвижности близ какого-нибудь куста. Теперь, как только Анжелика выходила на балкон, он становился беспокойным и пытался подойти поближе. Боясь, что его могут увидеть, она стала даже немножко сердиться. Однажды произошла настоящая ссора: он подошел к самой стене, и ей пришлось уйти с балкона. То была целая катастрофа; Фелисьен был потрясен, его лицо выражало такую красноречивую покорность и мольбу, что Анжелика назавтра же простила его и в обычный час вышла на балкон. Но терпеливое ожидание уже не удовлетворяло его, и он опять принялся за свое. Теперь, казалось, он сразу находился повсюду, весь Сад Марии был охвачен его лихорадкой. Он выходил из-за каждого дерева, появлялся за каждым кустом ежевики. Можно было подумать, что он ютится, как дикие голуби, в ветвях старых вязов. Шеврот был для Фелисьена предлогом, чтобы жить на пустыре; целые дни проводил он, склонившись над ручьем, и, казалось, следил за отражением облаков. Однажды Анжелика увидела его на развалинах мельницы; он стоял на стропиле давно сгнившего сарая, был счастлив, что забрался так высоко, и только жалел, что у него нет крыльев, чтобы взлететь еще выше, до уровня ее плеч. Другой раз Анжелика с трудом подавила крик, увидев его выше себя, на террасе абсидной часовни, между двумя соборными окнами. Как мог он попасть на эту галерею? Ведь она заперта, и ключ находится у причетника! А иногда она видела его под самым небом – между опорными арками нефа или на вершинах контрфорсов. Как он забирался туда? С этой высоты Фелисьен мог свободно заглядывать в ее комнату; раньше это делали только ласточки, летающие над шпилями колоколен. До сих пор Анжелике не приходило в голову прятаться от кого бы то ни было, но теперь она стала завешивать окно. Все возраставшее смущение охватывало ее от чувства, что к ней вторгаются, что она всегда не одна. Но если она ничего не хочет, то почему так бьется ее сердце, бьется, точно большой соборный колокол в праздничный день?
Прошло три дня, и, испуганная возраставшей смелостью Фелисьена, Анжелика не показывалась на балконе. Она клялась, что никогда больше его не увидит, и изо всех сил старалась почувствовать к нему отвращение. Но он уже успел заразить ее своей лихорадкой, она не находила себе места и то и дело под самыми разнообразными предлогами бросала свое вышивание. Она узнала, что матушка Габэ все еще не покидает постели и находится в глубокой нужде, и стала каждое утро навещать ее. Старушка жила рядом, через три дома, на улице Орфевр. Анжелика носила ей бульон, сахар, покупала для нее лекарства у аптекаря на Большой улице. Однажды, когда с целым ворохом пакетиков и пузырьков она вошла в комнату больной, у нее дух захватило от неожиданности: у изголовья кровати стоял Фелисьен. Он отчаянно покраснел и неловко выскользнул из комнаты. На следующий день, уходя от больной, она снова встретилась с ним и, недовольная, уступила ему место, – уж не хочет ли он помешать ей навещать бедняков? Как раз в это время Анжелика была в одном из своих припадков благотворительности и готова была отдать все, чтобы облегчить жизнь тем, у кого ничего нет. При мысли об их страданиях ее затопляло глубокое чувство братства и сочувствия. Она бегала к жившему на Нижней улице слепому паралитику, дядюшке Маскару, приносила ему бульон и сама кормила его с ложечки; перетащила всю старую мебель с чердака Гюберов в жалкий подвал на улице Маглуар, к восьмидесятилетним супругам Шуто; она посещала и других бедных – всех бедняков квартала, всем приносила потихоньку какие-нибудь вещи или остатки вчерашнего обеда и сияла, видя их удивление и радость. И везде и всюду она натыкалась на Фелисьена! Боясь увидеть его, Анжелика даже к окнам избегала подходить и все-таки видела его чаще, чем когда бы то ни было. Ее смущение все возрастало, ей казалось, что она очень сердится на него.
Хуже всего было то, что Анжелика вскоре начала разочаровываться в своем милосердии. Этот юноша отравлял ей всю радость собственной доброты. Вероятно, он и раньше посещал бедных, но только не этих; эти его до сих пор никогда не видали. Должно быть, Фелисьен наблюдал за Анжеликой, заходил в те же квартиры, что и она, знакомился с ее бедняками и перехватывал их у нее одного за другим. И теперь всякий раз, как она с корзиночкой провизии заходила к Шуто, она находила у него на столе кучу серебряной мелочи. Дядюшка Маскар вечно плакался на отсутствие табака; однажды, забежав к нему с десятью су – всем, что она могла сэкономить за неделю, – Анжелика обнаружила у него целое богатство: сверкающий, как солнце, золотой двадцатифранковик. А когда она как-то вечером зашла в гости к матушке Габэ, та попросила ее сходить разменять банковый билет. До. чего же досадно чувствовать свое бессилие, знать, что у тебя нет денег, когда другой так легко открывает свой кошелек! Разумеется, Анжелика была счастлива, что ее бедняки сделали такую удачную находку, но ей самой уже не доставляло удовольствия помогать им: было грустно давать так мало, когда другой дает так много. Уступив умиленной потребности проявлять душевную широту, он сделал неловкий шаг и, воображая, что завоевывает сердце девушки, сводил на нет ее благотворительность. Кроме того, ей приходилось выслушивать у всех своих бедных дифирамбы Фелисьену: такой добрый молодой человек и такой деликатный, так хорошо воспитан! Они говорили только о нем и усиленно показывали его подарки, словно для того, чтобы унизить ее собственные. И все же, несмотря на клятвенное обещание забыть Фелисьена, она, в свою очередь, начинала расспрашивать о нем. Что он подарил? Что он сказал? Ведь он красивый, правда? И нежный и робкий! Может быть, он осмелился говорить о ней? Ах, разумеется, он только о ней и говорил! Тут уж Анжелика решительно ненавидела его, потому что у нее делалось слишком тяжело на сердце.
Так не могло тянуться вечно, и однажды в мягкие майские сумерки разразилась катастрофа. Все произошло из-за Ламбалезов – целого выводка нищенок, ютившихся в развалинах мельницы. Семейство состояло из одних женщин: сморщенная, как печеное яблоко, матушка Ламбалез, старшая дочь Тьенетта, двадцатилетняя рослая дикарка, и две ее маленькие сеетрички – Роза и Жанна, обе рыжие, всклокоченные, с уже наглыми глазами. Все четверо в стоптанных, подвязанных веревочками башмаках расходились с утра просить милостыню по дорогам, вдоль обочин, и возвращались только к ночи, еле волоча ноги от усталости. В тот день Тьенетта совсем прикончила свои башмаки, бросила их на дороге и вернулась с израненными в кровь ногами. Усевшись прямо в высокой траве Сада Марии у дверей их логова, она вытаскивала занозы из пяток, а мать и обе девочки стояли рядом и жалобно причитали.
Как раз в эту минуту подошла Анжелика, пряча под фартуком свою еженедельную милостыню – большой хлеб. Девушка пробежала через садовую калитку и оставила ее открытой, так как рассчитывала сейчас же вернуться. Но, увидя все семейство в слезах, она остановилась:
– Что такое? Что с вами?
– Ах, добрая барышня! – заголосила матушка Ламбалез. – Посмотрите, что наделала себе эта дуреха! Завтра она не сможет ходить, и задаром пропадет день… Ей нужны башмаки.
Роза и Жанна затрясли гривами и, сверкая глазами, заревели пуще прежнего.
– Нужны башмаки! Нужны башмаки! – пронзительно кричали они.
Тьенетта приподняла свою худую и черную физиономию. Потом, не произнеся ни слова, она с такси свирепостью стала выковыривать иголкой длинную занозу, что потекла кровь.
Взволнованная Анжелика подала свою милостыню.
– Вот хлеб, как всегда.
– О, хлеб! – ответила матушка Ламбалез. – Разумеется, хлеб всегда нужен, но ведь его не наденешь на ноги! И как раз завтра ярмарка в Блиньи, а на этой ярмарке мы каждый год собираем не меньше сорока су!.. О, боже милостивый! Что же с нами будет?
Жалость и смущение не давали Анжелике заговорить. У нее в кармане было всего-навсего пять су. За пять су даже по случаю невозможно купить башмаки. Каждый раз отсутствие денег парализовало ее добрые намерения. Но тут она обернулась и среди нарастающей темноты увидела в нескольких шагах позади себя Фелисьена. Это окончательно вывело ее из себя, – может быть, он давно уже здесь и все слышал. И всегда он появляется так, что она не знает, как и откуда он пришел!
«Сейчас он даст им башмаки», – подумала Анжелика.
В самом деле, Фелисьен подошел ближе. В бледно-фиолетовом небе загорались первые звезды. Всеобъемлющий покой теплой ночи опускался на Сад Марии, пустырь засыпал, ивы купались во тьме. Собор черной глыбой выделялся на западе.
«Ну, разумеется, сейчас он даст им башмаки!»
Анжелика испытывала настоящее отчаяние. Так он и будет давать всегда, и ей ни разу не удастся победить его! Сердце ее готово было выскочить из груди, сейчас ей хотелось только одного: быть очень богатой, чтобы показать ему, что и она умеет делать людей счастливыми.
Но Ламбалезы уже увидели благодетеля, мать засуетилась, девчонки протянули руки и захныкали, а старшая дочь перестала ковырять окровавленные пятки и скосилась на него.
– Послушайте, голубушка, – сказал Фелисьен. – Пойдите на угол Большой и Нижней улиц…
Анжелика уже сообразила: там была сапожная лавочка. Она живо перебила молодого человека, но была так возбуждена, что бормотала первые слова, какие только приходили ей в голову:
– Совсем не нужно туда ходить!.. К чему это!.. Можно гораздо проще!..
Но она не могла придумать ничего проще. Что сделать, что изобрести, чтобы превзойти его в щедрости? Никогда она не думала, что может так ненавидеть его.
– Скажите там, что вы от меня, – продолжал Фелисьен. – Попросите…
И снова Анжелика перебила его; она тоскливо повторяла:
– Можно гораздо проще… гораздо проще…
И вдруг она сразу успокоилась, села на камень, быстро развязала и сняла башмаки, сняла кстати и чулки.
– Возьмите! Ведь это так просто! Зачем беспокоиться?
– Ах, добрая барышня! Бог да вознаградит вас! – восклицала матушка Ламбалез, разглядывая почти новенькие башмачки. – Я их разрежу внизу, чтобы они были впору… Тьенетта! Да благодари же, дурища!
Тьенетта вырвала чулки из жадных рук Розы и Жанны и не сказала ни слова.
Но тут Анжелика сообразила, что ноги ее босы и что Фелисьен видит их. Страшное смущение охватило ее. Зная, что, если только она встанет, ноги обнажатся еще больше, она не смела пошевельнуться. Потом, совсем потеряв голову от испуга, она бросилась бежать. Ее белые ножки мелькали по траве. Ночь еще больше сгустилась, и Сад Марии казался темным озером, распростертым между соседними большими деревьями и черной массой собора. На залитой тенью земле не было видно ничего, кроме маленьких белых ножек, их голубиной атласной белизны.
Боясь воды, перепуганная Анжелика бежала по берегу Шеврота к доскам, служившим мостками. Но Фелисьен пересек ей путь через кустарники. Столь робкий до сих пор, увидав ее белые ноги, он покраснел еще больше, чем она; и какое-то пламя понесло его, он готов был кричать о своей льющейся через край молодой страсти – страсти, охватившей его с первых же встреч. Но когда Анжелика, пробегая, коснулась его, он смог только пробормотать горевшее на его губах признание:
– Я люблю вас.
Анжелика растерянно остановилась. Секунду она стояла, выпрямившись, и глядела на него. Ее мнимый гнев, мнимая злоба исчезли, растворились в смятении, полном блаженства. Что он сказал? Почему все перевернулось в ней? Он любит ее, она это знает, – и вот одно произнесенное шепотом слово погрузило ее в изумление и страх. А он чувствовал, как открылось его сердце, как их сблизила общая тайна – благотворительность. Осмелев, он повторил:
– Я люблю вас.
Но она снова бросилась бежать, боясь любви и возлюбленного. Шеврот не остановил ее, – она прыгнула в ручей, как гонимая охотником лань; ее белые ножки побежали по камням, разбрызгивая холодную воду. Калитка захлопнулась. Анжелика исчезла.
Целых десять дней Анжелику мучили угрызения совести. Оставшись одна, она рыдала, как будто совершила непоправимую ошибку. И тревожный, неясный вопрос все время вставал перед нею: согрешила ли она с этим юношей? Может быть, она уже погибла, как дурные женщины «Золотой легенды», отдающиеся дьяволу? Произнесенные шепотом слова «Я люблю вас» оглушительными раскатами гремели в ее ушах, наверное, они исходили от каких-то ужасных сил, кроющихся в мире невидимого. Но она выросла в таком одиночестве, в таком неведении, – она этого не знала, не могла знать.
Согрешила ли она с этим юношей? Анжелика старалась восстановить события, оспаривала свои сомнения перед собственной невинностью. Что такое грех? Видеться, болтать, не говоря об этом родителям, – это уже грех? Нет, здесь не может быть большого зла. Почему же она так задыхается? Если она не виновата, почему она чувствует, что стала другой, что в ней бьется новая душа? Может быть, грех вызывает в ней это смутное, изнуряющее недомогание. Сердце ее было полно неясной, неоформленной тревоги; она ждала каких-то слов и событий к робела, потому что еще не понимала того, что пришло к ней. Она слышала раскаты грозных слов: «Я люблю вас», – и волна крови заливала ее щеки; она уже не рассуждала, не верила ничему и рыдала, боясь, что ее грех лежит где-то вне обычного, в том, что не имеет ни названия, ни формы.
Больше всего мучило Анжелику, что она не открылась Гюбертине. Если бы она только могла спросить матушку, та, конечно, в двух словах разъяснила бы ей эту тайну. Ей даже казалось, что если бы она хоть с кем-нибудь поговорила о своем несчастье, ей стало бы легче. Но тайна была слишком велика; Анжелика умерла бы со стыда, если бы открылась кому-нибудь. И она притворялась, напускала на себя внешнее спокойствие, тогда как в сердце ее бушевала настоящая буря. Если ее спрашивали, почему она так рассеянна, она удивленно подымала глаза и отвечала, что не думает ни о чем. Она прилежно сидела за станком, машинально работала иголкой, но с утра до ночи ее точила одна мысль. Ее любят, ее любят! Но любит ли она сама? И в своем неведении Анжелика не находила ответа на этот все еще темный для нее вопрос. Она столько раз задавала его себе, что у нее мутилось в голове, слова теряли обычный смысл, вся комната начинала кружиться и уносила ее в какой-то водоворот. Но потом усилием воли она встряхивалась, брала себя в руки и снова, все еще в полусне, вышивала с обычным вниманием и тщательностью. Быть может, в ней созревает какая-то тяжелая болезнь? Однажды вечером, перед сном, Анжелику охватила такая дрожь, что она уже не надеялась оправиться. Казалось, сердце ее разорвется, в ушах гудел колокольный звон. Любит она или умирает? Но когда Гюбертина, наващивая нитку, бросала тревожный взгляд на приемную дочь, та спокойно улыбалась ей.
Впрочем, Анжелика поклялась, что никогда больше не увидит Фелисьена. Она уже не отваживалась ходить в поросший сорной травой Сад Марии, перестала даже посещать бедняков. Она боялась, что если встретится лицом к лицу с Фелисьеном, случится что-то ужасное. Удерживало ее и раскаяние: она наказывала себя за возможный грех. В иные дни она была особенно непреклонна и запрещала себе даже поглядеть в окошко, боясь увидеть на берегу Шеврота того, кто внушал ей такой страх. Если же, не устояв перед искушением, она выглядывала в окно, а его не оказывалось на пустыре, она пребывала в унынии до следующего дня.
Но вот однажды утром раздался звонок. Гюбер, расправлявший короткую ризу, спустился вниз. Сквозь оставшуюся открытой дверь на лестницу до Гюбертины и Анжелики донеслись заглушенные голоса; наверное, кто-то из клиентов принес заказ. Но вдруг послышались шаги на лестнице, и обе женщины удивленно подняли головы: Гюбер вел заказчика в мастерскую – этого никогда не бывало. И глубоко потрясенная девушка увидела перед собою Фелисьена. Он был одет очень просто и производил впечатление мастерового, занимающегося чистой работой. Много дней он провел в тщетном ожидании, в тоскливой неизвестности; тысячу раз он повторял себе, что она его не любит, и вот он пришел к Анжелике, ибо Анжелика не шла к нему.
– Послушай, дитя мое, – сказал Гюбер, – это относится к тебе. Этот господин принес нам совсем особенный заказ. Я решил, что нужно поговорить спокойно, и привел его сюда. Право, так лучше!.. Милостивый государь, это моя дочь. Ваш рисунок нужно показать ей.
Ни он, ни Гюбертина ничего решительно не подозревали.
Они подошли к рисунку из чистого любопытства, – им тоже хотелось поглядеть. Но Фелисьена, как и Анжелику, душило волнение. Он развернул рисунок, и руки его дрожали.
– Это рисунок митры для монсеньора, – очень медленно, чтобы скрыть смущение, проговорил он. – Здешние дамы решили сделать ему подарок и поручили мне нарисовать узор и проследить за выполнением. – Я мастер цветных стекол, но, помимо того, много занимался старинным искусством… Как видите, я только воспроизвел готическую митру…
Склонившись над большим листом, который он положил перед ней, Анжелика слегка вскрикнула:
– О, святая Агнеса!
В самом деле, то была тринадцатилетняя мученица, нагая девственница, одетая собственными волосами, из которых выглядывали только маленькие ручки и ножки; такой она была изображена на колонне возле одной из соборных дверей, такая же старинная деревянная статуя стояла внутри собора, некогда раскрашенная, но позолоченная временем и принявшая теперь бледно-рыжеватый оттенок. Св. Агнеса занимала всю переднюю часть митры; два ангела возносили ее на небо, а под ней расстилался далекий, тонко выписанный пейзаж. Отвороты митры были украшены очень стильным остроконечным орнаментом.
– Заказчицы хотят приурочить подарок к процессии Чуда, – продолжал Фелисьен, – и я, разумеется, решил, что нужно изобразить святую Агнесу…
– Превосходная идея, – перебил Гюбер. Гюбертина тоже вмешалась в разговор:
– Монсеньор будет очень тронут.
Процессия Чуда происходила каждый год 28 июля в честь Иоанна V д'Откэра, в ознаменование чудесной способности излечивать чуму, дарованной некогда богом ему и его роду, чтобы спасти Бомон. Старинное предание говорило, что эта способность была ниспослана Откэрам при посредничестве всегда высоко ими чтимой св. Агнесы. Вот откуда пошел древний обычай ежегодно в торжественном шествии проносить старую статую девственницы по всем улицам города; до сих пор еще люди свято верили, что святая отгоняет все напасти.
– Для процессии Чуда, – разглядывая рисунок, тихо сказала Анжелика. – Но ведь осталось только три недели. Мы ни за что не успеем.
Гюберы покачали головами. В самом деле, работа очень кропотливая. Гюбертина обернулась к девушке.
– Я могу помочь тебе, – сказала она. – Я сделаю весь орнамент, тебе останется только самая фигура.
Анжелика продолжала смущенно оглядывать фигуру святой. Нет, нет! Нужно отказаться, она должна побороть сладкое желание согласиться! Фелисьен, конечно, лжет; он вовсе не беден, он только прячется под рабочей одеждой – это ясно как день, и быть его соучастницей грешно; вся эта наигранная простота, вся эта история – только предлог, чтобы пробраться к ней. И, восхищенная, заинтересованная в глубине души, Анжелика держалась настороже; она была совершенно уверена, что мечта ее полностью осуществится, и уже видела Фелисьена принцем королевской крови.
– Нет, нет, – вполголоса повторяла девушка, – у нас не хватит времени.
И, не подымая глаз, словно разговаривая сама с собой, продолжала:
– Святую нельзя делать ни шелком, ни двойной вышивкой. Это было бы недостойно… Нужно вышивать цветным золотом.
– Разумеется, – сказал Фелисьен. – Я и сам так думал. Я знаю, что мадмуазель открыла секреты старых мастеров… В ризнице и сейчас хранится кусок превосходной вышивки.
Гюбер сейчас же воодушевился.
– Да, да! Это работа пятнадцатого столетия, вышивала одна из моих прабабок… Цветное золото! Ах, милостивый государь, лучшей вышивки мне не приходилось видывать! Но на это требуется очень много времени, и стоит это дорого, да к тому же тут нужен настоящий художник. Вот уже двести лет, как перестали так работать… И если уж моя дочь отказывается, то вам придется расстаться с этой мыслью: ныне она одна еще умеет вышивать цветным золото-м. Я не знаю никого, кроме нее, кто обладал бы необходимой для этого остротой зрения и ловкостью рук.
Как только заговорили о цветном золоте, Гюбертина стала очень почтительной.
– В самом деле, – сказала она, – в три недели немыслимо кончить… Нужно ангельское терпение.
Но, пристально разглядывая фигуру святой, Анжелика сделала открытие, наполнившее радостью ее сердце: Агнеса была похожа на нее. Наверно, срисовывая старинную статую, Фелисьен думал о ней, Анжелике, и мысль, что она всюду следует за молодым человеком, что он всюду видит только ее, поколебала ее решимость. Наконец она подняла голову, увидела, что Фелисьен весь дрожит, что пламенный взгляд его полон мольбы, и сдалась окончательно. Но вследствие той бессознательной хитрости, той инстинктивной мудрости, которая в нужный момент неизбежно приходит к самым неопытным и невинным девушкам, Анжелика не хотела показывать ему, что согласна.
– Это невозможно, – сказала она и вернула рисунок. – Я ни для кого не соглашусь на такую работу.
Фелисьен отшатнулся в подлинном отчаянии. Ему показалось, что он понял тайный смысл слов Анжелики: она отказывает ему. Но, уже уходя, он все-таки сказал Гюберу:
– Что касается денег, вы можете назначить любую цену… Эти дамы согласны даже на две тысячи франков…
Гюберы не были жадными, но такая большая сумма взволновала и их. Гюбер взглянул на жену. Досадно упускать такой богатый заказ!
– Две тысячи франков, – нежным голосом повторила Анжелика. – Две тысячи франков, милостивый государь…
Для нее деньги ничего не значили, и она еле удерживала улыбку, лукавую улыбку, морщившую уголки ее губ. Девушку развеселило то, что она может согласиться и в то же время не показать и вида, что хочет встречаться с Фелисьеном, внушить ему самое ложное представление о себе.
– О, за две тысячи франков я согласна, милостивый государь!.. Я бы ни для кого этого не сделала, но когда предлагают такие деньги… Если придется, я буду работать по ночам.
Теперь, боясь, что Анжелика слишком утомится, стали отказываться Гюберы.
– Нет, нет! Нельзя упускать денег, когда они сами плывут в руки!.. Можете рассчитывать на меня. Ко дню процессии ваша митра будет готова.
Фелисьен положил рисунок и ушел с растерзанным сердцем; он не решился даже задержаться под предлогом добавочных разъяснений. Итак, она его не любит! Она сделала вид, что не узнает его, и разговаривала с ним, точно с самым обычным заказчиком, в котором только и есть хорошего, что его деньги. Сначала Фелисьен бушевал и обвинял девушку в том, что у нее низменная душа. Тем лучше! Он и думать о ней не станет – все кончено! Но, несмотря ни на что, он думал только о ней и скоро стал оправдывать ее: ведь она живет работой, должна же она зарабатывать свой хлеб! А через два дня, совершенно несчастный, больной от тоски, он снова бродил вокруг дома Гюберов. Она не выходила, она даже не показывалась в окне. И он вынужден был признаться себе, что если Анжелика его не любит, если она любит только деньги, то зато он сам любит ее с каждым днем все сильней, любит так, как любят только в двадцать лет, – безрассудно, по случайному выбору сердца, ради печалей и радостей самой любви. Он увидел ее однажды – и все было решено: ему нужна была только она, никто не мог заменить ее; какой бы она ни была – хорошей или дурной, красивой или безобразной, богатой или бедной, – он умрет, если не добьется ее. На третий день страдания Фелисьена дошли до предела, и, забыв клятвенные намерения никогда не видеть Анжелики, он снова пошел к Гюберам.
Молодой человек позвонил, ему опять открыл сам вышивальщик и, выслушав его сбивчивые объяснения, снова решил провести его в мастерскую.
– Дитя мое, этот господин хочет объяснить тебе что-то такое, чего я не могу хорошенько поднять.
– Если я не помешаю вам, мадмуазель, – забормотал Фелисьен, – я хотел бы иметь ясное представление… Эти дамы просили меня лично проследить за работой… Конечно, если я не буду вам мешать.
При виде Фелисьена Анжелика почувствовала, как сердце ее мучительно забилось; она задыхалась, что-то подымалось к самому ее горлу. Но девушка сделала над собой усилие и успокоилась; даже легкая краска не появилась на ее щеках.
– О, мне никто не может помешать, сударь, – спокойно, даже равнодушно сказала она. – Я прекрасно работаю на людях… Рисунок ваш, и вполне естественно, что вы хотите проследить за выполнением.
Растерявшийся Фелисьен так и не осмелился бы сесть, если бы Гюбертина, спокойно улыбаясь приятному заказчику, не предложила ему стул. Затем она снова склонилась к станку и принялась за двойную вышивку готического орнамента отворотов митры. Гюбер между тем взял туго натянутую, совершенно готовую и проклеенную хоругвь, сушившуюся уже два дня на стене, и принялся снимать ее с рамки. Никто не произносил ни слова; обе вышивальщицы и вышивальщик работали так, словно в мастерской никого, кроме них, не было.