От костра искры полетели вверх, с треском просияли – и пропала каждая в дыму. И опять кто-то робко сказал вам:
– Мне искр, и тех жалко… Но, может быть, ни одна не пропала… Только от нас так кажется. Да, не надо справедливости. Огонь тоже не по справедливости, а по любви.
Так они сидели и говорили (а может быть, думали только вместе, а я мысли, для реальности, в слова одел), и был в них – мир, с небом, с землей, с людьми, с любовью; мир, единственный, который дан каждому единственному и прекрасен, потому что его можно любить, и что от этого мир не только непременно спасется, но уже как бы спасен. Все уже есть, все, что наверно будет. Солнышко ниже и положе тянуло звонкие лучи, огонь то ник, то, все еще бледный, как стекло, прыгал вверх, обливая жидко, властно и едко сухие сучья; дышало березовой свежестью, цветочными травами и счастьем. Главное – счастьем… Может быть, и не было еще его тут, самого-то окончательного, вошедшего в мир, сделавшегося миром, – ведь так еще мало было людей у костра, и так еще длинны и трудны были их пути, – длинны солнечные лучи на просеке; но счастьем дышало у костра… Понимаете? Таким верным обещаньем счастья, что оно уж как бы не обещанье было, а само счастье наклонилось с неба к земле и обняло ее. И вы, от этого света тихого, – тихого и верного, вы…
Но тут случилось что-то неожиданное, невозможное. Иван Иванович, который все время сидел не шевелясь, с полузакрытыми глазами, словно убаюканный переливчатым голосом рассказчика, вдруг вскочил. Так внезапно, что загрохотало опрокинутое кресло. И, схватив со стола тяжелый чугунный подсвечник, с силой пустил его в лицо собеседника. Хотя подсвечник полетел прямо, а жертва не уклонилась – трагического почему-то не произошло; только чугун загремел в дальнем углу, ударившись об пол. Иван Иванович ничего не видел. Он даже не кричал, а вопил, орал, вряд ли понимая сам свои беспорядочные слова.
– Вон сейчас же! Вон, дьявол, собака, пес! А, не попало? Берегись: я тебе лампой морду раскрою, дьявол сладкопевец, соблазнитель, чертова порода. Я тебе…
Иван Иванович, в неистовстве, действительно схватил лампу. Но черт был уже около него; нежный, юркий, весь внезапно заискрившийся, он держал и мял руки Ивана Ивановича.
– Голубчик вы мой! Сладкий вы мой! Утешение вы мое. Да ведь нарочно же я… Для вас же я…
Иван Иванович не слушал, и вырывался, и все кричал свое:
– Бесчестить меня хочешь? А? Эти россказни еще кому рассказывал, а? Когда от меня кто такую мерзость идиотскую, пошлую, подлую слышал, как ты про меня наплел? Когда? Клеветник подлый! Поэзию распустил, сны какие-то мечтательные, девчонки, костры, любви, ромашки! Да я бы себя собственными руками задушил, если б способен был хоть на единое мгновение всю эту подлость бесчеловечную в себе вообразить! Да я…
– Родненький, успокойтесь… – молил черт и опять вдруг так весело и ярко заискрился, что Иван Иванович прикрыл глаза. Но слушать он все-таки ничего не хотел.
– Вон, говорю! Чтоб духу твоего не было! Убаюкал, дурак! Я сначала слушал-слушал – а он вон что! Сейчас же убирайся! Я ухожу, все равно. Показал бы я тебе, дьявол, как честные люди с буржуями у костров сидят, по заграницам шляются, да о любвях мечтают! Солнышко, скажите, пожалуйста! Идиллия! О солнце людям говорить! Черта им в солнце, им жрать нечего, они в крепостях да тюрьмах сидят, а дома у рабочего сырость, да холод… А им тут про заграницы да про любовь! И слушать-то это подло было, подло, подло!
– Ольга Ивановна приехала, – сказала кухарка, приотворив дверь.
Иван Иванович, еще весь дрожа от негодования, обернулся.
– Скажите, сейчас, сейчас, сейчас! Иду!
Он стал метаться, отыскивая шапку. Черт продолжал ловить его руки.
– Ох, утешитель вы мой! Ну, бросьте же сердиться на меня. Будьте ко мне справедливы. Поверьте, поймите, ведь нарочно я! Ведь вы усталый были, в сомнении, а чем же дух-то поднять, как не картиночкой этакой отталкивающей? Ведь вот небось, сомнений-то у вас сейчас нет? Как не бывало? Вранье это мое, никогда я вас таким во сне не видал! Разве я вас не знаю? Навру, думаю, про этакое-такое, через отталкиванье-то правда в сердечке благородном и воссияет. Нарочно вам все такое безнравственное подпустил, – самому было противно, честное слово. Не верите? А напрасно, мы честные-пречестные, нам нравственность дороже глаза, нам нельзя иначе, уж очень мы человеческий род жалеем. Ну, пострадал я, выдумывая вам пакости, а уж зато утешен-то как! Вон вы как загорелись. Теперь не устанете. Теперь полетите, как на крылышках…
Иван Иванович уже слушал, не вслушиваясь, рассеянно. Вспышка его почти прошла, ну, наврал черт – тем лучше. Черт его больше не интересовал. Он торопился и только хотел теперь по дороге припомнить речь, которая ему еще вчера приходила на ум и которую он думал сказать, если пойдет вечером «туда». Теперь никакого «если» больше не существовало, надо было только припомнить речь. Он чувствовал, что она будет огненная.
– Да… да… Отлично. Я верю. Не плетите мне вздора вперед. Чего там «зажегся». Это я нарочно про сомнения. Какие могли быть сомнения? Подлецом отвлеченным я никогда не был. Если я, в минуту чисто физической усталости, поддался вашим приставаньям и слушал вас – то это еще ничего не доказывает… Вот с вашей стороны, плести какую-то чепуху декадентскую и притом имморальную – действительно…
– Ну, простите, простите… – кланялся черт, бегая по комнате за Иваном Ивановичем, который, найдя шапку, поспешно собирал и совал по карманам какие-то бумажки.
– Простите, погорячились, и довольно. Неужели я не знал, что вас эти миндали небесные с кострами и морями никогда не соблазнят? Что никакой самый малюсенький, самый утаенный уголок души у вас этим всем и не был заражен? Не дурак же я, чтобы вас у костра мечтателем видеть! Есть такие, ей-Богу, есть, экономику даже хотят противоестественным путем посредством костров да любвей устраивать… Не верите? Честью клянусь! Принадлежат идейно к фракции буржуазных индивидуалистов. Тоже своя «партия» – небесно-миндальная. К счастью – совершенно безвредная. Уж, конечно, не такую «партию» подразумевал Солон, когда сказал: «Бесчестным считается тот, кто остается вне партий».
– Да, да… Солон… – перебил Иван Иванович, который вдруг вспомнил, что именно Солона-то он и хотел упомянуть в своей речи. – Вне партий… не примыкает к партии… во времена общественной борьбы. Да, да… Всякое проявление индивидуальной, личной жизни – в такое время бесчестно… А борьба должна быть непрерывной… Да, да… Только окончательная социализация… Солидаризация… впрочем – это относится к области идеологии. Как один из минимумов я хотел выставить… Но посмотрим, посмотрим. Я иду. Прощайте.
– Я тоже иду, тоже иду, – заторопился черт. – Я ведь тоже туда… Куда вы. Я ведь там теперь постоянно бываю. Вы услышите, я и говорю часто. Вы свое скажете (чудесно скажете сегодня, уже я знаю) – а после я буду говорить. Вы сейчас и узнаете меня. Я ваше положение непременно поддержу… Я…
Иван Иванович пошел к двери, черт за ним, не переставая пожиматься и болтать.
– Я вчера так кричал, что охрип, честное слово! Люблю я эти дебаты. Иногда необходимо спокойствие и властность – иногда огонь и жар. Смотря по требованию реальности. Реализм – это все, дорогой мой; тут мы с вами не разойдемся.