Впрочем, насчет Жюльена мне пришли в голову соображенья далеко не сразу, потом (влюбившись второй любовью, я стал пожирать всякие романы, какие только под руку попадались, жадно там ища сведений о любви, – психологических, конечно; физиологические мне были известны от товарищей, но как-то странно меня не интересовали в то время, несмотря на мои, слава Богу, пятнадцать лет).
Итак, начал я нисколько не с Жюльена, а с того, что принялся учить уроки нашему законоучителю – назубок. И не то, что рассуждения заводить, а просто жарил по-славянски наизусть целые страницы, чего даже и не требовалось.
У меня не было расчета понравиться папаше. Да и какой тут расчет? Что-то было, впрочем: смутное ощущение какой-то связи через Закон Божий – с ней. Отец – священник, значит и она тут тоже причастна. Ведь и она, может быть, все это знает наизусть? Пытался смутную эту связь себе выяснить, определить, – но ничего не выходило.
Однажды, у кузин, при ней, когда меня спрашивали о гимназии, – рискнул. Пренебрежительно объявил, что по греческому у меня двойка, но мне наплевать, так как интересуюсь исключительно Законом Божьим. И тут же, одним духом, прочел по-славянски всю главу с Нагорной проповедью.
Бабушка кузин слушала с умилением и вздохнула. Старшая кузина, Юля, показала головой: да ты уж не в дьячки ли собрался? А она, – Марья Ивановна, – хоть бы что. Я задыхался от волнения; взглянул на нее… ничего. И смотрит в сторону (впрочем, может быть, и на меня, только выходило, что в сторону).
Уроков я учить не прекратил (подземная-то связь осталась же), но к своей любви стал искать и других подходов.
Не правда ли, странно, что с любовью всегда хочется что-то сделать? Зачем? Разве не блаженство просто сидеть у кузин в темненькой столовой, смотреть украдкой на черную бархатку, на серые глаза, или даже не смотреть, только знать, только всем собой до дна чувствовать, что она – здесь? И разве не блаженство дома, в постели, в темноте, плакать от сладкой боли своего одиночества и от непонятности, невыразимости любви?