bannerbannerbanner
Переизбранное

Юз Алешковский
Переизбранное

Полная версия

В общем, сижу и гадаю, а там уже интервью берут у простых людей и у сложных. Что бы они со мной за кровавые мои грехи сделали? Какой бы они вынесли мне приговор?

Ты себе не представляешь, Коля, до чего жестоки и тупы многие простые люди доброй воли. Не сомневаясь в моей вине, они предлагали вырвать мне ноги. Это примерно девяносто процентов опрошенных. Остальные придумывали оригинальные пытки, но только с тем, чтобы я подольше не подыхал, а, исходя болью и криком, мучился. До вечной же муки и пытки недодумался никто. Наверное, это потому, что все люди поголовно завидуют любой, пускай даже мучительной форме чужого вечного существования. Сложные же люди, писатели, художники, внешторговцы, журналисты и прочая шобла – все они в один голос предлагали поить меня водярой с утра до вечера и не давать опохмелиться, пока сердце само собой не остановится. Такая смерть действительно страшна, но на то они и сложные люди, чтобы именно ее мне придумать. А простые, за что я их все-таки и люблю, гадов, никогда не дадут подохнуть, непременно поднесут опохмелиться. Спасибо им, Коля.

Долго тянулись эти интервью. Наконец, в который раз уже, артист МХАТа Трошин пропел: «Объявляется, объявляется, объявляется, подмосковные… пе-ре-рыв!» И после перерыва и экспонирования меня на Выставке Правосудия, после просмотра очередного киножурнала «Новости дня» показали для устрашения тех, кто укрывает особо опасных преступников, такой эпизодик.

Иду я по перрону Белорусского вокзала в генеральской форме. Страшно я себе понравился! Просто прелесть! Жаль, что ты не видел, как мне идет быть генералом. Прихрамываю очень красиво, с понтом от старой раны. Подхожу к спальному вагону экспресса Москва – Берлин, и радуется мое сердце. Все это, Коля, очень на меня похоже. Пожил я немного своей жизнью. Говорю проводнице: «Здравствуйте, ласточка, гутен морген» – и поднимаюсь в вагон. Захожу в купе. Там сидит, поверь мне, очень красивая дама лет сорока трех и, не отреагировав на мое появление, читает журнал. Отдаю честь. Получаю холодный кивок в ответ. Это я люблю-с! Это уже интересно, Коля! Сажусь напротив. Снимаю фуражку. Незаметно принюхиваюсь, пахнут ли мои ноги. Я ужасно ненавижу в купе свои и особенно чужие запахи. Все правильно. Каждый жест – мой. Ни к чему не могу придраться. Строго и холодно выхожу в проход вагона. Смотрю в окно два часа подряд, пока дама не начинает нервничать, почему это я не возвращаюсь.

Возвращаюсь. Молча открываю чемодан. Достаю коньяк «Ереван», икру, лимон, раскладываю все это, с ее позволения, на столе и спрашиваю по-немецки, не сделает ли она мне милость и честь, не выпьет ли со мной и не откушает ли, чего Бог послал. «Странно слышать, когда военные говорят о Боге», – отвечает дама и, к некоторому моему сожалению, жестом старой бляди с ходу берет стакан в руку. Выпили. Представились. Я что-то сказал и вдруг чихнул. А я ведь, Коля, ни разу в жизни не чихал. Вот так, не удивляйся. Не чихал – и все, и не знаю почему. Не приставай, пожалуйста, с расспросами. У меня и так комплекс. Я завидую всем чихающим людям и даже любил одну ласточку только за то, что она чихала по семнадцать раз подряд. Неспособность чихать – моя основная особая примета. И Кидалла про нее не знал. Не знал, потому что и ему, и всем властям мира совершенно наплевать, умею я чихать или нет. На это как раз и напоролся Кидалла. И надо же, Коля, я просек наконец, что это не я на экране в самом интересном и приятном для себя месте, и испытал настоящую муку. Потому что смотреть, как какой-то туфтовый Фан Фаныч садится рядом с дамой, расстегивает постепенно пуговицы на генеральском мундире и при торможении хватается как будто за ее коленку, совершенно невыносимо.

Надо же узнать не себя в самом интересном месте! Вот как они научились издеваться над человеческим «я», падлы!

А потом мне уже неинтересно было глядеть, как генерал Фан Фаныч жил на квартире у охмуренной жены старого коммуниста-подпольщика, как она повезла его в пограничную родную свою деревню, как убита была, верней, отравлена в лесу цианистым калием и, умирая, успела на трех языках сказать: «Люди! Будьте же бдительны!» Все это уж было неинтересно. Это была к тому же бездарная неправда, и суд, Коля, приступил к моему допросу представителями союзных республик.

Грузин. Скажи, кацо, тебя мама родила?

Я. Мама. Лидия Андреевна.

Украинец. Тебе что, баб мало?

Я. Пока существует империализм, будут существовать и половые извращения, дорогие товарищи!

Эстонец. Каких вы еще имели домашних животных?

Я. Индюшку, журавля, кошку Пэгги и мерина Грыжу.

Прокурор. Прошу занести в протокол, что журавль – животное не домашнее, Грыжа – имя кобылье.

Русская. Неужели вам не было жалко Джемму, когда после сношения вы клали гранату в ее авоську, то есть в сумку?

Я. Мне необходимо было уничтожить все улики. Секс и мораль несовместимы.

Армянин. Кому ты посвятил свое преступление?

Я. Трумэну, Чан Кайши, Черчиллю и маршалу Тито.

Узбек. Ты угощал кенгуру пловом?

Я. Нет, я его не умею готовить.

Защитник. Прошу занести в протокол это смягчающее вину обстоятельство.

Прокурор. Как фамилия человека или имя животного, впервые пробудившего в вас половое чувство?

Я. Сталин Иосиф Виссарионович.

6

Коля, ну их на хрен, эти вопросы. Перейдем к слушанию сторон. На следующий день после лекции о международном положении выступил прокурор.

– Дорогие товарищи судьи! Дорогие товарищи! Дорогой подсудимый! Вот уже несколько дней нам с вами трудно переоценить все, что здесь происходит. Мы присутствуем на процессе будущего. Мы судим гражданина Йорка Х. У. за преступление, впервые в судебной практике человечества смоделированное ЭВМ на основании всех данных о параметрах априорно-преступной личности подсудимого. Мы судим гражданина Йорка за предсказанное машиной, совершенное человеком и раскрытое нашими славными чекистами преступление. (Бурная овация. Все встают.)

– Творчески развивая учение Маркса о праве, мы высвободили свои карающие руки из кандалов, образно выражаясь, процессуальных закорючек. Мы сделали предварительное следствие весомым, грубым, а главное, как сказал поэт, зримым. Зримым и, следовательно, понятным народу. Сколько лет, товарищи, киноискусство, это, по словам Ильича, важнейшее из искусств, находилось, по сути дела, в стороне от очищения общества от потенциальных врагов всех мастей? Много лет. Сегодня все мы – свидетели величайшего историко-правового акта конвергенции жизни и искусства социалистического реализма. Мы докладываем нашей родной партии, родному правительству и лично родному Сталину, что нами еще до вынесения приговора успешно решена проблема преступления и наказания. Мы счастливы также, что все прогрессивно-простые люди доброй воли, стонущие под игом капитала, рукоплещут нашим достижениям. Они с надеждой ждут того часа, когда и в их странах пролетариат, взявший власть в свои руки, заложит фундамент новой жизни. Жизни, в которой уже не будет места преступлениям, где восторжествует, товарищи, Наказание с большой буквы! (Бурные овации. Все садятся.) Особенно отрадно видеть в этом зале чудесные, окрыленные надеждой лица представителей компартий и народно-освободительных движений всего мира. Ведь мы и для них, не щадя сил, не жалея времени, создавали новую прекрасную, можно сказать, идеальную правовую модель, товарищи! (Общий крик: «Мир! Дружба!») Кроме того, мы докладываем партии и народу о том, что в ходе судебного заседания нами были проведены психофизические эксперименты. Мы получили важнейшие данные о ритмике восприятия подсудимым обвинительного заключения, о реакциях на вопросы представителей союзных республик, то есть, по сути дела, всего советского народа. Советские юристы в содружестве с инженерами, учеными разных отраслей наук, с подсудимым и конвоем открыли целый ряд новых биотоков, возникающих в мозгу и особенно в верхних конечностях преступника, впавшего в состояние агрессивной ненависти к следствию, суду и обвинению. Мы исследовали элементы сексуальной расхлябанности, душевной подавленности и беспричинного веселья. Нами успешно испытан после ликвидации аварии РРР – регистратор реактивного раскаяния. Можно смело утверждать, что под влиянием увиденного и услышанного, под влиянием всего юридического, эстетического и политического комплекса средств, воздействующих на психику подсудимого, в ней зарегистрированы импульсы раскаяния и рассасывания структур рецидивизма. По нашему представлению Х. У. Йорк за добросовестное участие в эксперименте награжден значком «Отличник советской юстиции»!

Конечно, Коля, прокурор с желто-черными зубами раскинул чернуху насчет раскаяния. После того как я оторвал датчик РРР с проводами, его присобачили снова, но раскаялся-то я не в убийстве и изнасиловании кенгуру, а в том, что, рванина, сочинял в третьей комфортабельной от нехера делать сценарий процесса. Не мог я себе это простить, старая проказа! Прокурор же дерьмо и вообще мертвый труп. А защитничек довел меня своим выступлением до смеха и бурных аплодисментов.

– Товарищи! В стране, уже вплотную подошедшей к коммунизму, институт адвокатуры давно должен стать одним из орудий борьбы с преступностью. В понимании Маркса – Ленина – Сталина защищать – это значит нападать! Свершилось! У защиты нет слов. Я с омерзением вспоминаю ряд догм, мрачно сковывавших в течение сорока лет мою адвокатскую деятельность. Теперь все это позади! Прокуратура и адвокатура, дружно взявшись за руки, выходят на большую дорогу! Зеленого им света! Я кончил!

Эта фраерюга упала, Коля, в кресло и затряслась от рыданий, а я хохотал, пока начальник конвоя не приказал мне выжрать флакон валерьянки. Но все равно Фан Фанычу было радостно и весело, потому что я знал, что я – это я, а процесс – всего-навсего процесс будущего. А как действительно будет в будущем, нам знать опять-таки и нельзя, и не надо.

– Подсудимый Йорк! Вам предоставляется последнее слово!

 

Я встал. Облокотился о барьер из карельской березы, взглянул в симпатичные карие глаза отполированных сучков и внезапно почувствовал, Коля, ужасно, до того, что скулы свело от охотки, захотелось пивка. Захотелось пивка, и вместе с тем я задумался почему-то над смыслом предоставленного мне права сказать последнее слово. Собственно, почему последнее? И кому его сказать, последнее слово? Вам? Унтам? Косовороткам? Папахам? Черхескам? Ширинкам? Халатам и кинжалам? Тебе, черно-желтые зубы? Тебе, фраерюга-защитничек с большой дороги? Мышке, шуршащей страницами пришитого мне дела? Представителям стран народной демократии и братских компартий? Может быть, конвою и Кидалле? Или политбюро во главе со Сталиным? Так кому же мне сказать свое последнее слово?

Если здорово повезет, последние слова говорят, умирая, маме, папе, детям, жене, подруге, кирюхе или дедушке-священнослужителю. Даже в глаза палачу-работяге вполне допустимо сказать свое последнее, прекрасное и великое, независимо от того, какое именно, одно-единственное слово, и слово в тот самый миг будет – жизнь. Но сказать последнее слово им? Нет, Коля! Это совершенно невозможно. Жамэ! Я сказал сам себе: «Ты виновен в том, что сочинил от смертной скуки черновик сценария процесса. Получай по заслугам, рванина!» Затем я покачал головой в знак того, что болтовня ни к чему, все и так ясно, а сам слюнки глотаю: скорей бы в буфет! Помотал головой и сел на скамью. Овацию мне устроили и даже встали. Встали и, обскакивая друг друга, рванули в буфет. Это рванули несознательные зрители. А весь состав суда, вонючие стороны, журналисты, писатели, академики, генералы жмут друг другу руки, целуются, и какой-то репортер, как на хоккее, вопит в микрофон: «По-бе-е-е-даааа!!! Вел репортаж с судебного процесса будущего Николай Озеров. До новых встреч в эфире, товарищи!»

Мы, то есть я и конвой, когда отключили мои подошвы от электромагнита, вышли через спецдверь в спецбуфет. Буфет, Коля! И кто бы ты думал торговал в том буфете? Да! Проститутка Нюрка! Подвел меня к буфету конвой, бухгалтер процесса Нина Иновановна выдала по ведомости металлический рубль с папаней государства на решке, и я говорю Нюрке:

– Бутылку «Рижского» и бутербродик с колбасой.

Нюрка делает вид, что меня не узнает:

– С собой будете пить или здесь?

– Здесь. – Тогда достает кружку, гадина, чтобы я ее посуду не хапнул, выливает в кружку пиво из бутылки, но пиво из-за пены не вмещается, и Нюрка говорит:

– Ждите отстоя.

Я говорю, что могу и это сначала выпить, а она потом дольет. Но Нюрка говорит:

– Кружка, подсудимый, должна быть кружкой. А то вы эту выпьете и скажете: почему неполная кружка? А я доказывай ОБХСС, что к чему. Так что ждите.

И кружку, Коля, мне не дает. Наслаждаясь, продолжает унижать. Жду. Третий звонок в фойе. Но пена бутылочного пива плотная, не такая, как у разливного. Не садится пена – и все дела. У меня в горле пересохло, слюни текут, конвой толкает: пошли. Я говорю:

– Падла позорная, дай я из горлышка попью!

– Нет, подсудимый, не положено. Здеся у нас процесс будущего, а не подворотня у «Хворума». Идитя. Опосля приговора придетя.

– А если пиво выдохнется, – вежливо спрашиваю, – и станет теплым, как моча верблюда в пустыне?

– Тогда я вам в будущем новую бутылку открою.

– Опять, значит, ждать будущего?

– Да, ждать. Я не виновата, что пиво с пеной выпускають. В будущем, может, и без пены что-нибудь придумають.

– Хорошо. Дайте мне бутылку с собой и получите за эту.

– С собой не положено, – говорит конвой.

– Тогда дайте хоть бутербродик с колбаской, – тихо прошу я и чуть не плачу.

– Бутерброды мы без пива не даем. С алкоголизмом боремся, – говорит гунявая Нюрка.

Вот как закрутили душу в муку!

Администратор Аркадий Семенович, маленький такой, юркий, уже семенит ко мне и тоненько кричит:

– Фан Фаныч, дорогой, ну где же вы? Зал ждет! Люди топочут!

– Пускай, – говорю, – журнал без меня начинают.

– Нет! Нет! Без вас не можем. Все-таки это ваш процесс, а не наш! На скамью, дорогой, на скамью!

Ты представляешь, Коля, я в некотором роде аристократ, я не могу перед парчушками нервничать и злиться, не могу метать икру и качать права, но и ты войди в мое положение: я от последнего слова отказался для того, чтобы побыстрей выпить перед этапом, перед бог знает чем, может, последний раз в жизни холодного пива выпить и пожевать бутерброд с полтавской колбаской! А эта сучка тухлая пытает меня! Эта мразь надо мной изгиляется перед вынесением приговора! Так я и ушел, не пимши, не емши, его дослушивать. Нюрка мне вслед прошипела:

– Баб надо было харить, а не кенгуру! Уродина!

И я, Коля, сейчас предлагаю выпить за то, чтобы всем животным в зоопарке вовремя и вволю давали есть и пить!

Захожу в зал. Полутьма. Все уже на местах. Щелк: подключились магниты к подошвам. Судейский стол и кресло с гербом во время перерыва отодвинули в сторону, и за ним, Коля, открылась прозрачная стена. Впервые опять-таки в истории мы могли наблюдать, как судьи выносят приговор в своей совещательной комнате. Председательница, мышка-бабенка, заплетала перед зеркалом тоненьку косицу, держа в зубах шпильки, и слушала, что ей втолковывала старая смрадная заседательница. Я тоже с интересом слушал. Оказывается, такие люди, как я, убили во время коллективизации ее мужа только за то, что у него было партийное чутье на кулацкие тайники с зерном, и за то, что после конфискации зерна в какой-то деревне Каменке умерли от голода все кулацкие дети. Партию необходимо уговорить заменить мне тюремное заключение расстрелом. Тем более я еще в юности плевал (смотри лист дела номер 10) на энтузиазм двадцатых годов, растлевал журавлей, цинично используя особенности их конституции, и не остановился даже перед кошкой и мерином.

Не выпуская шпилек изо рта, мышка переспросила, о какой такой журавлиной конституции идет речь, если всем известно, что в природе существует одна не фиктивная конституция – Сталинская?

Старую дуру так перекосило, но и ей было ясно, что о конституции лучше не спорить. Когда здоровенный детина в кирзе – заседатель – первый раз за весь процесс вякнул:

– За журавля не надо бы расстреливать. Пускай в болоте журавль живет, а не расхаживает по деревне. Сам виноват, что влупили ему!

Старуха презрительно отошла от кирзы и повела носом, как будто он испортил воздух.

– Я – за расстрел, – продолжала она. – Поймите, этого ждут все борцы за мир, все соответствующие нам энтузиасты. Если мы проявим мягкотелость, то пример Йорка может стать заразительным. Взгляните на молодежь! Она уже страстно жаждет разложения, она ловит забрасываемые к нам с Запада миазмы распада! Сегодня – кенгуру, завтра – лошадь Пржевальского, потом – и мы не должны закрывать на это глаза – гиббоны, гориллы, одним словом, приматы. Что же дальше? Мы, люди?

– По мне, расстреливать надо не Йорка, а сторожа зоопарка. Из-за таких, как он, Чапаев погиб. Спать на посту не положено, – сказал заседатель. – А мерину, может, приятно было такое человеческое отношение. За мерина расстреливать не будем. Остается пегая кошка…

Мышка-бабенка остановила симпатичного мне кирзу, воткнула в голову все шпильки и просветила наконец своих коллег:

– Не забывайте, товарищи, о том, что у нас в стране отменена смертная казнь. У нас не хватает рабочих рук, а восстанавливать народное хозяйство надо!

Я, Коля, первый ударил в ладоши. Уж очень было мне интересно и весело, и всерьез о расстреле я думать не мог. Ведь Сталин дернул после войны всех членов политбюро на заседание, выпили, закусили, и говорит:

– Как ты думаешь, Вячеслав, куда я сейчас гну?

– К локальной и глобальной конфронтации с империализмом, – отвечает Молотов. Рыло у него такое плоское, Коля, словно папенька брал Славика в детстве за ноги и колотил головой об стенку. Чуял, во что превратится сынуля.

– А ты как думаешь, Лазарь, куда я гну?

– Ты, Иосиф, всегда гнешь одно, генеральную нашу линию: Москва – коммунизм. Ха-ха-ха!

– А что скажет Жоржик Маленков? Куда я сейчас гну?

– Извините, Иосиф Виссарионович, я простой, смертный, партийный работник, но куда бы вы ни гнули, задание будет выполнено.

– Хороший ответ. Догадался, Анастас, куда я все-таки гну?

– Не буду кривить душой, Иосиф, не знаю, куда ты гнешь. Чувствую: намекаешь на пищевую промышленность. Заверяю партию: народ будет скоро хорошо питаться.

– Двадцать пять лет я от тебя это слышу. Но я не слышу из никого от вас, куда я гну?

– Может быть, имеете, Иосиф Виссарионович, проникновение в Африку? Поближе к антилопе гну.

– Ты, Никита, всегда был дураком, но делаешь большие успехи и, следовательно, становишься идиотом. (Бурный хохот.) Думать надо не об антилопах, а об антисоветских анекдотах, которые гуляют по руководимому тобой объекту, по Москве. Клим, куда я гну?

– Водородная бомба, Иосиф, будет к твоему семидесятилетию.

– Посмотрим, посмотрим. А ты, Шверник, почему губы поджал? Давно орденов никому не вручал? Скучно стало? Я тебе подыщу другую работу! В Министерство мелиорации пойдешь! В твоей приемной – бардак! Плачут женщины и дети! А для тебя их слезы – вода? Вот и займешься мелиорацией. Председатель сраный. Скажи им, Лаврентий, куда я гну. По пенсне вижу, что знаешь. Скажи, не бойся.

– По-моему, ты гнешь к тому, чтобы отменить смертную казнь, – сказал Берия.

– Верно. Гну. Пляши, Никита, от радости. А мы похлопаем в ладоши. Шире круг!

Сплясал Никита, а сам про себя думает: «Ведь зверь, а не человек! Чистый зверь, и рожа дробью помята! Ну, погоди!»

Сталин же пояснил, что он лично никогда не забывает о людях, и пора перестать их расстреливать.

– Расстрелять кого-либо вообще никогда не поздно. Но временно надо это дело прекратить, потому что советские люди первыми в мире строят коммунизм и с непривычки не хотят работать. Опаздывают. Прогуливают. Воруют на всех участках всенародной стройки. Зачем же расстреливать рабочую силу? Разве у нас мало бывших военнопленных и предателей с оккупированных территорий? Вместо того чтобы посылать в урановые рудники Стаханова, – сказал Сталин, – давайте пошлем туда врага. Хватит крови. Давайте превратим кровь в труд. Потому что коммунизм – наше общее кровное дело! А урановая руда, новые ГЭС, заводы, шахты и бомбардировщики – это щит коммунизма. Пусть его куют наши враги. Хватит расстрелов. Нужно работать. Но не нужно путать расстрел и пиф-паф. Ты меня понял, Лаврентий? Давайте мечтать, товарищи, о тех временах, когда мы пересажаем всех врагов и начнем сажать деревья.

В общем, Коля, чего мне было беспокоиться, когда старая падла, член с 1905 года, требовала у мышки-судьи моего расстрела? Отменил Сталин расстрел – и все дела. Но эта ехидна возьми и заяви судье с некоторой даже угрозой:

– По-моему, вы запамятовали, что у нас процесс будущего. Партия, несомненно, рассматривает недавнюю отмену смертной казни как временную меру. В будущем, когда мы выполним народно-хозяйственные планы, расстрел непременно восстановят в правах. Ну что вы, Владлена Феликсовна! И не сомневайтесь, голубушка! На вас прямо лица нет. Давайте его расстреляем! Будущее надо делать сегодня!

– Раз такое колесо, можно и расстрелять. Это нас не лимитирует, – соглашается кирзовая харя.

В зале, Коля, мертвая тишина. Да и сам я, между нами, ни жив ни мертв. Только частушка одна – от кулака в Казахстане я ее слышал – мельтешит в мозгу не ко времени:

 
                                    Ты не плачь, милая,
                                    Не рыдай, дурочка,
                                    На расстрел меня ведет
                                    Диктатурочка.
 

Вот, значит, какой оборот ты мне устроил, товарищ Кидалла! Ваша берет. Молчу. Не вертухаюсь. Ваша берет. Надеяться мне не на что. Не войдет в этот зал добрый доктор в белой шапочке и не скажет: «Ну-с, больные, а теперь извольте разойтись по своим палатам. Харитон Устинович Йорк, он же Фан Фаныч, пожалте на выписку. Хватит, батенька, играть в массовый психоз!»

Вот, значит, какой оборот, вот, значит, как кончается на глазах омерзительной шоблы моя жизнь. Кто бы думал, Коля, кто бы думал… А мышка бегает по совещательной комнате, переговаривается с кирзой и старухой. О чем – не слышно, потому что зал хлопает в ладоши и, не переставая, скандирует: «Рас-стре-лять! Рас-стре-лять!»

Вот въехал электрокар, а на нем куча писем и телеграмм суду с личными и коллективными просьбами стереть меня с лица земли. Втолкнули тележку в совещаловку, смрадная старуха просьбы читает, плача от счастья и родства с народом, с партией, с комсомолом, с деятелями литературы и искусства. И кирза читает, и тычут они оба письмами в мышку. А я сижу и гадаю теперь уже о том, каким способом меня уделают: отравят или шмальнут? Думаю: менее хлопотно, если отравят. Затем решаю, что они же не сделают это из гуманных соображений незаметно. Схавал миску перловки – и кранты. Они же обязательно напоследок вымотают тело и душу. Пускай лучше шмаляют, как в старые добрые времена. Только интересно, сижу и соображаю, что я раньше почувствую, пиф-паф или удар в затылок? Соображаю и стараюсь убить в себе нерв жизни, чтобы ничего не вспоминать, не сопливиться, чтобы ни о чем не жалеть, никого не хаять и никого не любить. Скорей бы душа моя улетела из этого грязного, зловонного общежития… На третий день будет первая у нее остановка. Попьет душа чайку на полустанке с мягким бубликом, погрызет сахарную помадку. Никого, ни одной души, кроме моей, не будет в буфете. А на девятый день ты, моя милая, одиноко пообедаешь в холодном кабаке, но борщ будет горячим и баранина с гречневой кашей, как при царе. Ешь, деточка, грейся, лететь тебе еще больше месяца, без единой остановки сорок ден, так что ешь и грейся, киселя попей и закури на дорожку. А вот когда прилетишь на сороковой день, душа моя, неизвестно куда, тогда…

 

– Су-уд и-и-и-дет! – пропел Максим Дормидонтович Михайлов, и все мы вскочили на ноги. Приговор, Коля! Но читала его не мышка Владлена Феликсовна, она с падлой и кирзой просто стояла за столом, а Юрий Левитан читал:

– Работают все радиостанции Советского Союза! – Я весь треп мимо ушей пропустил. – В том, что он… руководствуясь… Не-ви-но-вен… отпиливании рога носорога… освободить из-под стражи… дело направить на дальнейшее рассмотрение в городах-героях… В преступлении… в ночь… зверски изнасиловал и убил… граната-лимонка… материалами дела и показаниями свидетелей… полностью изобличен. Двадцать пять лет лишения свободы… учитывая многочисленные просьбы трудящихся, руководствуясь революционностью советского уголовного права… Йорка Харитона Устиновича, родившегося… высшая мера наказания: расстрел!

Расстрел, Коля, расстрел. Только не надо, дорогой, делать круглые шнифты, не надо удивляться и хрипло доказывать мне, что закон не имеет обратной силы. Не надо. Это буржуазные законы не имеют обратной силы. А для нас закон – не догма, а руководство к действию. И все дела.

– Подсудимый Йорк! Вам ясен приговор суда?

– Замечательный приговор. Я такого не ожидал. Прошу суд ходатайствовать перед Сталиным о смертной казни через развешивание меня в столицах союзных республик, а также в городах-героях. Спасибо вам всем, дорогие товарищи неподсудимые! До встречи в эфире!

Брякнул, Коля, я все это, а они тихо зааплодировали. Только два хмыря – режиссеры – бегали по рядам и сердито заменяли улыбочки и ухмылочки скорбными выражениями лиц. Дети преподнесли мне роскошное издание «Ленин и Сталин о праве». Затем въехали в зал два электрокара, доверху нагруженные памятными папками красно-черного цвета с молниями наискосок. Их раздали зрителям, и заиграла веселая музыка, попурри из произведений Дунаевского. «Нам ли стоять на месте? В своих дерзаниях всегда мы правы!»

Увел меня конвой в камеру-лабораторию. Я отказался от стакана спирта. Не стал обедать. Расписался в журнале опытов и дал подписку о неразглашении.

– Кому же, – говорю, – мне там разглашать?

– Ну мало ли что бывает. Такое правило.

Поставил я подписи еще в каких-то ведомостях и актах о выходе из строя нескольких приборов. По просьбе лаборантов написал докладную записку министру среднего машиностроения о том, что, желая напоследок подгадить стране, хватанул стальным бруском по бутыли спирта. Списали ее тут же и выжрали.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67 
Рейтинг@Mail.ru