bannerbannerbanner
Валигура

Юзеф Игнаций Крашевский
Валигура

III

Проводив епископа в гостевую комнату, в которой ждали слуги, видя, что Иво, едва туда вошедши, бросился на колени и с великим рвением и пылом вслух начал молиться, старый Мшщуй вышел, оставив его одного.

В это время на Белой Горе у него обычно все спали, и он сам уже отдыхал, теперь гость, которого много лет здесь не видели, держал весь двор на ногах и в каком-то беспокойстве. Возвращающегося из гостевой комнаты Валигуру ждали все домочадцы, чтобы появились по первому знаку. Но старик шёл, как бы опьянённый тем, что слышал, что говорил сам.

В его голове шумело, звенело в ушах, одурманенный, ослеплённый, он плёлся, не зная хорошо, куда идёт.

Его пробудил только свет от очага, который поблёскивал из раскрытой двери его спальной каморки.

Он поднял голову и заметил своих дочек, стоящих за порогом, которые ещё не ложились, может, из-за великого интереса к этому пришельцу, в котором угадали родственника, хорошо не зная, кто был. То, что отец, который никогда никого не принимал, позволил его впустить, и так долго провёл с ним на беседе, свидетельствовало, что муж был в своём роде сильным и большим.

Девушки слышали о благочестивом епископе Иво, и хотя из мира сюда мало что доходило, тем больший питали к нему интерес. Как сам Мшщуй за границы своей земли не выходил много лет, так и дочек держал при себе взаперти. Сына не имел, давно овдовел, были они одни его радостью, но и очень большой заботой.

Заглянув в свою комнату, он увидел их обоих, стоящих на пороге, с веночками на головах, наполовину улыбающихся, наполовину настороженных, а оттого, что от очага на них сильно падал свет, эти две сияющие женские фигуры показались какими-то страшными в нём, как два призрака, и он вздрогнул.

Две дочки Мшщуя были близнецами, так друг на друга были похожи, что их даже днём отец мог с трудом отличить. Это сходство делало одинаковыми не только белые лица, голубые глаза, золотые косы, рост, движения, голоса, но и давало им, так сказать, одну раздвоенную душу…

Даже будучи вдалеке друг от друга, и не зная о себе, девушки думали одно, делали одно, желали того же, грустили и смеялись разом. Обойтись также друг без друга не могли и не умели, а когда должны были расстаться на более долгое время, тосковали до безумия. Заболевала одна из них, ослабевала другая. Не нуждались в разговоре, чтобы понять друг друга, думали одинаково. Разом просыпались, засыпали в одну минуту. Не противоречила никогда одна другой.

Мшщуй любил их одинаково, и в самом деле любовь к ним была как бы любовью к одному существу, раздвоенному.

Обеим было восемнадцать лет и звались одним именем Халки, с той только разницей, что та, что, будто бы была старше, носила имя Халки, а другая Хали.

Мшщуй звал их словно одну… шли вместе на его вызов…

Одевались так, что отличить их было невозможно, а платья отличались только более тонкой тканью от тех, какие носили деревенские девушки, потому что Мшщуй из ненависти к немцам ничего не допускал дома, что было бы чужим продуктом. Самая главная вещь, когда не своя была, когда не родилась на своей земле, в своём доме, не имела у него милости.

Даже его люди должны были пользоваться старым оружием, так как привезённого из Германии и из-за границ не терпел, велел ломать и выбрасывать… В поселениях около Белой Горы также были всякие ремесленники и они носили названия от ремёсел, которыми люди в них занимались.

Ни один торговец, которых уже в то время и из Германии, и из Италии скиталось множество по стране, на землю его ступить не решался. По правде говоря, люди иногда втихаря выскальзывали на соседние ярмарки, дабы купить себе что-нибудь заграничного, но должны были это скрывать, так как Мшщуй сурово за это наказывал.

Одному ксендзу для святой мессы было разрешено приказать привезти вина из Кракова, но упрямый Мшщуй, прослышав, что в Чехии ради вина для святой жертвы священники разводили виноградники, привезя от бенедиктинцев из Тынца отростки, повелел у себя также сажать виноград, от которого, хоть он замерзал и не дозревал, отказаться не хотел.

Так было у него со всем.

Увидев двух своих Хал на пороге, Мшщуй остановился и долго на них смотрел.

– Чего вы тут ещё стоите? – спросил он, смягчая свой голос для детей. – Ведь первые петухи пели?

Халки поглядели друг на друга, договариваясь глазами, – и не дали ответа.

– Идите спать, – добавил Валигура, – и вставайте до наступления дня, чтобы гостя, брата моего, епископа Иво, обеспечить полевкой. Благословит вас муж святой, когда ему поклонитесь. Хочу, чтобы вы и на мессе его были, о чём ксендзу Жеготе дайте знать…

Говоря это, Мшщуй задумался, и поправился:

– Пусть-ка Жегота, ежели не спит, придёт ко мне…

На прощание он поцеловал головки обеих Халок, и они исчезли, убегая, как перепуганные птички. Хотя был поздний час, ксендза Жеготу недалеко, по-видимому, пришлось искать, потому что, едва ушли девушки, на пороге показался маленький человечек, тщедушный, с коротко постриженными волосами на голове, в тёмной, не слишкой длинной одежде, подпоясанной широким поясом. Он был бледен, очевидно, испуган, а руки у него были отчаянно заломлены, когда входил.

Поглядев на него, Мшщуй не понял, что с ним.

– Ну что, отец Жегота, – сказал он, – дождались мы епископа на Белой Горе…

– А! Милостивый пане, – отпарировал ксендз, – чего я боялся, то будет. Я слышал о ксендзе Иво! Я знаю! Он суровый. Теперь все епископы взяли на себя, чтобы из нас монахов сделать. Запрещают жён… не годится нам уж семью иметь.

Знаю, знаю, – говорил он быстро и беспокойно, – рассказывают, что это приказ из Рима, что под проклятием приказали жён вытолкать. Где кто это слыхал? У нас этого никогда не было!

Прислал, я слышал, папа римских легатов и вводили везде, что он приказал. Только в Праге, в Чехии так сопротивлялись ксендзу, что в костёле чуть до кровопролития не дошло, а у нас, а у нас уж…

Он опустил голову.

– Ну, видишь, – проговорил мягко Мшщуй, – я тебе давно пророчил, что тебе с твоей разделиться нужно… Что теперь будешь делать?

Ксендз Жегота стал тереть лицо руками.

– А долго он тут пробудет? – шепнул он тихо.

– Не знаю, – сказал Валигура, – но дольше ли, короче ли, ты ему должен представиться, а спросит тебя, лгать не можешь, а прикажет тебе, непослушания не стерпит.

Ксендз простонал.

– Ваша милость, выручайте меня, – вздохнул он, – что делать! Жёнку, что мне доверилась, я не брошу, кусок земли возьму у вашей милости и кметом буду, когда меня от алтаря отгоняют.

Ксендз Жегота заплакал и поднял к небу руки.

– У нас никогда ещё этого не было, чтобы ксендзам жениться запрещали. Чем же мы виноваты, что раньше жену выбрали? Всё это пошло от монахов, что, не имея своих жён, завидовали, а по их примеру и нам теперь запретили.

Ксендз плакал.

– Пожалуй, мне лучше не показываться епископу, – прибавил он, – потому что первый вопрос будет: есть ли жена? Я скажу: есть. Прикажет идти прочь…

Он обратил глаза на Валигуру, который смотрел в огонь.

– Милостивый пане мой, – простонал он, – а вы же меня, бедненького слугу своего, не захотите защищить?

– Чем вам помогла бы моя защита? – спросил Валигура. – Не моё дело – костёльные ваши дела. Гетману нет дела до клирика, а епископу до солдата… Я только знаю, отец мой, что не отпущу вас и с голоду умереть вам не дам, об остальном должны думать сами, потому что я с этим не знаком.

Валигура вздохнул и засапел, берясь за голову.

– Гм, – прибавил он, – в молодости я бывал в Риме, жён священников нигде там не видел, но… разное бывало! Всякое говорили! Вы должны слушать приказания, отец, времена изменились.

Ксендз Жегота снова тяжело вздохнул, его слёзы лились так обильно, что не успевал их вытирать обеими руками. Он не не знал, бежать ли от епископа, представиться ли ему и к ногам пасть, просить о милосердии, или также – что ему казалось более безопасным – убежать и скрыться.

Бедный ксендз схватил Валигуру за руку и, постоянно вздыхая, долго её целовал, прося о милосердии, хоть не говорил ни слова; закрутился потом по комнате, точно хотел что-то говорить, но, поглядев на хмурого хозяина, отпала охота и отвага, – вышел, бормоча, и исчез в темноте.

Мшщуй, что собирался сразу лечь в кровать, остановившись как мраморный, у огня, не видя слуги, который ждал, оставался долго в глубокой задумчивости.

Его всего передёрнуло это прибытие брата-епископа, много лет отсутствовавшего, и приближение хоть словом к тому свету, от которого в течение стольких лет до него не доходил ни один голос.

На следующее утро замковая часовня, которая служила приходским костёлом околицы Белой Горы, была приготовлена к приёму пастыря. Это строеньице неподалёку от жилого дома было не слишком обширным, потому что все старые костёлы были у нас поначалу небольшие. В святыне размещались обычно духовные и достойные, а народ стоял у паперти и перед дверями. Построенная из дерева, она практически ничем не была примечательна, кроме того, что над крышей имела вид низкой башенки с крестом, в которой висел колокол, зовущий на молитву.

Ризница была припёрта сбоку отдельной избой, сама же святыня, разделённая низкой деревянной галерейкой, содержала один алтарь, поставленный недалеко от стены, покрытый обшитыми узорами белыми скатертями, а на нём чёрный крест и подсвечники.

Две хоругви Радвановой формы, прикреплённые с обеих сторон к галерее, подсвечники из оленьих рогов в стенах представляли всё украшение деревенского костёла. Сквозь несколько окон, закрытых ставнями, влетали и вылетали, щебеча, воробьи, которые казалось, чувствуют там себя, как дома. Две Халки, которые очень радовались прибытию епископа и хотели присутствовать при богослужении, с рассвета уже бегали возле этого Божьего домика, дорогу к которому велели присыпать зелёным ирисом, а у двери повесить зелёные ветки.

 

Старичок в длинном чёрном одеянии, какой-то дальний родственник ксендза Жеготы, человек набожный, которому не хватало только знаний, чтобы стать ксендзем, как в душе желал, издавна имел в опеке ризницу и помогал пробощу при костёле. Носил епанчу священника и считал себя почти духовным лицом.

Он с девушками заранее там всё приготовил, чтобы, когда епископ встанет, нашёл готовым для мессы всё, что нужно… Ксендза Жеготы всё ещё видно не было. Из совещания с Добрухом, поскольку так звали мнимого священника, узнали, что пробощ был болен и не показывался, избегая вопросов, на которые бы ответить не мог, не осуждая себя.

Раньше, нежели его ожидали, вышел ксендз Иво с книжкой в руке, молясь по которой и не глядя, что делалось около него, предшествуемый мальчиком, данным ему для услуг, направился прямо в костёл. У двери его ждали девушки, одетые в белую одежду, которые с бьющимися сердцами смотрели на приближающегося, и когда он уже подходил к ним, со склонёнными головками опустились на колени, почти преградив ему дорогу.

Епископ увидел их только, когда уже был у самых дверей, поднял глаза и с добродушной улыбкой начал к ним с интересом присматриваться. Две эти фигуры, так похожие друг на друга, отмеченные такой любовью, невинностью и какой-то деревенской простотой, пробудили в нём какое-то дивное чувство… Он поднял руку, сложенную для благословения, но сначала спросил:

– Дети мои… ведь вы дочки Мшщуя? Да?

Девушки, не смея ответить, очаровательно ему улыбнулись, обе обливаясь одним румянцем.

– Благослови вас Бог! Пусть благословит, ангелочки мои, и сохранит такими чистыми, как сейчас.

И начал осенять их святым крестом, когда они, взяв полу его облачения, целовали её.

Валигура, заметив, что ксендз уже пошёл в часовню, последовал за ним… Из других строений как можно быстрей вышли все верные люди, что там были, потому что в ту же минуту Добрух послал мальчика к колоколу, и слабый голос кованной махины звучал уже по дороге, словно в праздничный воскресный день.

Епископ, снова помолившись на пороге, пошёл прямо к алтарю. Удивило его, может, то, что ксендза у двери не нашёл, как должно было быть. Он пошёл помолиться минуту у алтаря, на котором жёлтые восковые свечи уже были зажжены, а, увидев Добруха в одежде священника, стоящего на коленях у ризницы, он и сам, встав, направился к нему.

После того, как тот поцеловал его руку, он спросил:

– Кто ты, брат мой? Где пробощ?

– Болен, – процедил Добрух, – а я костёльный слуга…

– Болен? – повторил епископ, будто бы что-то припоминая. – Болен?

Добрух едва слышным голосом подтвердил это, опуская голову…

Ксендз Иво задумался, постоял немного в какой-то неопределённости и, громко помолившись, начал одеваться к святой мессе. Убогая ризница не могла его обеспечить такими облачениями, в каких он привык приближаться к алтарю. У Мшщуя и костёл даже должен был обходиться домашними поделками. Чаша была серебряная, но просто выкованная, дискос – такой же, риза – сшитая детьми в ярких цветах на шерстяной ткани.

Добрух сам пошёл служить епископу… Казалось, что эта простота и видимое убожество не производили впечатления на набожного пана, который всё, что имел, во славу Божию обращал. Святую мессу он совершил так погружённый в Бога, в каком-то таком воодушевлении, что не видел ничего, что делалось на земле; эта набожность так всех пронимала, так проникала в сердца, что Добрух расплакался во время мессы, девушки вышли с неё, точно вернулись с другого света.

Сам Мшщуй почувствовал себя изменившимся и смягчённым.

Что могло так подействовать на присутствующих, никто сказать не мог. Епископ читал святую мессу тихим голосом, не пел песни, ни проповедовал понятным языком, шепча, проговаривал молитвы – что-то всё-таки в его фигуре, движениях, взгляде было таким, что сколько бы раз он не обратился к людям, головы тревожно наклонялись, все падали ниц и какое-то страшное и блаженное чувство пронимало их дрожью.

А когда в конце мессы он поднял руку для благословения, у старого Мшщая были на глазах слёзы.

Торжественное молчание во время богослужения едва прерывал щебет воробьёв.

Осеннее туманное и хмурое до сих пор утро вдруг в конце мессы прояснилось, белые облака растворились и засияло солнце. У костёльных дверей молящегося епископа ждал Мшщуй со своими дочками, которые, поплакав при мессе, теперь уже были весёлые как пташки и рассказывали отцу, как ксендз Иво их благословил.

Вскоре вышел и он, также повеселев духом, с ясным лицом, приветствуя брата.

– Бедно у вас в Божьем доме, – произнёс он, – но Бог не нуждается ни в серебре, ни в золоте, только в сердце. Хуже, брат, что ваш пробощ болеет и для службы нет никого. Что же? Верно, он старый? Нужно бы ему младшего помощника?

Мшщуй молчал, не желая отвечать. Епископ обернулся к девушкам, которые шли за ними, и похвалил их, что красиво молились; начал удивляться, что они так были похожи друг на друга. Это их порадовало, так как были горды и счастливы от этого чуда, что их взяло в одно тело… и дало им одно сердце.

Они снова вошли оба в ту комнату, в которой Валигура вчера принимал брата, а там уже был поставлен завтрак на столе и горячая полевка ждала в мисках.

Девушки, проводив гостя до порога, ушли. Братья остались одни. Мшщуй прислуживал епископу, коий после вчерашнего поста, вовсе не чувствовал себя ни ослабевшим, ни голодным.

Его занимала другая забота.

– Ты думал о том, что я вчера тебе говорил? – спросил ксендз Иво. – Я, не в состоянии больше ждать, молился, чтобы тебя Дух Святой вдохновил…

Поглядел на него; на лице Валигуры, вчера ещё словно внутренней бурей метаемом и неспокойном, сегодня видна была неуверенность, сомнение, одним словом, колебание, которое предсказывало, что сопротивляться не должен.

Епископ это ясно понял…

– Будь со мной откровенен, – сказал он, – если бы я тебя силой и авторитетом моего старшинства мог потянуть за собой и склонить к послушанию, не хочу считать тебя неубеждённым, идущим мимо своей цели, – хочу, чтобы и ты желал того же, что я…

– Одно скажу тебе, – отозвался Мшщуй, – какая вам польза от меня? Вы меня знали когда-то тем сильным Валигурой, который и на людей, и на гору был готов броситься – сегодня я иной. Этот долгий отдых меня сломил и ослабил, в собственную силу нет веры, ни один человек не сумеет противостоять тому, что, может быть, написано на небесах.

Так же, как это наше некогда великое королевство разлетелось на куски и может погибнуть, так, может, и Одроважам суждено пасть и Яксов питать своей жертвой.

И на то смотри, что я сейчас слепой, ваших людей не знаю, даже тех, которым был близок… Не знаю, что стало с Лешеком, который был храбрым рыцарем под Завихвостом, а князем быть не умел. Мог ли я предвидеть и угадать, мой Иво, что ты вырастешь в такого большого пастыря, который будет стоять на видном месте? Также сегодня не знаю, что стало с теми, которых знал маленькими. Выросли? Или уменьшились? На что же я вам пригожусь, такой слепой и такой слабый?

– О, брат мой, – произнёс епископ, – не долго тебе нужно будет учиться! Глаза у тебя обновлённые, ясней увидишь то, что мы, постоянно смотря, свыкшись, уже мало замечаем.

Одроважам нужен светский вождь, деятельный, так как я им есть и буду духовным. Мне не на всё следует смотреть, не обо всём знать, не везде войти, не всегда быть суровым, где нужно.

Я умею только молиться, предчувствовать и созывать, когда чувствую опасность. Ты вчера говорил о разорванном королевстве, что беда ему, я скажу то же самое о роде, который, когда головы и единства не имеет, нет, пропадёт… Мы как свиньи, что обороняются от волка, построившись плотным круг, а когда разбегаются, хватают их.

Но не о нашем роде идёт речь, брат, ведь в Божьей власти поднять его и повергнуть; речь идёт о королевстве, чтобы хуже разорванным не было и потерянным для той славы Небесного Пана, на которую оно должно работать, принимая Его слова в душу и будучи в состоянии воплотить их в жизнь.

Погибнем мы, падёт с нами край силой варваров и в жертву людской злобы.

– А я как вам пригожусь, такой маленький человек, для такого великого дела? – спросил Мшщуй. – Ни до Говорка, ни до воеводы Миколая не дорос, ни до Кристина с Острова, о судьбе которого дошли до меня вести… Ты знаешь, как они все кончили! Говорек должен был добровольно идти в изгнание, другого мать Лешкова склонила и он должен был отдать себя Мешку, служить ему, всю жизнь делая лживой. Наконец Кристина Конрад приказал ослепить, посадить в тюрьму и убить за то, что служил ему и родину защищал.

– Да, – прервал епископ с запалом, – но это есть делом великих добродетелей на этой земле, что они страдать должны были за других, и это их триумф, что мученичеством кончают. Тебе же нечего бояться плохого конца, потому что будешь иметь во мне сильную поддержку. Я же, благодаря всевышнему Богу, имею силу, какую он мне дал на славу свою и не сдамся легко. За мной и со мной пойдут все епископы, отец наш гнезненский и всё наше духовное войско и вся монастырская сила.

– Стало быть, зачем я нужен? – спросил Мшщуй.

– Чтобы быть мне правой рукой, – воскликнул епископ, – рукой, в которую я бы верил как в собственную!

Валигура молчал, опустив голову.

– Говори, милый брат, как стоите? Что будем делать? – сказал он потихоньку, уже как бы наполовину побеждённый.

– Я должен тебе поведать всю нашу историю, которой отчасти был свидетелем после смерти Казимира? – начал епископ.

– Да, говори всё, поскольку ничего не знаю, – подтвердил Мшщуй. – Ведь десять лет уже живу в этой пустыне, а что тут до меня доходило, часто так в устах людских искривлялось, что не знал, ни откуда шло, ни куда! В пуще голоса исчезают…

Епископ слегка пожал плечами.

– Ты хотел сам обо всём забыть, и поэтому тебе уже сегодня нужно повторять даже то, о чём знал.

Мшщуй, опёршись на руку, готовился в молчании слушать, а Иво не спеша начал повествование.

– Ты хорошо знаешь, как по промыслу Божьему умер Справедливый? Кто был виновником этой внезапной смерти доброго короля: недостойная женщина, враг, предатель, или сама десница Божья послала эту смерть, которая иногда, когда хочет спасти, наказывает, – не нам судить.

После Казимира остались младенцы… и вдова, добрая пани, но слабая женщина, которой каждый по очереди мог навязывать, что хотел, которая из страха за детей и за себя хваталась по очереди и за Говорка, и за Миколая, и готова была доверять старому Мешку, хотя знала, каким он был для её мужа, и как желал править.

Едва Казимир закрыл глаза, уже все князья сбежались в Краков, добиваясь его наследства, хоть остались дети… Знали все, что Хелену легко можно было заполучить и подойти к ней добрыми словами. Силезские князья и Мешко хотели захватить Краков, панство королевы, и потомство Казимира выгнали бы с вдовой, если бы мой предшественник в епископской столице не встал стеной при сиротах и на праве крови против права выборов, которое бросало государство в добычу фантазиям могущественных…

Мешко Старый, как всю жизнь, так и теперь, не уступил. Ты помнишь всё-таки, что это разрешилось кровавой битвой под Мозгавой у Енджиева, где свои со своими яростно резались, а Мешко, потеряв сына, едва вышел оттуда целым, спасённый солдатом, который бы его убил, если бы тот шлема не снял и лица ему не показал. Не сумев оружием, Мешко старался захватить Краков предательством, и направился к Хелене, желая быть только опекуном Лешека. Слабая женщина послушала его, пошла в добровольное изгнание с детьми в Сандомир на Пепжову Гору.

Мешко, завладев Краковом, начал править по-своему; вскоре его выгнали, но ещё раз обманул Хелену сладкими словами, и если бы не смерть, уже Казимирова кровь не сидела бы в столице. Нам же нужна та кровь Справедливого, а не потомство Мешка, потому что с кровью приходит добродетель и жажда власти, которая не обращает ни на что внимания.

И помнишь то, как Тонконогого взяли в Краков, с позволения Лешка, который править не хотел. В Тонконогом, хоть добром, мягком и набожном, играла отцовская кровь – он хотел царствовать сам и над народом и над нами, которые власть имеем от Бога. Нужно было убрать его, чтобы Лешека, законного пана, вернуть…

Победа под Завихостем так устроила, что краковяне вспомнили Казимирова сына, а Тонконогий ему уступил.

Кажется, что тогда всё счастливо окончилось, – вздохнул Иво, – но это только начало.

Мы бдили и бдим, а всё-таки не можем сказать, чтобы были уверены, что себя и государство спасём. Набожные князья завидуют нашей власти и постоянно на неё наступают. Хочется им самим царствовать, это значит, что желают править без Бога и закона. Из крови Мешка, если Тонконогий нам уже не грозит, ещё более страшный, потому что яростный и более смелый, Одонич Плвач, хоть полной горстью сыплет костёлу подаяния, но хочет быть ему паном… Также силезские князья, хоть набожные, слова и жизнь уничтожают на постах и молитвах, превозносят костёл… Наилучший, наконец, даже сын Казимира Конрад Мазовецкий, резкий, жадный до царствования и неудержимый, когда речь идёт о цели. Наконец сын Мшщуя, Святополк Поморский, голова рода Яксов, не только хочет добиться подчинения своему пану, но поджидает его свержения.

 

Против них, явных и тайных неприятелей, против Руси Лешек слаб, хоть нашу силу имеет и будет иметь за собой…

Создаются заговоры, которые мы… я, мой брат, скорее предчувствую и предвижу, чем о них знаю.

Одонич женился на сестре Святополка за то, чтобы ему служил, вместе идут… Силезские князья с нами, но как долго выдержат, когда им засветит надежда захватить Кракова?

Епископ замолчал, покачивая головой.

– Беда! Беда этому королевству, – прибавил он, – ежели или беспокойная кровь Мешка, или тот, что уже вкусил крови, Конрад, или даже онемеченные силезцы получат нашу столицу… беда этому королевству, потому что вместо того чтобы нами правил светский князь, с помощью и совместно с духовными, кои будут воздерживать его от тирании, будут остерегать от беззакония, – попадёт в узы одного человека, жадного до власти, кто будет убивать пчёл, чтобы мёд захватить. Пойдёт в неволю духовенство, а с ним закон Божий, милосердие и охрана святых заповедей.

Эта борьба, брат мой, не за кусочек земли, не за правление того или иного князя, но гораздо значительнее, гораздо более важная, чем за всякие права человека. Должно ли это государство быть осуждено, как стадо скота, милостью и немилостью, или правом детей Христа?..

Валигура слушал.

– Брат мой, – сказал он тихо, – говорю с тобой как на исповеди, открывая тебе свою душу. Не сердись на меня. Стало быть, это борьба, как говоришь сам, о том, кто будет править – князья или епископы?

– Не отрицаю! – воскликнул Иво, вставая. – Но присмотрись же к миру и скажи мне, что лучше: слуги Божьи в роли ваших паны, или слуги собственных страстей?

– А среди вас, брат, – сказал Мшщуй, – разве нет также слуг страсти, не имели гордых и жадных до власти?

– Да, есть среди нас такие, потому что мы люди, – изрёк Иво, – но нас держит крест на груди, страх Бога, клятва, наше священство. Забудется один, не все, – светские паны упиватся своей силой, когда границ её не чувствуют. Мы – границы для них, стражи и стражи закона…

Валигура не отвечал ничего, а Иво добавил потихоньку:

– Господство Рима – не опасность для нас, а опека. Да, брат мой, Лешека всеми силами нужно поддержать, потому что тот не сопротивляется нам и видит, что только с нами в безопасности, когда другие нами прислуживаются, чтобы позже измучить нас и в поддантство обратить.

Сказав это, над склонённой головой старого Валигуры епископ дрожащей рукой начертил в воздухе крест.

– Встань, – сказал он, – и иди, благословляю тебя. Брось всё и сопровождай меня, собственными глазами увидишь, как ты был нужен… С прежних времён ты, наверное, знаешь некоторых князей, узнаешь других; увидишь, каким стал тот наш Лешек, которого мы воспитали.

Валигура встал, послушный приказанию, но на его мужские глазах набежали слёзы.

– А мои дети? – выцедил он потихоньку.

– Что же твоим детям в этом гродке замковом угрожает? – спросил епископ. – Пожалуй, одна тоска по тебе. Не будешь всё же так занят нашими делами, чтобы не было возможности заглядывать домой. Старая женщина охмистрина останется с ними, верная служба…

– А! Брат, они не имеют матери, а отца никто им не заменит, – вздохнул Валигура.

– Почему бы тебе не взять с собой дочерей в Краков? – спросил епископ.

Услышав это, Мшщуй затрясся.

– Пусть Бог от этого убережёт! В город их брать – людским взглядам подвергать! Нет, нет.

– Они набожные, – сказал Иво потихоньку, – где больше счастья для них и покоя, если не в монастыре? Если бы ты хотел, почему бы им не жить в Сандомире с принцессой Аделаидой, сестрой нашего пана?

– Нет, – отпарировал Мшщуй, – слишком привыкли к свободе.

– Всё же, что думаешь на будущее для них?

– Сам не знаю, – вздохнул тяжко Валигура. – Это моё единственное сокровище, с которым мне будет трудно расстаться, которое поделить не знаю как… Господь Бог меня ими благословил и покарал, потому что, как близняшки, они привязаны друг к другу, так, что жить бы раздельно не могли, и нужно бы, пожалуй, в мужья им двух братьев, как они, рождённых от одного отца, что бы разлучаться не хотели.

– Кто же знает, – шепнул Иво, – не знак ли это как раз, что они предназначены для того небесного жениха, сердца которого хватит на миллионы.

Мшщуй ничего не отвечал. Несмотря на заботу о дочках, был он уже настолько под властью епископа, что сопротивляться не смел.

– Иди теперь, – произнёс Иво, – уладь свои домашние дела, сдай управление, осмотри крепость, дабы меня, во имя Господне мог сопровождать… Забираю тебя с собой.

Валигура и против этого приказа не мог сказать ни слова, склонил голову и вышел, а епископ, пользуясь минутой, открыл лежащую на столе книгу и спокойно начал молиться.

А так как на молитве время у него обычно уходило так быстро, что никогда его рассчитать не мог, хотя Валигура долго отсутствовал, Иво не заметил, когда увидел, что он входит в комнату.

Когда он обратил на него глаза, едва узнал в нём того, что видел мгновение назад. Валигура, принуждённый выбраться в дорогу, должен был сменить одежду, надеть доспехи, давно уже неношенные, и снова после многих лет домоседства вернулся к юношеским, забытым привычкам.

Но какими же епископу, привыкшему к новым рыцарским доспехам, показались дикими и странными оружие и одежда.

Всё, что было на нём, неловкое, тяжёлое, имело старинные черты и в глазах людей на дворе Мешка и других князей делало бы Мшщуя смешным.

Кожаный панцирь с ржавыми бляшками, толстые ходаки, привязанные простыми верёвками, одежда из кож, произведённых дома, сукно из собственных станков, неокрашенное, колпак с железными обручами, который держал в руке.

Епископу, привыкшему к итальянскому рыцарству, к императорским придворным, к изящной одежде силезских панов, – этот наряд казался недостойным потомка Одроважей…

– Милейший брат, – воскликнул он, видя входящего, – видит Бог, что платью и жалкой роскоши я не придаю значения, которое было бы грехом, но не нужно, чтобы ты слишком притягивал на себя людские взгляды, а в этой одежде и вооружении… глупцы будут тыкать пальцами и смеяться над тобой.

– Так это была бы мелочь, – ответствовал Валигура, – потому что их смех, равно как аплодисменты, нейтрален; хуже то, что вашей милости стыдно было бы за моё деревенское убожество. Но всё, что к нам из Германии привозят, – добавил он, – отвратительно мне и противно. Ведь и доспехов новых у меня нет и не хочу иметь других, чем наши домашние.

Иво улыбнулся.

– Значит, тебе бы нужно из Италии или какого более дальнего края их, пожалуй, привезти, – сказал он, – а тем временем хоть епанчу возьми, чтобы ты мог со мной ехать. Одроваж обязан своему сильному роду, пока в свете, отвечать внешностью. Светиться не нужно и смешить нельзя. Цеслав и Яцек, дорогие мои, носят толстые платья, но те с Богом, не со светом общаются, а тебе перепадает тяжкая часть, дела с людьми.

Валигура стоял, смотря на окно.

– А! Если бы ты меня не вытянул отсюда!.. – вздохнул он.

– Будешь служить Богу, не мне, – произнёс епископ, – ибо есть разные дороги и призвания, и в монастыре, и в свете Ему одному служить нужно. Не для себя беру тебя, но для Господа…

Голова Валигуры упала на грудь, он заколебался и вышел медленным шагом.

Солнце уже клонилось к западу, когда из гродка на Белой Горе выступил Иво, а за ним следовал, оборачивая голову на дом, у колонн которого стояли две Халки и плакали, старый Мшщуй, укутанный тёмной епанчёй…

Он ехал, точно пленник в неволю, сердцем обращаясь к своей спокойной резиденции, в которой столько лет прожил среди тишины, снова возвращаясь к борьбе, которую считал законченной, к людям, от которых отрёкся, к работе, от которой отвык.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru